Доктор Сергеев - Семен Розенфельд 7 стр.


Он со всей страстью отдался новой работе. Обычная история болезни, несмотря на все предусмотренные клиникой вопросы, Костю не удовлетворяла. Он завел для каждого больного отдельную тетрадь и старался выяснить "всю подноготную" наследственности больного, условия его жизни, детства, ученья, труда, перенесенных нервных потрясений. Ему хотелось найти первопричину заболевания, узнать, где лежит начало первичных изменений, чем они вызваны, как развиваются, каким путем вовлекают в процесс заболевания другие железы. Он стремился выяснить: что поражается раньше - нервная или эндокринная система? В короткое время он прочел немало трудов из огромной советской и иностранной литературы по этому вопросу, ознакомился с рядом статей из комплекта специальных журналов. И вот самым отрадным для Кости, самым волнующим и отвечающим его собственным предположениям была философская идея современного учения о внутренней секреции, заключавшаяся в том, что все функции человеческого организма неразрывно соединены единой целостной системой. Ведь недаром Гиппократ еще две с половиной тысячи лет назад сравнивал замкнутое кольцо функций животного организма со змеей, "кусающей свой собственный хвост". Взаимосвязь всех жизненно важных желез и во главе - главная железа, гипофиз, руководящая всей системой. Вот стержень мысли!

Эта мысль поддерживалась еще и другой идеей, давно заполнявшей горячую голову Кости. Он давно об этом думал и с каждым новым часом работы вез больше убеждался в оторванности науки от повседневной лечебной практики. Он видел большие контингенты больных, страдающих "неопределенными" болезнями. Они не подходили ни под одно из существовавших названий, не получали точного диагноза. Больные жаловались на слабость, на утомляемость, на общее плохое самочувствие, страдали головными, сердечными, мышечными болями, некоторые теряли трудоспособность, странно полнели, бледнели или, наоборот, резко худели, возбужденно работали, но еще быстрее теряли силы. Эти больные чаще всего говорили стереотипную, не волнующую сердце врача фразу:

- Доктор, что-то я себя очень плохо чувствую…

Доктор предлагал сделать те или иные анализы, ничего не находил или находил какие-нибудь незначительные изменения, прописывал кальций, или бром-валериан, или оварин, или спермин, или назначал Франклин, д’арсонваль, кварц, соллюкс, советовал улучшить питание, отдохнуть, после обеда обязательно полежать или, наоборот, обязательно погулять, и на этом свою помощь больному заканчивал. Новые врачи, к которым обращался тот же больной, за редким исключением, проделывали то же самое. А между гем - и Костя был в этом глубочайшим образом убежден, проверив это на целом ряде случаев, - все дело было в каком-либо, чаще всего пока еще "несерьезном" изменении одной железы. Ее функции чуть-чуть усилились или чуть-чуть ослабели, ее секреции стали чуть больше или чуть меньше, но она уже изменила химизм какой-нибудь области, вывела из строя целый участок или орган, тот поневоле отказался работать на соседа, этот в свою очередь не сумел поддержать вовремя соседку, и пошло круговое нарушение нормальной деятельности организма. И вот уже возникла болезнь. Какая - неизвестно.

Что же изменилось в организме этого человека? Как будто ничего особенного. А на деле очень многое. Нарушилась регуляторная деятельность коры головного мозга, а отсюда и вся жизнь находящейся под ее контролем эндокринной системы, а отсюда, естественно, и жизнь всего организма.

Эти мысли не оставляли доктора Сергеева. Они захватывали его все больше и больше, подчиняя себе все остальное. Они заставили его забыть и о музыке. Он давно не был в филармонии, без которой раньше не обходился ни одной недели. Клиника, лекции, заседания научного общества, дежурства, переводы специальных статей - отнимали все время.

Сергеев был бы весь поглощен своей работой, если бы душа его не была омрачена тяжелой размолвкой с Леной.

