- Как так "в одиночку"? Тут и Чистотелов положил мзду, и покойный Комелев, и Сутолоков, и директор МТС, а твоего разве мало? Я всего-навсего кладовщик - принимал да сортировал.
- Скорей старьевщик. Что сам увидел, то поднял. Знали бы - понесли бы тебе.
- Кто-то понес бы, а кто-то, верно, попробовал бы за руку схватить.
- Заступились бы…
- Не поздно. Пусть теперь заступятся.
- А как?
- Начнем обсуждать, встанут на мою сторону. Дело простое.
- А Баев у Комелева второй рукой был. Он, возможно, не захочет обсуждать.
- Можно заставить.
- Кто заставит, спроси? Ты? Он скажет тебе, что все это ерунда, не твоего ума дело, положит под сукно твою папку, и что ты тогда сделаешь? Кулаками над его головой трясти будешь? Не запугаешь. На собраниях начнешь теребить, бросишь обвинение, что замазывает ошибки? А кого твой крик тронет? Максима Питерского? Федосия Мургина? Костю Зайцева? Так ведь они и слыхом не слыхали об этих документах. Как же они будут поддерживать то, чего не знают? Раз взялся, надо быть уверенным, что все не останется под канцелярским замком!..
Глядя на Игната, навалившегося пухлой грудью на стол, Павел невольно подумал: "А ты, брат, не так прост. Не выровняв горку, воз не спустишь…"
Всех колхозных председателей папка обойти не могла, да и не было в том нужды. Кроме Игната, она побывала у троих: у Максима Питерского из колхоза имени Калинина, человека молчаливого, осторожного, у Кости Зайцева, молодого председателя из "Первого мая", и у самого Старого председателя в районе, Федосия Мургина.
За два дня до того, как Павел взял к себе обратно папку, к Игнату Гмызину заскочил Никита Прохоров, председатель "Первой пятилетки". Он уже где-то успел услышать о ходивших по рукам документах и специально завернул полюбопытствовать. С полчаса, не больше, сидел, мусолил бумаги, наконец встал из-за стола и, сказав: "Од-наче…", уехал. А на следующий день встретивший Павла Баев спросил:
- Рассказывают крутом о какой-то папке. Что там выкопал? Почему это делается за спиной райкома?
Павел объяснил, что за спиной райкома он ничего не собирается делать, не сегодня-завтра все выложит ему, Баеву, на стол.
Пора действовать!
…И вот принаряженный, чуточку торжественный Павел Мансуров шагал к райкому, нес папку.
12
В кабинете Баева, на столе под стеклом, лежал отпечатанный на машинке список членов бюро Коршуновского райкома партии.
Верхняя фамилия - Комелев Степан Петрович - была зачеркнута.
Вторым в списке стоял он, Баев.
Дальше - Зыбина Агния Павловна, секретарь райкома по зоне Коршуновской МТС, она же теперь второй секретарь. Эта каждое выступление на собраниях начинает с того, что нещадно бичует себя: "Я принимаю львиную долю вины на свой счет. Я не намерена прикрывать недостатки своей работы… Я смотрю объективно и вижу позорно слабое вмешательство со своей стороны…" В таких случаях даже у Баева, старшего по работе, почему-то появлялось зудящее ощущение своей вины, невольно хотелось выступить, покаяться в каких-то неизвестных себе ошибках, взять какое-нибудь обязательство. Зыбина, понятно, покаявшись, ополчится на Мансурова.
Следом за ней - фамилия Сутолокова, председателя райисполкома. В работе между секретарем райкома и председателем райисполкома нет резкой границы. По крайней мере ее не видел Комелев. Он выполнял и свои обязанности, и обязанности Сутолокова. Только на мелочи - настоять, чтоб доставили школе дрова, дать указание, чтоб отремонтировали крышу Дома культуры, замостили новым тесом тротуар, - решался Сутолоков без согласия секретаря райкома. Что Баев ни скажет - Сутолоков поддержит.
Пятым в списке - Павел Мансуров. Его мнение в этом деле известно.
