Поклонялся дисциплине, порядку и точности, как богам. Говорил легко, будто семечки щелкал, простыми мужицкими словечками, со смешком, ругнется раза два забористо. Очень нравилось рабочим, как он выступал: хохотали, аплодировали, взбадривались. Голос громкий, твердый, чистый и какой-то легкий, живой. В словах убежденность, уверенность, а это здорово действовало на людей.
Выступал Шахов на каждом заводском собрании и почти на всех городских - крепко к говорильне приохотился. Трибуна была для него привычна, как стол в конторке. А ведь чем чаще выступает человек, тем больше его знают, тем больше уверяются в его знаниях, смекалке и работоспособности. Иные болтуны только тем и жили. Надумает начальство человека за безделье снять, ан нет, смотришь, кто-нибудь да словцо за него вкрутит: "Что вы, он же такой активный товарищ, на собраниях выступает, умен и в политике силен". А болтун, тот работать не умеет, умеет только выступать. Шахов выгодно отличался от других трибунщиков: не было у него общих рассуждений.
Зайдешь в конторку - над листом бумажным колдует, опять выступать собирается. В редакции районной и областной газет позванивал. Имя его частенько мелькало в газетах, на самом виду стал человек. Трибунная активность Шахова мне было как-то не по душе, хотя я понимал: это верный путь к популярности.
Лучшим стахановцам всяческие почести оказывал, за руку здоровался, в столовую и клуб вместе с ними ходил, беседовал как с ровней. Многие за него стояли горой.
На новой должности Шахов раскрылся, его увидели.
Страсть как любил рекорды. И рекордишко-то порой маленький, какая-нибудь лишняя деталька, а шуму!.. Сразу же сам с профоргом, слесарем Прошей Горбуновым, фанерный лист у входа в цех начинал приспосабливать. На фанере надпись: работайте так, как стахановец такой-то! Это тоже имело резон: для рабочих пример и начальство видит.
Окна в своем кабинете Шахов раскрывал настежь, хотя весна была холодная, сырая, промозглая. Рабочие, особенно девки, дивились, ойкали:
- Начальника цеха не видели? - кто-нибудь спрашивал.
Отвечали с довольным смешком:
- В морозильнике.
Уволил двух сменных мастеров. По цеху шумок прошел: "За что?" Мастеров считали работягами, они старались. Но как старались? Смотрят в рот начальнику цеха и мне, ждут, что же мы скажем. Дадим команду - выполнят, а своей инициативы не проявят. Разве что по мелочам. "Начальник цеха об этом не говорил". "А я не знал, откуда я мог знать?"
И вот странно: в помощники себе Шахов взял техника, молоденького, вялого, робкого, который всюду тянулся за ним бледной тенью. Люди диву давались: зачем ему такой помощник?
Руководитель часто кажется подчиненным умнее, чем он есть на самом деле. Не замечали? В этом что-то непонятное, но факт. Видимо, подчиненные находят, вернее сказать, стараются находить в его речах, манерах, во всем поведении что-то необычное, значительное; циркуляры, не им продуманные, а "спущенные" сверху, указания "вышестоящих организаций" воспринимаются людьми как "плоды труда" их собственного начальника, хотя бы частичные. И вообще хочется верить, что "наш-то, наш-то куда лучше ихнего", - уж такова природа человеческая. Шахов же давал немалую пищу для таких преувеличений.
Культпоходы, экскурсии устраивать начали, в шахматы состязаться, по бегу соревноваться. Шахов наталкивал: "В здоровом теле - здоровый дух". С парнями на лыжах катался, в заводских соревнованиях по бегу на лыжах второе место занял. Старики смеялись: "Не солидненько, Егор Семеныч. Поди, не шешнадцать лет". - "Стар гриб, да корень свеж".
Других понукал: "Давайте, давайте!", и сам в ускоренный ритм вошел, стал быстрее ходить, быстрее говорить и даже ел на ходу, едва прожевывая. О нем спрашивали: "Куда убежал?"
Я уже казнил себя мыслями: зря был так подозрителен к Шахову.