После той ночи, когда он встретил Лену с Михайловым, и следующего вечера с новой, оскорбившей его, встречей на докладе Загарина и отвратительной пьяной сценой дома, они ни разу не виделись. Лена, в точности следуя своему решению, рано утром направилась к Косте, но его уже не застала. Без предупреждения она заехала после работы в клинику, но снова не застала его - он ушел в патологоанатомический институт, где работал теперь по вечерам у профессора Гарина. Она сделала еще одну, неудачную, попытку повидать его. Потом чувство горечи, все больше охватывавшее ее все эти дни, сменилось обидой.

"Если он может так бессмысленно вести себя, если он вдобавок ко всему еще и груб и упрям, пусть и пеняет сам на себя, - думала Лена. - Когда Костя опомнится - она поведет себя так же, как он сейчас".

Она и сердилась, и обижалась, и тосковала. По не-, скольку раз в день она твердо решалась позвонить ему и уже подходила к телефону, но обида брала верх. Она ждала, что Костя позвонит первый.

И он позвонил бы, если бы с ним не происходило то же самое. Он не верил в измену Лены и раскаивался в своем поведении. Он никак не мог забыть тот вечер, когда после доклада в хирургическом обществе пошел в кавказский погребок на Невском, и один, под звуки восточного оркестра, пил сначала водку, а затем вино и опять водку.

Потом он долго бродил по шумным вечерним улицам и никак не мог выйти к своему дому. Фонари желтели в дымно-коричневом тумане, вокруг кружились золотистые нимбы, отчаянно грохотали трамваи. Дважды он спрашивал прохожих, как пройти к дому, дважды шел в обратную сторону и наконец радостно узнал свой подъезд.

Здесь он виновато сознался удивленному дворнику:

- Вот, Никитушка, сто двадцать четыре года ежедневно хожу сюда… Родился здесь, вырос здесь, состарился здесь, и вдруг не смог найти свой же дом… Вот нехорошо, брат… очень нехорошо… Никогда, брат, не пей… Боже тебя сохрани…

Он настойчиво требовал от дворника честного слова, что тот не будет пить, потом дворник помог ему войти в квартиру, и там вдруг эта неожиданная встреча с Леной…

С тех пор прошло несколько недель, но Костя, вспоминая, каждый раз заново переживал тот вечер. Досада и раскаяние каждый раз терзали его. Ему хотелось позвонить Лене, просить у нее прощения, объяснить все, договориться о встрече, но всегда неизменно, когда он уже решался на это, его охватывала необычайная робость. Ему казалось, что за это время могли произойти какие-то непоправимые изменения, что Лена отказалась от него, что о прошлом не может быть и речи. Эти сомнения не оставляли его все последние дни, и, приближаясь к телефону, он каждый раз испытывал какое-то особенное, острое волнение, страх перед возможным несчастьем. И каждый раз он откладывал разговор до другого случая и обманывал самого себя придумыванием различных причин: занятостью или необходимостью поговорить лично. А между тем размолвка становилась все более тягостной. Каждый новый бесконечно длинный день тянулся томительно, как в тяжелой болезни. Иногда ему казалось, что он больше не выдержит, сейчас же все бросит и поедет к Лене. Он поедет и скажет, что…

Но он никуда не ехал, потому что мгновенная мысль о том, что виновата она, что "все это правда", - снова огромной тяжестью душила и нежные порывы, и твердые решения.

Он приходил в отчаяние от созданной его фантазией "глубокой пропасти", которая легла между его чувством и тем, что случилось, И он в тысячный раз повторял себе:

"Надо еще немного помучиться, надо проявить еще немного твердой воли, и все кончится, и все будет хорошо, я смогу обойтись без нее…"

И сейчас же в отчаянии опровергал самого себя:

"Зачем же? В чем она виновата? Ни в чем. А если и виновата, так ведь это случайность, это прошло, это прощено. Конечно, он простил. Иначе и быть не может, потому что без нее он не сможет жить…"

Он не мог целиком отдаться работе, как бы интересна она ни была. Он видел Лену такой, какой привык ее видеть все эти годы, - чуткой, доброй, ласковой. Глаза ее улыбались, зубы, когда она смеялась, особенно выделялись на фоне детски маленьких губ, и золотистые локоны, как ни приглаживала их она, всегда немного развевались и тонко просвечивали. И все мучения последних недель снова терзали его.