Редактор районной газеты - Первачев. Парень молодой, никогда особой решительности на заседаниях бюро не проявлял, ссориться с райкомовским начальством не любит.
Чистотелов - старый член партии, недавно получивший орден Трудового Красного Знамени за выслугу лет, человек авторитетный. Он, пожалуй, встанет на сторону Павла Мансурова. Мансуров отстаивает лен, а одного этого достаточно, чтоб Чистотелов поднялся в защиту.
Последним в список был вписан от руки Пугачев Осип Осипович - райвоенком, дежурная личность, вечный кандидат в бюро. Год назад вывели из состава бюро директора МТС Семякина - временно стал членом бюро Пугачев. Умер Комелев. Кого ввести вместо него? Опять кандидата Пугачева. Баев сам переставил его фамилию из кандидатов в члены, разумеется на время, до первой конференции. Этот - "как большинство".
Семь действующих членов бюро. Только двое будут за то, чтоб обнародовать материалы, собранные Мансуровым. Двое против пятерых. Баев считал вопрос уже решенным.
Как всегда, перед заседанием разговаривали, и под внешней непринужденностью ощущалось старательное желание не коснуться ненароком вопросов, которые через несколько минут придется обсуждать. Председатель райисполкома Сутолоков, седоголовый, с обветренным, добрым, широким лицом, страстный лошадник, говорил о том, каких коней он видел в прошлом году в известном по области совхозе "Шамаринский коммунар".
- Распахнули ворота, и вылетает этакое языческое божество - глаза горят, грива растрепана, двоих здоровенных парней несет на поводьях…
Даже Баев слушал с интересом.
Этот человек до того, как стал работником райкома, имел в жизни две далеких друг от друга специальности: до войны преподавал ботанику, в войну командовал взводом пешей разведки. И, казалось, в наружности его эти занятия отпечатались каждое по-своему. Лицо рыхловатое, с покатым подбородком и вдумчивым складом рта - верхняя губа нависает над нижней. С таким лицом только и рассказывать проникновенно о тычинках и пестиках. Но короткая, прокаленная солнцем шея мужественна, руки длинные, подернутые темным волосом, кисти лопатами, пальцы полусогнуты - можно верить, что с железной хваткой они ломали зазевавшихся часовых где-нибудь ночью на берегу Днестра или Прута.
Перед ним на столе лежала папка Мансурова, ее картонный верх был еще более потерт и захватан - она походила по рукам членов бюро.
Павел сидел с подчеркнутым безразличием - излишне прям, нога закинута за ногу, над белым, только что из-под утюга воротом рубашки бронзовая, красивая голова вскинута чуточку выше обычного. И только когда Сутолоков пускался в особенно выразительные описания, Павел досадливо опускал веки - пора уже кончить лясы точить…
Появился майор Пугачев, чья фамилия стояла в списке членов бюро последней.
- Прошу прощения, товарищи, за задержку, - с достоинством произнес он, молодцевато поскрипывая начищенными сапогами, прошел к дивану, уселся, выставив грудь, откинув голову, невозмутимый, снисходительно добродушный, с красным от завидного здоровья и тесного воротника лицом.
Баев решительно передвинул папку на столе.
- Начнем, товарищи. Вопрос, собственно, всем известен. Вот… - Баев так же решительно сдвинул папку на прежнее место. - Вот материалы о недостатках нашего района, выражающиеся главным образом… э-э… в планировании, кстати сказать, от нас не зависящем. Мансуров требует широкого обсуждения их.
Второй секретарь Зыбина - в глубоком кресле, как птица в гнездышке, плечи подняты, руки уютно лежат на животе - произнесла вкрадчиво:
- Я думаю, первое слово дадим Мансурову, так сказать, виновнику сегодняшнего события.
Баев наклонил голову: "Не возражаю".
Павел ждал этого, поднялся, стройный, напружиненный, молча переводил с лица на лицо потемневшие глаза.
