Синявский Горький мед - Георгий Шолохов 11 стр.


В проходе в кабинет дежурного толпились солдаты. Меня зажали со всех сторон, как прессом. И здесь говорили о том же: царю дали по шапке, царю - крышка. Люди не ожидали, что это случится так скоро. Еще утром на разъезде никто не знал о революции, а если и просачивались какие-либо слухи, мало кто решался говорить о них громко, в открытую.

Старый страх, коренившийся в душах железнодорожников с тысяча девятьсот пятого года, когда многие из них были брошены в тюрьмы и ссылки, вынуждал их помалкивать и быть осторожными. Да и жандармы на станциях дежурили до последнего часа исправно и доносили в свое управление обо всем аккуратно.

И вдруг - свершилось! Жизнь без царя наступила. Ненадолго или навсегда? Что сулила она таким семьям, как наша, - довольство, избавление от нищеты или что другое? Над этими вопросами я всерьез еще не задумывался. Я только радовался вместе со всеми и также готов был кричать во все горло "ура"..

Начальник разъезда Тихон Алексеевич Зеленицын, желтый, угрюмый и раздражительный, недовольный всем и вся, крепко сжимая свернутый сигнальный флажок, старался пробиться сквозь солдатский заслон на перрон.

- Господа, господа, позвольте выйти отправить поезд. Прошу разойтись по вагонам. Слышите? Господа офицеры! Прошу!

Но широкоскулый, с дерзкими глазами солдат заслонял ему дорогу, кричал сиплым басом:

- Успеешь, начальник! Не спеши гнать нас на живодерню. Может, теперь и воевать с немцами не придется. Царя нету - скоро по домам будем разъезжаться.

Воспитанный в старых традициях чинопочитания и не выносивший беспорядка и шума, Зеленицын невольно повысил голос:

- Это меня не касается, господа. Моя обязанность отправить эшелон. И пропустите. Господа офицеры, прошу скомандовать солдатам посадку!

Но офицеров в коридоре не оказалось.

- Эх ты, дядя, - зло упрекнул дерзкий солдат. - Успеешь, говорю! Ишь ты! Надел красный полосатый картуз и думает: он всему голова. Ты пойми: р-революция! Р-ре-во-лю-ци-я! - несколько раз повторил солдат. - Самодержавию укокали, а ты - про эшелон… Эх, ты!

Зеленицын совсем растерялся.

- Пропустите, пропустите… - еле шевелил он серыми губами.

Но солдат оказался не из податливых, напирал на начальника все упрямее:

- Ты почему красный флак не вывешиваешь, а в руке жмешь? Небось, царский запас прячешь? Сейчас же разворачивай красный флак!

- Что вы, что? - забормотал смертельно напуганный Зеленицын. - Я не могу. Флаг этот - служебный, только для сигнала.

- А-а… для сигнала! Вот и сигнализируй на всю Расею - революци-я!

Шутил или нарочно куражился бородатый солдат - но конца этому разговору не предвиделось. Его поддерживали гиканьем и смехом товарищи, и неизвестно, чем бы эта агитация кончилась, если бы на перроне вдруг не заголосила труба, играя "сбор". Солдатская орава, звякая котелками, хлынула из служебного помещения на платформу. Зеленицын наконец выбежал на перрон.

Пронзительный зов трубы, крики "Даешь!", "По вагонам!" смешались в беспорядочный гвалт. Солдаты разбежались по местам, послышался свисток главного кондуктора, где-то впереди взвыла старая, расхлябанная "щука" - паровоз серии Щ, залязгали буфера, и эшелон медленно тронулся.

Из широко раздвинутых дверей теплушек гремели незнакомые мне революционные песни. Поезд ушел. Разъезд вновь придавила тишина.

Перрон опустел. Сверкали под солнцем лужи, кричали в старых тополях неугомонные грачи.

Я очнулся и побрел на телеграф. Там уже горячо обсуждалось событие. Начальник разъезда, телеграфист, стрелочник, сторож - каждый по-своему торопился высказать впечатление.