Дочка говорила:
- Слишком уж быстрый Шахов наш. Не скажу, что торопится. Слово "торопится" не подходит к нему, такому важному. Но живет он все время в каком-то ускоренном темпе. - Усмехнулась. - Все делает быстро, даже стареет. Разве скажешь, что молодой. Под пятьдесят. Морщины. Фу!.. Будто куча детей. Вчера видела его в клубе. Идет деловито так это, как на работу. Смехи! Есть ли смысл жить так?
Сама Дуняшка тоже была для меня загадкой: порой по-детски наивна, без причины хохочет и вдруг такую подпустит философию - не сразу поймешь.
Туманным утром, когда с неба сыпал мохнатый мокрый снег и была грязь непролазная, начали кладку стен для обдирки. Я сказал:
- Подождать бы, Егор Семенович.
- Чего?
- Да погоды хорошей. Не на пожар ведь...
Усмехнулся. Не издевательски, а так, будто разговаривал со школьником, любознательным и несведущим. Смотрит, как всегда, в упор, настойчиво.
- Ну, пусть хоть обсохнет. И надо бы получше продумать все. Земля тут не одинакова, кое-где слишком мягкая, еще осадку даст.
- Все продумано, все идет, как надо, - прервал меня Шахов. - Тянучка в таких делах недопустима.
Опять "тянучка". Слово это показалось мне неприятным, как мокрица. Бывают неприятны слова, песни, мелодии лишь потому, что их произносят, поют, исполняют неприятные нам люди. Редко, но бывают...
- Новый корпус должен быть закончен к осени, - быстро и резко проговорил Шахов.
Какие у него богатые интонации.
Мастера из других цехов говорили: "Силен, мужик, язви его! И упрям он у вас, видать". Упрямство в нем я заметил, когда Шахов был еще мальчонкой. Дом отца его на берегу Чусовой стоял, на обрыве. И мальчишка с того высоченного обрыва на лыжах сигал; кувыркнется раза два-три, люди пугаются, думают - шею сломал, а он вскакивает хоть бы что, и глазенки сверкают. А раз было... Приехал из института, на побывку, в стужу рождественскую. Пробежал четыре версты от станции. Дома снимает ботинки, снимает, а они не снимаются - примерзли к ноге. Дерг-подерг - не снимаются да и все. Дерганул, что есть силы, и кожу с пятки содрал всю начисто. Мать плачет: "Плюнь ты на учебу ету". Нет, дня через два опять на станцию побежал, с палкой, прихрамывая. Да и упрямство ли это?
Вот такой он смолоду был, Егорка.
Настоящее имя у Шахова Генрих. Не знаю, зачем родители, простые люди, наградили его иностранным именем. По-русски оно звучит как-то слишком мудрено. Самому Шахову имя не по душе пришлось, и он в институте переделался в Георгия, а на заводе - в Егора.
В обдирке ближний к двери станок не работал. От него в холодном утреннем воздухе пар струится, как от тарелки с горячими щами. Возле станка Василий Тараканов, начальник цеха и бригадир обдирочного. Рядом с бравым Таракановым начальник цеха и бригадир выглядят замухрышками. У станка гора блестящих обточенных труб.
- Нужны новые мощные станки, - Шахов резко рубанул воздух рукой. - А то тянучка окаянная получается. - Он недовольно стукнул по станку кулаком.
- Да, - согласился Василий и добавил: - Около четырех норм выколотил. А если б телега эта не остановилась, то и все пятьсот процентиков выгнал бы.
- Сегодня же напишу статью в "Правду", - сказал Шахов. - Разделаю конструкторов в пух и прах. Что за станки? Гробы какие-то. Разве можно такие станки выпускать? - Он грубо выругался. - Ну, поздравляю вас, товарищ Тараканов, с новым рекордом!
Шахов торжественно потряс костистой белой ручонкой огромную темную Васькину пятерню.
- Если б мне станок настоящий, я б громыхнул!
- Что со станком? - спросил я, хотя с первого взгляда все понял.
- Шестеренки полетели, - ответил Василий. Голос недовольный. Можно подумать, что это я поломал шестеренки, а не он. Тараканов имел скверную привычку со всеми, кроме начальника цеха, говорить слегка насмешливо, снисходительно или недовольно.