- Я свое слово сказал. Вот оно! - Голос его, сочный и сильный, заполнил кабинет. - Остается добавить очень немного. Если критика и самокритика не будут действовать, если снизу народ не станет замечать ошибок, то обязательно наше планирование пойдет вслепую, обязательно оно станет ошибаться. Я, как коммунист, требую обсудить это, - Павел выбросил руку в сторону папки, - не только на бюро, в тесном кругу, а среди рядовых коммунистов!
Павел сел, по-прежнему напружиненный, вытянувшийся.
Попросил слова агроном Чистотелов. Костистый, громоздкий, он неловко чувствовал себя за столом на скрипящем легком стуле - ненадежной продукции местного промкомбината.
- Говорить тут много нечего, дорогие товарищи, - выдавил он своим густым басом. - Мансуров вывернул все наши грехи. Прятать их от людей нельзя. Кто, как не люди, будет их исправлять?.. - и, видя, что все ждут от него еще чего-то, обрезал: - Все!
С места вскочил редактор районной газеты "Колхозная трибуна" Первачев. Коренастый, большеголовый, как молодой бычок, налитый здоровьем, он резко, оборачиваясь направо-налево своей лобастой головой, заговорил:
- Я тоже целиком согласен с Мансуровым!..
Баев внимательно и долгим взглядом посмотрел на Первачева.
- Взять нашу газету. С чем она борется? Доярку Петухову за неряшливость продернули, бригадира Ловчукова за пьянство раскатали, ну, там навоз не вывезен, горючее вовремя не подброшено. По-цыплячьи клюем жизнь, а крупное взять за загривок не решаемся. Можем ли мы так исправить наши недостатки? Нет, не можем! Пора пользоваться критикой и самокритикой не в шутку, всерьез, решительно!
- Мне нравится такой запал… Простите, вы уже, кажется, кончили? - Зыбина не поднялась, а еще уютнее устроилась в кресле; склонив набок голову, с мягкой улыбкой она обвела всех открытым, чистосердечным взглядом своих ясных глаз. - Вы меня знаете. Я всегда говорю прямо. В тех недостатках, что занес в эту папку Павел Сергеевич, есть и моя вина. И вели-икая! Но мне непонятно, товарищи, кого хотят Первачев с Мансуровым взять за загривок? - Снова светлые, чистосердечные глаза обежали лица присутствующих. - Обком партии? Облисполком? Может, Министерство сельского хозяйства? Ведь планы-то идут к нам в район от них. Дорогие товарищи, прежде чем искать чей-то высокий (простите, с ваших слов говорю) загривок, надо прощупать себя со всем пристрастием. Я, например, не скрываю, что наш райком и я лично… Да, я!.. (Не собираюсь прятаться за чужую спину.) Я лично повинна и в том, что на корма для скота, на силос в частности, как и многие районные руководители, обращала чрез-вы-чайно мало внимания. Я решительно беру вину на себя и в том…
Зыбина это говорила с такой мягкой улыбкой, глядела такими невинными глазами, с такой простотой принимала на себя вину за все тяжкие грехи района, что Баеву, да и всем остальным, стало легче' на душе - ей-богу, не так страшен черт, как его размалевал Павел Мансуров. Ну, виноват райком, виноваты товарищи из области, даже из министерства, но ведь кто без греха, стоит ли так горячо принимать к сердцу?..
- К тому же надо помнить, - веско произнес Баев, - тебе в особенности, товарищ Мансуров, о партийной и государственной дисциплине. Твои замечания интересны и смелы, но они могут расшатать налаженный порядок, внести дезорганизацию в работу партийных и советских органов, нарушить дисциплину.
- Верно, совершенно верно! - поспешно согласился Сутолоков.
Павел снова вскочил на ноги.
- Нет, не верно!
Разгорелся спор. Забасил Чистотелов. Первачев шумно заговорил с соседом, разъясняя разницу между армейской и государственной дисциплиной. Павел Мансуров бросил упрек Зыбиной:
- Твоя критика - не критика, а своеобразный зажим. Масло елейное на болячку!
Покойное доброжелательство как-то сразу свернулось на лице Зыбиной, ушло вглубь: ясные глаза, глядевшие с таким чистосердечием, обиженно прикрылись веками.