Зеленицын негодовал, вытирая платком на лбу холодный пот, раздраженно выкрикивал:

- Безобразие! Я думал, они разнесут наш разъезд в щепки, отнимут у меня флаг, заставят лезть на крышу и кричать петухом. Революция революцией, но порядок ведь нужен! И офицеры… Офицеры не обращали на этот шабаш никакого внимания.

Сидевший за единственным аппаратом Морзе смуглолицый и впалогрудый телеграфист Гриша Клименко посмеивался:

- А вы как думали, Тихон Алексеевич, чтобы революция проходила тихо и чинно, как в духовной консистории? Смешно! Требовать тишины от солдат, которым остобисело проливать кровь неизвестно за что и за кого, - то же самое, что кричать грому: умолкни!

Но Зеленицын продолжал возмущаться:

- Что будет дальше - ясно. Пожалуйста - монархии не существует, и вот вам - первые признаки беспорядка налицо.

- Да какой же это беспорядок! - вскричал Клименко. - Люди ликуют, радуются - вот и все. А вас, Тихон Алексеевич, ничем не прошибешь. Вам лишь бы все ходили по струнке.

Последние слова телеграфиста окончательно разозлили начальника разъезда.

- Что это значит?! - крикнул Зеленицын. - И вы туда же, Клименко! А я не убежден, что монархия пала окончательно. Да-с, не убежден! Завтра может быть другой император… Да-с! И вы и все мы можем остаться в дураках. Этот шум и солдатские лозунги еще ничего не значат. И пока я не получу из управления дороги циркуляра - я ничего у себя на разъезде менять не буду. Наше дело служить, выполнять инструкции и правила технической эксплуатации. Разве после отречения государя что-нибудь в нашей службе должно измениться? Ничего! Ровным счетом!

- Казала баба, що чула, да не повирила, що бачила, - вмешался вдруг сидевший в уголке стрелочник. - Люди гомонят, що царя нема и не буде, а вы, господин начальник, про якийся циркуляр. Люди - я сам бачив - христосуются, як на пасху, а вы про инструкцию. Бачилы эшелон? Вот это и есть новая инструкция, тот ваш циркуляр. Низко кланялся вам царь Микола…

Зеленицын вспылил, гаркнул во весь голос:

- А ты еще здесь? Марш отсюда сейчас же на стрелочный пост!

Стрелочник неторопливо встал, взял в руки фонарь, тихо вымолвил:

- А вы не здорово кричите зараз! Годи орать. И кулаками в морду тыкать. Старое кончилось, теперь новые порядки будут. Чулы - революция?

- Вон! - сдавленно крикнул Зеленицын.

Стрелочник пожал плечами, не спеша вышел из дежурной комнаты.

Телеграфист осуждающе покачал головой:

- Ай-яй-яй, Тихон Алексеевич, Тихон Алексеевич… Как не стыдно.

Я все еще стоял у двери и ждал, что Зеленицын вгорячах и меня заодно вытурит, и быстренько подсунул телеграфисту книжку телеграмм. Не глядя в нее, Клименко черкнул карандашом свою фамилию, вырвал бланки, оставив копии, кинул телеграммы на аппарат, обращаясь ко мне, подмигнул:

- Пока получим инструкции, хлопчик, кому передавать телеграммы?

И я неожиданно для себя дерзко брякнул:

- Распутину на тот свет!

- Ого!

Клименко и сторож захохотали:

- Вот это здорово! Правильно, молодой человек. Будем отстукивать теперь на тот свет. Так и передавай Друзилину.

Не засмеялся, даже не улыбнулся один Зеленицын. Он мрачно смотрел в окно.

Я вышел на перрон. Мартовское, словно обновленное, солнце било прямо в глаза. На душе было легко и радостно.

Артель я нашел тут же за семафором. Рабочие, побросав инструмент, расселись по откосу на солнышке, курили, на все лады раскладывая и перетряхивая новости. Сам артельный староста Андрей Шрамко сидел на дощатой платформе Сброшенного на линейку вагончика, читал рабочим какой-то серый листок.

Завидев меня, навстречу кинулся Юрко. Молодое, круглое, всегда приветливое лицо его с темными усиками над пухлой губой сияло.

- Юрко! Революция! - крикнул я издали.