- Плохо дело.
- Что ж... не плакать же от огорчения. - Шахов сказал это тихо, холодно вежливо. Кольнул меня взглядом. - Заменим шестеренки.
Часа через два у входа в механический был выставлен метровый лист фанеры с надписью: "Слава токарю В. Тараканову! Сегодня он выполнил норму на 395 процентов!"
Я зашел в "морозильник". По рябому лицу начальника цеха будто тень прошла, поджал толстые, выпяченные губы.
- Не надо бы нам о Тараканове так сильно шуметь.
- О каком шуме вы говорите?
- Доску вот выставили...
- А!.. Рекорд есть рекорд, он должен быть отмечен.
- Шестеренки-то полетели.
- Ну!..
- Ремонт... Простой станка.
- На ремонт времени немного уйдет. И нельзя этот вопрос рассматривать так однобоко.
Мои слова, кажется, даже вид мой раздражали начальника цеха. А когда Шахов сердился, он начинал говорить каким-то другим языком - сложным, очень грамотным, точно лекцию читал. Эту особенность за ним замечали все. И уже наловчились: если начальник цеха поминает "лешака", говорит о "тянучке", "хреновине" или какие-то другие простецкие слова употребляет, рабочий стоит спокойно - доволен, а как услышит деликатные книжные фразы, начинает переминаться с ноги на ногу, вздыхать, глаза - книзу и спешит смотаться.
- Токарь Тараканов ломает старые технические нормы, он новатор. Он лучший стахановец цеха.
- Он не только нормы, но и станок сломал.
Я ловил себя на том, что стараюсь говорить спокойно, деликатно.
- Шестеренки. Не его вина, что станки, поставляемые нам, столь маломощны.
- Об этом надо сообщить, куда следует.
- Сообщено.
Закурил и, кажется, успокоился.
- Не понимаю, почему конструкторов, создавших эти станки, не обвиняют во вредительстве.
- А вам кажется - это вредительство?
- Уверен, что нет. У нас чуть что - вредительство. Всех недоучек и бездарей готовы отнести к числу вредителей.
Сказано смело. Он вообще со мной подозрительно откровенен, хотя мы часто с ним на ножах. Чудно!
- Как работать на таком станке?
- Тараканов не новичок. Не мог не ожидать...
Опять уставился глазищами: прицеливается - вот-вот выстрелит.
- Где грань, возле которой токарь должен остановиться? Кем и как она определена? По центровому станку не поймешь, когда он с перегрузкой. Я этой перегрузки не чувствую, не чувствует и Тараканов.
- Все же надо бы как-то осторожнее.
- А кто говорит, что не надо?
Помолчал и добавил:
- Чувства, все чувства... А производственный план будет Пушкин выполнять.
Значит, не забыл "бесчувственного".
Не очень ладилось у меня с Шаховым; он тоже как-то напрягается, разговаривая со мной, больше, чем других, сверлит бешеным взглядом. Не знаю почему, но я чувствовал, что серьезных столкновений с ним не избежать. Казалось мне: Шахов вот-вот налетит на неприятность, вот-вот с ним случится беда. Я не хотел этой беды. Я не хотел, чтобы Шахова сняли с работы. Правда, когда-то я думал: хочу. Потом стал размышлять: хочу ли? И сказал себе твердо: нет! Нас, заводских, с детства приучали уважать работяг. И почти с пеленок приучали к труду.
Шел с завода и вспоминал.
...Мне лет восемь. Гудит заводской гудок, очень низкий, как бы усталый, с грустинкой. Протяжный. Слышно его за много и много верст от поселка.
Конец дневной смены. Скоро придет отец. Я торопливо мету во дворе. Метла большая - с меня - и густая. Отец сам их делает из березовых веток.
Вот и он. От одежды пахнет заводом. Говорит спокойно:
- Чё ж ты, ядрена-палка, метешь как? Сору оставил сколько.
Берет метелку. И в самом деле, сколько я сору оставил. Из каждой ямочки, щелки выбирает сор этот.
- И на улице не подмел. Барин!
В его представлении "барин" то же, что "лодырь".