Баев опустил на стол тяжелую руку.
- Хватит, товарищи. Такие высоко-теоретические дебаты можно продолжать до бесконечности.
Из семи членов бюро, чьи фамилии лежали перед ним под стеклом, высказались шесть. Голоса разделились: три за Мансурова, три против. Один райвоенком Пугачев, возвышаясь на диване в своем наглухо застегнутом кителе, хранил глубокомысленное молчание.
- Как твое мнение, Осип Осипович? - спросил его Баев.
Осип Осипович двинул вставленной в тугой воротник головой и не спеша, с достоинством ответил:
- Дисциплина есть дисциплина… Я присоединяюсь к вашему мнению, товарищ Баев…
Бюро кончилось. Молодцевато поскрипывая начищенными сапогами, райвоенком Пугачев первым покинул кабинет секретаря райкома.
13
На самой окраине Коршунова, неподалеку от шоссе, на песчаном взлобке стоит сосна. Выросшая на приволье, она когда-то поражала своей мощью. И теперь еще нельзя не заметить остатков ее былой силы. Толстенный - вдвоем только охватишь - ствол весь в чудовищных узлах и сплетениях: ни дать ни взять окаменевшие в сверхъестественном напряжении мускулы гиганта. Нижние ветки, сами толщиной в ствол молодой сосенки, раскинулись с удалой свободой, висят над всем взлобком. Но это остатки… Толстая, бугристая кора, напоминающая шероховатый бок выветренной скалы, трухлява, местами обвалилась, обнажив темное, изъеденное короедами тело сосны. Ветви высохли, торчат в стороны, как гигантские костлявые руки, сведенные намертво в какой-то загадочной страстной мольбе. Дереву уже не в радость приволье, солнце, дожди. Только на самой верхушке клочок жесткой старческой хвои - единственный признак тлеющей жизни. Костистые мертвые сучья охраняют это жалкое счастье, последнюю надежду. Но и с этого клочка еще сыплются крошечными пергаментными мотыльками семечки, падают шишки; почти мертвое дерево - по привычке ли, по упрямству ли - цветет, плодоносит, настойчиво выполняет обязанность, возложенную на него природой, - продолжать свой род.
Говорят, у каких-то народов были свои священные деревья, к их подножию приносились дары. Для Саши таким деревом стала эта древняя сосна, стоящая на окраине села Коршунова.
Жизнь Саши, казалось, внешне шла однообразно: утром - дымящийся туманом Лешачий омут, днем - работа на лугах, вечером вместе с Игнатом сидел за учебниками - время уже ехать в институт сдавать экзамены. Проходил день за днем - и у всех одинаковый порядок.
Но внутри каждого дня были свои едва уловимые, никому со стороны не заметные радости и неожиданности.
Шел Саша по полю ржи, сорвал колосок, стал его разглядывать - почти налившийся, зеленый, жестко щекочущий ладонь. Тысячу раз он видел такой колосок, тысячу раз держал в руке, а сегодня вдруг удивился ему. Вот он - простое создание природы, хлеб! От него шли по свету бок о бок человеческая беда и человеческое счастье. Не ради ль такого колоска кострами вспыхивали барские гнезда? Не ради ль такого колоска умирали под плетями бунтующие мужики, звенели' кандалами по Владимирке, целые деревни снимались с родных мест, скрипя немазаными телегами, оставляя у дорог могилы, тащились на чужбину? Не ради ль такого колоска надорвал свое здоровье его, Саши Комелева, отец? Вот он, неласково жесткий ржаной колос, испокон веков политый потом, слезами, кровью. Он и милость, он и горе, он и кормилец, он и убивец - ржаной жесткий колосок! Пронесся ветер, ровно и грозно зашумело поле… Шуми, шуми, рожь! Привычен и дорог твой шум, кормилица! Что бы ни напомнил твой колос, но шум его под ветром все равно успокаивает и радует…
В другое время такое удивление перед простым колоском быстро забылось бы - мало ли чего ни придет в голову… Но теперь Саша запоминал его, бережно прятал где-то в глубине души: "Ужо расскажу потом…"
Прошел ли он с косой-литовкой свой первый в жизни загон, устал, облился потом; ночевал ли он на "Сахалине" за деревней Большой Лес среди комаров, приткнувшись у костра; наловчился ли под доглядом плотника Фунтикова "вынимать череп" вдоль по бревну - все эти маленькие радости и маленькие победы он заботливо хранил про себя, давал себе обещание: "Ужо расскажу потом…"
Каждый вечер, около одиннадцати часов, Игнат Егорович вытягивал за цепочку тяжелые, тусклого серебра часы и, прощелкнув крышкой, объявлял:
- На сегодня - шабаш.