- Знаем уже. Вот прокламацию с эшелона кинули. Садись и слухай, что в ней пишут…

…Артель не работала до вечера. Руки не тянулись к инструменту. В возбужденных разговорах, в частых перекурах и перечитывании листовки пробежало время.

После работы я решил не оставаться в казарме, а тотчас же ушел домой.

В сумерках брел через черные, по-весеннему настороженные, пахнущие набухшими ивовыми почками сады, перебирался вброд через вздувшиеся ерики, рискуя провалиться сквозь ноздреватый, ненадежный лед, зачерпывал несколько раз сапогами воды. Но я шел безбоязненно, не отдыхая - мне было жарко и весело.

В камышовых зарослях пахло горьковато-затхлой болотной прелью, а в садах - невидимыми на проталинах подснежниками. На пригорках, там, где не было снега, под ногами уже чувствовалась упругая, потеплевшая за день, готовая наутро зазеленеть первой изумрудной травой, земля.

И всюду в балках и канавах бормотали ручьи. Не могу сказать, почему так ликовала моя душа в тот весенний синий вечер: в нагрянувшем на Россию событии я разбирался плохо, и все-таки оно сливалось с острым ощущением весны, расцветающей вместе с ней молодости и какого-то небывалого, распиравшего грудь прилива сил.

То и дело я принимался выкрикивать строчки из горьковского "Буревестника", петь песни - отнюдь не революционные, а обыкновенные, хуторские: революционных песен я еще не знал. Я, наверное, был похож на пьяного, и когда вошел в темный, кое-где мерцающий редкими огоньками хутор, то взбунтовал всех собак. Они встретили меня недружелюбным лаем.

Отца и мать я застал в чрезвычайном волнении. Только сестренки с беспечным видом играли в неуютной, как сарай, передней кахановского куреня.

Отец шагал по хате и, размахивая покалеченной левой рукой, говорил:

- Завтра же еду к брату Игнату в город. Он, должно, все знает и как быть посоветует.

- Никуда ты не поедешь! - сердито кричала мать. - Знаю я тебя: ввяжешься там во что-нибудь, наживешь беду. Сиди дома и не рыпайся… Да перестаньте вы, оголтелые, чтоб вам лопнуть! - цыкнула она на девочек и надавала им шлепков.

Сестренки забились в угол, присмирели, поглядывая оттуда шаловливо-испуганными глазенками.

Выслушав "мой" рассказ, отец задумался.

- Теперь каждый день жди чего-нибудь нового. Царя не стало, может, земли дадут - уравняют с казаками, - медленно проговорил он. - Говорил же Коршунов - помнишь? - как только не станет царя, землю начнут делить всем поровну. А может, в Расею надо ворочаться - там наша земля и там хозяйство нужно заводить…

Отец уехал в город, к дяде Игнату, на рассвете, потихоньку, как бы таясь от матери и не желая волновать ее лишними разговорами.

Льдины сталкиваются

Утром я не поехал на работу. В те дни многие люди бродили без дела, как в праздник, проводя время в разговорах, в ожидании новых событий.

Я пошел к Каханову. Он собирался уходить куда-то, стоял, одетый в свою семинарскую потертую шинель. Я начал рассказывать ему про вчерашние новости, но он отмахнулся, как мне показалось, с раздражением:

- Знаю. Все знаю. Вон - гляди! - кивнул он на разбросанные на полу смятые газеты. - Вчера из-за этого хлама ходил на почту.

- Радостно, правда, что царя наконец спихнули?.. - наивно сказал я.

Каханов окинул меня сожалеющим взглядом:

- Ты думаешь, это уже все? Сразу наступит для тебя рай? Монархии нет, но есть партии… Между ними завяжется теперь такая катавасия, не на жизнь, а на смерть. Ты прочитай, сколько объявилось партий… Эсеры, кадеты, трудовики, большевики… И каждая партия тянет на свое. А я не желаю быть ни в какой партии. Я хочу работать, заниматься живописью, играть на скрипке, писать стихи… Вот иду сейчас поступать на работу… К твоему сведению: меня приняли конторщиком в каменный карьер.

Я, как всегда, когда Каханов переходил на учительский тон или свысока делал мне замечания, не знал, как возразить ему.