"И понесла же ее нелегкая в хирурги… - серьезно сердился он. - Что с того, что она превосходный врач и еще лучший хирург. Она действительно унаследовала талант отца, многому научилась у него, у нее действительно руки вышивальщицы, или кружевницы, или художника-ювелира, и врачи ей предсказывает карьеру тончайшего нейрохирурга. Но что с того? Все равно, по своей натуре - по внешности, женственности, поэтичности - она музыкант, художник, но никак не грубый хирург, вечно копошащийся в крови, в гное. И, главное, тогда она не встретилась бы с этим…"

Костя ловил себя на этих нелепых мыслях, продиктованных, как сам он себе говорил, одной лишь ревностью, и вспоминал, как он сам горячо убеждал Лену еще в институте - избрать только хирургию.

Надо было и ему, Косте, также избрать хирургию, у него к этому была большая склонность. По крайней мере они были бы всегда вместе…

"Серьезный довод… - тут же издевался он над собой. - Для избрания специальности это, конечно, решающий момент…"

Недели шли в большой, напряженной работе, почти не оставлявшей Косте времени для всех этих горестных чувств и размышлений. Но они все же вползали в работу, переплетались с ней, порою мешали. Если же все-таки выдавался свободный вечер, особенно в воскресный день, он тяготился этим вечером, боясь своих терзаний, зная, что в эти часы он остается целиком в их власти. И то, что так привлекало его в былые дни - театр, Филармония, прогулки по городу, - теперь чем-то пугало, отталкивало. И в то же время влекло. Он сам не сознавался себе в том, что искал "случайной" встречи с Леной. Он жадно бродил по тем улицам, садам, набережным, где так недавно гулял с Леной, посещал театры и концерты, в которых раньше бывал с ней. Он и желал встречи, и боялся встретить Лену не одну.

В Филармонии давали первую симфонию Калинникова и пятую Дворжака. Он никогда раньше не пропускал этих концертов. И вот сейчас, прочитав афишу, он обменялся с товарищем дежурством и днем заехал в кассу. В глубине души, втайне, он надеялся встретить Лену. Он волновался весь день, с нетерпением ждал вечера, приехал раньше времени и долго бродил в сквере против Филармонии, потом стоял у подъезда.

Уже оставалось несколько минут до девяти, уже прошли последние запоздавшие слушатели, но Лены не было.

Костя уже не верил в ее приход. Разочарованный, грустный, сразу почувствовавший усталость, он направился к дверям. Но в эту самую минуту он увидел знакомую, кофейного цвета, машину Беляева, резко свернувшую с улицы Лассаля и мгновенно застывшую у подъезда. Костя хотел незаметно войти в вестибюль, но дверца "зиса" распахнулась, из машины вышел, грузно ступая, профессор, и вслед за ним легко выскользнула тонкая фигура Лены. Они все столкнулись у входа, и Никита Петрович, взяв за локоть растерявшегося Костю, сразу же, на ходу, отчитал его:

- Стало быть, вы живы, дорогой доктор? Где же вы пропадали? Загордились?

- Я, - пытался объяснить Костя. - Дело в том, что…

- Здравствуй, Костик, - первая сказала Лена.

Костя, что-то пробормотав, остановился.

- Идем скорей, мы опаздываем, - напомнила Лена.