И еще есть в его лексиконе неласковое слово - "фон-барон". "Разлегся, как фон-барон". "Все ему не глянется, фон-барону".
- Лень-то раньше нас с тобой родилась, а?
Иногда, придя с завода, спрашивал у матери шутливо:
- А где барин наш?
Это в тех случаях, когда я в чем-либо проявил леность или нерасторопность.
Заводской мужик должен все уметь: варить сталь, колоть дрова, строгать доски, косить, подшивать валенки, удить, собирать грибы. И уметь хорошо. У интеллигентов - там другое. "А ты человек простой и, значит, у тебя ничё из рук не должно вываливаться".
Смотрю, как отец собирает грибы. Ровная земля, ни бугорка вроде бы, а подойдет, копнет и, смотришь, - кладет в корзину груздочек. На весь год грибов засаливает.
- Свежий, крепенький груздь, он почти всегда прячется. Разве что бугорочек еле заметный... А иногда просто чувствуешь - вот он!
Понимал, где я проявляю лень, а где незнание. Наказывал только за лень.
Разговаривая с "летунами" и лодырями, он придавал своему голосу чуть заметную не то фамильярность, не то насмешливость. Знаем, мол, вашего брата. И что у вас на уме, тоже знаем - пожили на белом свете, кое-что повидали.
За ягодами шарибайские женщины и ребятишки уходили чуть свет, часов в пять утра. Торопко шли верст десять. А потом, не разгибая спины, собирали до вечера землянику, чернику, клюкву, бруснику, костянику. Обе руки в ходу, быстро, быстро мелькают, глаза бегают - ягодные места ищут. Встанет, разогнет спину, поморщится и снова собирает ягоды. И так час за часом до вечера. Посмеиваются:
- У Степки-то вон спина совсем не сгибатса.
- Как у бабки Маланьи.
- Ну той годов-то уж сколь. Считай, под сто. Та уж отбегала свое.
- Так ведь старость-то в разные годы наступат. У кого в сто, а у кого и в десять.
Иногда ругались:
- Давайте, давайте, робятушки! Лень человека не кормит. Неудобно все ж таки, стыдно. По заводу пойдем.
Да, прийти из лесу с неполной корзиной считалось делом зазорным. Корзина, пусть она будет хоть ведер в пять, должна быть полнехонька.
Придут домой бабы вечером, вальнутся кто куда, завздыхают, заохают, - до смерти уморились.
Нигде больше, кроме Шарибайска, не видел я, чтобы такое веселое дело, как сбор ягод, превращали в столь каторжный труд.
Но это не из-за ложного стыда и не из тщеславия у них; здесь правило: все делать на совесть, только по-настоящему. Так прадеды учили дедов, деды отцов, а отцы - нас. Лодырей презирали.
Случалось, отец дубасил меня. За что? Не так сделал, не вовремя сделал... Бил не больше и не меньше, чем другие отцы своих сыновей.
Отвел на завод к мастеру.
- Вот он! Ежли чё, выдери как сидорову козу.
- Так сколько ему?
- Десять уж.
- У-у-у, совсем большой мужик!
Я возил на лошади торф.
Позднее сосед-старик сманил: "Хошь на токаря научу? Робота легкая и чистая. Через полгодика сам со станком управляться будешь я те дам как!" Отца в живых уже не было, жили мы бедно, и пошел я в механический.
Особенно тяжело было ночью. Под утро смертельно хотелось спать, веки сами собой закрывались, я забывался на секунду, вздрагивал и ошалело глядел на вертящуюся в станке деталь, на резец, из-под которого вилась бойкая стружка. Пугливо озирался: позор! Но засыпал только в первые ночные смены - ко всему человек привыкает.
Все токари казались мне, мальчишке, пожилыми, деловыми, строгими. Я старался подражать им - ходил раскачиваясь, по-стариковски хмурил брови, говорил баском, хотя хотелось и побегать, и попрыгать в цехе.
5
Родители-упрямцы хотят, чтобы дети непременно все по-ихнему делали.
Тестюшка мой метил за пожилого мастера отдать Катюшу. А та со мной, молодым, спелась и убежала из дому. Ругали мы тогда с ней стариков на чем свет стоит. А прошло время - сами Дуняшке желанья свои стали выказывать.