- Читал у Шеллера-Михайлова про французскую революцию? - тоном строгого ментора спросил он.

- Нет еще. Не успел, - краснея, сознался я.

- Вот видишь! А лезешь туда же…

Сколько раз я слушал такие бесцеремонные упреки! Но сейчас слово "лезешь" меня возмутило, я вспылил:

- Никуда я не лезу, а только думаю: царя не стало - теперь будет другая жизнь.

- Какая? - сощурился Каханов. - Шоколаду и пряников тебе дадут? Рано еще думать о другой жизни… Ну, я пошел… Начинать служебную карьеру… в карьере… - Он скорчил злую гримасу.

За калиткой Каханов насмешливо кивнул мне, помахал рукой.

"Казак… Ему, наверное, обидно, что царя спихнули. Вот он и злится", - подумал я. После оказалось, что я был немножко прав: монархический дух Новочеркасской семинарии еще не выветрился из него.

События тем временем разворачивались, хутор бурлил. За получением новостей все в первую очередь шли в бакалейную лавочку Расторгуева, как в клуб. Там читались последние известия, обсуждались сообщения о создании Временного правительства.

Не из хуторского правления, не от атамана или из других официальных источников, а из лавочки Расторгуева да с почты растекались слухи о том, что у власти вместо царя встали богатые люди - князья, графы, помещики и капиталисты. Лавочники и хуторские воротилы, напуганные вначале пущенными кем-то слухами, что их будут грабить и резать, приободрились.

- Теперь Россия - в надежных руках, слава богу! Князь Львов - это вам не Николашка, - развешивая крупу и постное масло, в открытую, с полным пренебрежением к недавнему самодержцу, разлагольствовал тучный, как сдобный колобок, веселый говорун Расторгуев. - А господин Терещенко? А Коновалов? Деловые люди!

- А Керенский? Кто такой Керенский? - подал сомневающийся голос кто-то из покупателей.

- Керенский - это так себе… Аблакатишка. Меньшевик какой-ся.

- Меньше всех, что ли? По капиталам или как?

- А шут его знает… Это вроде как пидбрехач, - догадливо вставил реплику прасол Звонарев. - Бывают такие в каждом деле. Допустим, никак не сговорятся в чем-нибудь, не сторгуются, а пидбрехач тут как тут - подкинет словцо, похвалит, отведет глаза брехенькой - ну и слаживаются…

В бакалейной лавчонке, провонявшей керосином, казанским мылом и ржавыми селедками, вспыхнул смех, но тут же был потушен. Одни стояли за новых, малоизвестных членов Временного правительства, другие - за тех, кто посолиднее, породовитее, побогаче.

Кто-то вычитал в газете, что в Питере объявилась еще одна власть, действительно народная, пролетарская - Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов.

- Так это что же получается? - недоумевали слушатели. - Теперь у нас, значит, две власти. Какой же из них подчиняться? Какая из них старше?

- Ну ясно - временная, та, в какой деловые люди, - твердо разъяснил Расторгуев. - А Совет - это так себе. Это даже не власть, а вроде как Дума, только из одних солдат и рабочих.

- А какая же власть, будет теперь у нас в хуторе? Выходит, и у нас надо гарнизовать временное правительство из таких же богатых людей? - хитро закинул удочку хуторской воротила Маркиан Бондарев. - У казаков, знатца, как это… атаманская власть, у них свои сходы. Допустим, они так и останутся. Атаман и прочие… А мы, знатца, как же, иногородние купцы? Нам тоже нужно вроде Совета? Мы же не меньшевики какие-нибудь. Мы вышче, и нас больше всех в хуторе. Мы - тоже большевики.

Мысль Бондарева поддержал вальцовщик Михаил Светлоусов. Подергивая левым вывернутым веком, он важно посоветовал:

- Надо немедленно съездить в город за инструкцией. А пока суд да дело - поставить свою власть, хотя бы временную. Иначе вместо хозяйственных людей сядет на шею какая-нибудь пролетарская шантрапа и начнет нами командовать. От нее и так в хуторе житья нету.