Поскрипывая половицами, шел за перегородку к жене, кряхтя стаскивал сапоги.
Он был уверен, что Саша после команды "шабаш" задвинет, как наказано, в сенях засов, поднимется на поветь, нырнет до утра под одеяло.
Но часто случалось иначе… Саша задвигал засов, поднимался на поветь, хватал пиджак и… стараясь не скрипнуть воротами, ведущими на съезд, выскакивал во двор. Пиджак, путаясь в рукавах, он надевал уже на улице.
На шоссе, у поворота, он, запыхавшись, останавливался, ждал попутную машину. Иногда Саша поднимал руку и садился в кузов на добрых началах с шофером, иногда - зачем по пустякам тревожить рабочего человека - без особых приглашений на ходу перекидывал тело за борт. На крутом подъеме перед селом Коршуновой спрыгивал, не желая ни прощаться с шофером, ни благодарить его: шоферы - народ не слишком воспитанный, как правило, к словам благодарности требуют добавить пятерку за проезд.
Ночью при луне старческое безобразие сосны почти незаметно. Голые, перепутанные ветви кажутся живыми. Их неистовая страсть, застывшая в темном небе, невольно вызывает благоговейный ужас. Подчеркнутые резкими тенями складки, морщины, неровности на широком стволе поражают какой-то вековой мудростью. Ночью при луне старое дерево красиво…
К подножию сосны в ночной час Саша и приносил свое единственное богатство - светлые события прошедших дней, все то, что составляло его негромкое счастье.
Катя сидела на земле, опутанной бугристыми корневищами, раскинув по ним легкий подол платья, и слушала…
Кричал дергач на соседнем болотце, на небе, закрывая луну и звезды, владычествовала сосна. Одни на всем свете. Одни! В этом и счастье.
Саша заново переживал с Катей и удивление перед простым колоском, и усталость после косьбы, и гордость собой, что постиг мудреное плотницкое искусство - "вынуть череп"…
Даже Лешачий омут, даже солнце, что грело его, даже ветер, что охлаждал его мокрую спину, - все обычные радости хотелось передать ей, вызвать этим и у нее радость. Но слаб язык, мало нужных слов - сотой доли не в силах рассказать!..
И хоть все рассказать не под силу, а ночи всегда не хватает…
Между ветвей старой сосны небо начинает бледнеть, слабый свет открывает для глаз старческую немощь древнего дерева. С шоссе слышится шум первой машины.
В неясном пепельном свете Катино лицо кажется усталым и от этого каким-то домашним, привычным, но странно - на усталом лице возбужденно, горячо блестят черные глаза.
Она поднимается, тонкими пальцами заправляет за уши выбившиеся волосы, чуть приметным движением ресниц сообщает: "Пора…"
Даже не приласкает, не скажет ничего особенного, а только двинет ресницами, и за это движение, если б было можно, Саша готов упасть ей под ноги - пусть светает, пусть наступает день, пусть идет время! Все забыть, лечь бы так у ее ног, не уходить. Сил нет расстаться!
…А часа через три Игнат Егорович уже тряс Сашу за плечо, всякий раз удивляясь:
- Ну и спишь, хоть трактором тащи… Раскачивайся, братец, раскачивайся - самовар на столе. Не пристало нам с тобою выходить на работу позже колхозников.