Пришла Катя с базара.
- Слышь-ка, Степ! Нашу видели сейчас. С этим... как его?.. с вольным.
Шарибайские всех приезжих называли вольными.
- Токарем у вас.
- Ну, у нас токарей!..
- Из деревенских.
- И из деревни, считай, одна треть.
- Аккуратненький такой, прилизанный.
- А! Мосягин. И что же?
- Идут, значит... Ну и ну! - Потрясла головой, не то от удовольствия, не то от огорчения.
- Под ручку?
- Не-е, так. Он пальцы сам себе поглаживает, пожимает, чё-то воркует. И радостный такой, будто сто тыщ по облигации выиграл. А наша-то, попрыгунья, стрекоза наша-то, заливается от хохота и глазки ему строит. Хоть бы шарибайский, а то не знат, чей, откудов. За ней сейчас глазоньки да глазоньки нужны.
- Не все ли равно - откуда. Надо поговорить с ней. Не тот человек...
- А может, подождем. Увидели девку с парнем и запрет накладывают.
- Ждать-то нынче опасно. Все быстрей стали делать - и работать, и любить.
Как до кого, а я всегда хотел иметь парня, а не девку - с дочками больше мороки. Теперь вот как будто ученые доказали, что пол ребенка от отца зависит. А в старину сколько зуботычин бабам перепадало, сколько матерщин слышали, родив не кормильца, а девку. Я ни слова плохого не сказал, когда Катя родила дочку, но в тот вечер три стакана водки осушил от огорчения.
Как все шарибайки, Дуняшка не велика ростом, сметливая, бойкая, языкастая. Из рук ничего не вывалится. Счетоводом на заводе.
Шарибайские девки курносые, белобрысые, а у Дуняшки нос прямой и волосы темные. Улыбка едва заметная, недоверчивая, как будто вот-вот скажет: "Ух и лживый!", а глаза смотрят преданно. Где - неизвестно, научилась девка ужимки строить, лукаво посматривать. Пока сидит за бухгалтерским столом, все тихо, солидно, на лице деловитость, строгость, а встанет и пойдет - хи-хи да ха-ха, то за шкаф зацепится, то стул опрокинет. "Сатана-девка!" - говорила Катя с довольной улыбкой.
Мы всегда старались приучить дочку к труду, к быстроте, к точности, ко всему тому, чем отличается настоящая шарибайка. "Баба должна быть как огонь, все уметь - и постирать, и поплясать, и за десять верст по ягоды сбегать", - говорила Дуняшка, а я вспоминаю, что примерно те же слова упорно вдалбливал ей лет десять-двенадцать назад. "Вот хозяюшка, полведра воды из колодца несет и по дороге плещет". Такое говорила Дуняшке когда-то и мать.
Отцу трудно судить, красива дочка или некрасива; с другой меркой подходишь: все дети близки и приятны. Заводские парни посматривали на нее, бормотали: "Ишь, ты, какая!"
Многих легковесных гулеванов, охочих до девок, мы с Катей отвадили. Да ведь не узыришь за каждым, уж на что за монашками строгий догляд был, а и то всякое случалось.
Когда перед обедом дочь, придерживая рукой юбку, перешагнула через порог, как через лужу, жена сразу бухнула:
- Чё у тебя, с кавалером с этим?..
Так громко спросила, что кошка, сидевшая на подоконнике, дернула головой, поглядела на кухню, кашлянула, как ребенок, и спрыгнула.
- С ка-а-а-ки-им? - запела Дуняшка.
- Не крути давай!
- Оч-чень он нужен мне! Хэ! Чинненький, навроде попа, и волосы прилизаны, как у приказчика - в кино видела такого. Хоть бы бровью повел. Не человек, а манекен. Говорит сегодня: "На любую пакость отвечу двойной пакостью". А я ему: "Значит, если вор украдет у тебя десятку, ты украдешь у него две?" - "Да, только моя десятка не в счет". Все это он так... он больше не будет. Он еще исправится.
И усмехнулась.
Зря говорят, что сердце девичье вещее...