Расторгуев и все иногородние, кто был в это время в лавочке, согласились с предложением Светлоусова. Расторгуев тут же зазвал к себе в горницу Бондарева, Светлоусова и еще троих крупных дельцов - Давида Муромского, Ипполита Пешикова и прасола Звонарева. Тут же порешили послать в город за разъяснением делегацию, а троим - Бондареву, Светлоусову и Звонареву - пойти к атаману и требовать чрезвычайного хуторского схода.

Атаман два дня отсиживался дома или, запершись в правлении, не показывал носа в места сборищ, опасался самочинно что-либо предпринимать или обещать казачьему и иногороднему населению. Вокруг него лепились только выборные и старые домовитые казаки.

Всюду на улицах стайками собирался народ, закипали споры, даже потасовки, вплоть до кулачных схваток между казаками и иногородними. Каждая группа выставляла своих кандидатов на власть, своих острых на язык ораторов. Митинги часто возникали стихийно, словно пожары в камышах в повесенье.

Сама себя избравшая депутация из богатеев явилась к атаману в тот же день.

Атаман встретил ее настороженно. За три дня он заметно осунулся, пожелтел лицом и, когда депутация вошла в неуютный, с темными, окрашенными зеленой краской стенами, кабинет, крепче сжал насеку: по случаю необыкновенных событий и в ожидании непредвиденных обстоятельств он снова обрядился в форму подхорунжего и пристегнул шашку.

Атаман сидел не один. К нему, как цыплята к квочке, жались выборные - седобородые старики в такой же подчеркнуто казачьей парадной форме, и среди них главный заводила - Егор Пастухов. Тут же сидели заседатель, урядник Орлов - из соседней волости, франтоватый пристав и полицейский. Никакие изменения не коснулись еще заведенных местными властями порядков. Даже портреты Николая Второго и атамана донских казачьих войск графа Граббе висели на прежних местах.

Депутация отдала атаману все необходимые приветствия и сразу же приступила к делу. Первым начал старый елейный ехида Маркиашка Бондарев.

- Василь Александрович, мы к тебе за умом да советом, - вкрадчиво заговорил он, нагловато-понимающе поглядывая на портрет свергнутого монарха. - В Питере, как тебе известно, поставлено всероссийское Временное правительство. Знатца, как это… Его величество государь-инператор пошел, знатца, в отставку. Кгм… да… Российская инперия стала республикой. Выборная власть и прочая такая штука… Знатца, а как же у нас в хуторе? У казаков, допустим, ваше благородие, господин атаман, свои выборные, а мы тут как же? Тоже должны выбирать?.. А кого, куда?.. В хуторское правление? Но мы, знатца, не казаки… Поэтому в хуторе должен быть новый выборный орган… для всех… хозяйственных граждан… купцов и прочая такая штука… Ну, как это… комитет, Совет, черт, дьявол, не все ли равно… Одним словом, новая выборная власть.

Говоря, Маркиашка все время как-то особенно вежливо подсюсюкивал, пришепетывал, но, несмотря на его медовый тон, лицо атамана выцветало все заметнее, черные, будто намазанные сажей, широкие брови сдвигались круче, сумрачнее, а побелевшие пальцы сжимали насеку так, словно кто-то собирался отнять ее, а атаман с отчаянной силой ее удерживал.

- Ну и что же вы хотите, господа хуторяне? О чем это вы? К чему клоните? - хрипло, будто кто схватил его за горло, спросил атаман.

- Как - к чему? - моментально подхватил Бондарев. - Надо, знатца, совместно сгарнизовать в хуторе новую власть. Свое временное правительство. Навроде, знатца, петроградского…

Атаман вдруг грозно стукнул насекой об пол.

- А дулю с маком вы не хотите, господа уважаемые?! - рявкнул он во все горло. - Пятьсот лет атаманы управляли Областью войска Донского, а вы - что? Пришли ее отменять?

Он даже поперхнулся от ярости. Михаил Светлоусов, громадный, рыхлый мужчина, у которого длинный черный сюртук всегда лоснился от подсолнечного масла и носил следы мучной пыли, спокойно поднял руку, и вывернутое веко его свисало мешком, обнажая уродливый, красноватый глаз.

Назад Дальше