Они сидели в разных местах, далеко друг от друга. Костя хоть и старался сосредоточиться, но слушал музыку плохо. В одно мгновение его согрела и успокоила дружеская простота Лены. Значит, она не сердится. Значит, все осталось по-старому. Уверенность в том, что через двадцать-тридцать минут он будет стоять возле Лены, смотреть в ее глаза, наполняла его каким-то блаженным покоем. Он слушал Калинникова, как всегда наслаждался близкой сердцу русской мелодией. Основная тема симфонии повторялась много раз, и сознавать, что она вернется еще и еще, было бесконечно приятно. С детских лет, когда Костя ежегодно проводил лето с матерью на ее родине, в волжской деревне, он сохранил нежность к чудесным песням, слышанным там. Их пели и на рассвете, выезжая в поле, и в горячий полдень на жатве, и в темные вечера, когда кто-нибудь поголосистей запевал, а хор подхватывал старинную грустную песню. Широкая мелодия тревожила, волновала до слез, и Костя не засыпал и слушал все песни, до последней.

И сейчас Костя как бы перенесся на Волгу. Ему представилось поле, желтые тяжелые хлеба. В мягко шелестящих под теплым ветром золотых волнах уютная трескотня кузнечиков. Голубое небо, и в нем с пронзительным свистом прорезывают воздух юркие стрижи…

В перерыве Костя поднялся, чтобы пойти навстречу Беляевым. Они шли, окруженные компанией знакомых. Когда он наконец пробился к ним, уже надо было возвращаться в зал. Лену оттеснили, и Костя, не сказав ей и двух слов, вернулся на свое место. Но он совсем успокоился, словно примирение уже состоялось и все действительно пошло по-старому.

Концерт окончился, и Костя поторопился к выходу. Он спешил одеться, чтобы не пропустить Лену, но его задержали в гардеробе.

Одевшись, он быстро пошел вниз.

Беляевых уже не было.

Он вышел на улицу, - но здесь стояла только одна незнакомая машина.

Он вернулся, поднялся в гардероб, снова спустился.

Стало совсем пусто и тихо; потом погас последний свет, и Костя, подавленный, оскорбленный, медленно пошел домой.

IX

На секционном столе лежал труп. Приготовленный помощником прозектора, он, несмотря на распиленный череп с едва державшейся черепной крышкой, несмотря на сквозной продольный разрез, казался живым, тревожно ожидающим операции. Профессор Гарин, в запятнанном халате, молча, привычным движением, быстро раздвинул в обе стороны грудную клетку, оттянул ребра, несколькими короткими взмахами перерезал сосудистый пучок и, сильно потянув его кверху, вытащил наружу тесно связанные между собой легкие и сердце. Положив их тут же на крохотный столик, он губкой обмыл обе плевры и сказал:

- Вот, пожалуйста, смотрите…

Доктор Сергеев подошел вплотную, давая место остальным врачам. Он стоял рядом со Степаном Николаевичем и молодым ординатором, доктором Светловым.

Профессор, высокий, с чертами на редкость правильными, с пристальным взглядом больших и темных глаз под широкими и густыми бровями, смотрел на врачей строго, как судья.

- Видите - на плевре фибринозные наложения… Это сразу же заставляет думать о крупозной пневмонии, хотя у вас в истории болезни, - Косте показалось, что профессор криво усмехнулся, - о ней ни слова не сказано.

- Да… - без смущения, равнодушно ответил Степан Николаевич. - Это мы меньше всего предполагали.

- А между тем, - продолжал Гарин, - все говорит именно за это. Вот серозный экссудат, вот, посмотрите, легкое. - Он перерезал легкое в трех местах. - Видите, поражена вся нижняя доля, на разрезе типичное для третьей стадии серое опеченение… Вот красноватые и красновато-серые пятна… Не так ли, дорогой доктор?

- Но у больного не было даже температуры, - возразил Светлов.

- Помилуйте, зачем же обязательно температура? Что же мы - первый день в медицине? Откуда взяться температуре у пожилого, крайне истощенного субъекта? Разве она обязательна? А если у него уже не было сил для температуры? И потом - организму уже явно не хватало времени для лихорадки, потому что он был уже занят другим, более важным делом: он умирал!

Гарин, продолжая быстрыми, ловкими движениями резать труп, показывал, объяснял. Он говорил резко, но очень интересно. Он обобщал факты, излагал свою точку зрения, полемизировал.

Но Косте нужно было возвращаться в отделение, и он, не дождавшись конца, сожалея, что не может дольше оставаться, ушел.

"В этом деле нет ни правых, ни виноватых, - думал Костя, пересекая двор клиники. - У больного не было ни кашля, ни болей, ни температуры, ни даже притупления или хрипов. Пневмония была, очевидно, внезапным осложнением другой, необнаруженной болезни. Могут ли за это отвечать врачи? Конечно, нет! Хорошо анатомопатологу кричать, когда он потрошит покойника и видит все, будто читает знакомую книгу. Пусть бы он сам попробовал поставить диагноз пациенту, у которого нет ни одного типичного симптома!.."

Поднималось глухое раздражение против Гарина.

"Вот ведь умный, талантливый человек, серьезный ученый, а не хочет понять простых вещей, и часто, слишком часто, сурово обвиняет врачей, особенно молодых, в том, в чем они решительно не виноваты".

И Костя вспомнил слова знаменитого физиолога Клода Бернара о патологоанатомах:

"…Если в некоторых случаях результаты вскрытия позволяют заключать о непосредственных и прямых причинах смерти, то во многих других случаях наши ожидания в этом отношении оказываются обманутыми. Самые тщательные исследования не приводят часто ни к какому удовлетворительному заключению, так как может случиться, что органы окажутся столь же здоровыми, как и в нормальном состоянии, и что исследование их не может объяснить нам прекращения жизни. С другой стороны, как часто находим мы глубокие повреждения, присутствие которых оставалось скрытым для нас при жизни!.."

"Конечно, это так! - думал Костя. - Ведь врач не чародей. Ведь в нутро не влезешь!.. - как любит говорить сердитый Степан Николаевич. И здесь в сотый, тысячный раз поневоле возникает столетиями повторяющийся вопрос: что же такое, в конце концов, медицина - наука или искусство? У постели одного и того же больного различные врачи ставят различные диагнозы или, даже установив верно болезнь, назначают разное лечение. И в этом их нельзя упрекнуть, хотя бы потому, что нет болезней, а есть больные, и каждый из них болеет по-своему, и на каждого лекарство действует также "по-своему". Если взять сотню больных, например брюшным тифом, то окажется, что болезнь дает ту же сотню вариантов. Значит, установить, чем пациент болен, как он болеет, как на него действует то или иное лекарство - зависит не только от знаний врача. Большую роль играёт также и талант врача. Да, талант! Не надо бояться этого слова, - убеждал себя Костя. - Именно талант в сочетании с подлинными знаниями, опытом, всесторонними исследованиями и вдумчивым отношением дает возможность вникнуть в сущность болезни.

Медицина - это больше искусство и больше наука, чем какая-либо другая наука и другое искусство, ибо раньше всего это искусство и наука сохранения жизни человека! Это больше, чем искусство, потому что здесь надо нутром ощущать не природу, не линию, не краски, не звуки, не мрамор, не слово, а живой человеческий организм. И это больше, чем наука, потому что это целое собрание наук - анатомии, физиологии, биологии, химии, физики. Эти науки надо изучать глубоко, жадно, и умом и сердцем. Их надо изучать всю жизнь параллельно с практической работой…"

Отдавшись целиком своим мыслям, Костя не заметил, как прошел изрядное расстояние и вошел в вестибюль. Он уже снял пальто, когда его остановила незнакомая санитарка.

- Не раздевайтесь, доктор, идите скорее в приемный покой.

- Что случилось?

Назад Дальше