Мосягин оказался парнем прилипчивым: каждый день появлялся на нашей улице и к нам заходил, будто так, мимоходом, но всякий раз, когда Дуняшка дома. Перевалится через порог, чинненько поздоровается, руки по швам, по-солдатски. Не было в нем, как в других парнях, простоты и легкости.
Порой казалось, что Мосягин хочет ко мне приблизиться, а если удастся, и породниться со мной. Но, опять же, обер-мастер - не велика шишка, найдутся тести повыгоднее. Я уже начал подумывать: если вдруг приглянется Дуняшке человек этот, пускай женятся, постепенно переделаем его на свой рабочий лад. Сталь и ту переливают, переделывают.
Стал Мосягин зачем-то заходить к соседу нашему Сычеву, пожилому носастому молчуну.
Раньше я хорошо знал всех жителей нашей короткой - в четыре квартала - улицы. На каждом квартале не больше десятка двух-трехоконных деревянных домов. Дома разделены дощатой перегородкой - "передняя и прихожая". Взрослых мало. А ребятишек - воз и маленькая тележка. С раннего утра и до ночи бегали они по улице, по берегу Чусовой и в ближнем лесу чумазые, босые и невозможно шумливые. Родились, женились и умирали на одном и том же месте.
Сычева знал намного хуже, чем других, хотя он жил рядом со мной. Это фигура туманная. Грамотен, закончил три класса - не так мало для царской поры, но работал сторожем в магазине. Весь век лодыря гонял, болтался, отбояривался от настоящего заводского дела: сперва дворником был у купца, потом лоточной торговлей занимался. Уехал на юг и вернулся, по всему видать, с деньгами. Поговаривали - собирается кабак открыть. Помешала война. У Колчака служил. Как и кем служил - никто не видел, не знает. А сам говорил, что унтером. Дезертировал. Конечно, тут дело такое... К Колчаку силом загоняли, забривали всех под гребенку, спасались лишь те, кто убегал из поселка. Из армии Сычев пришел тронутым; был не то, чтобы идиотом, а все же немного не в своем уме: сопит, понурив голову, молчит, молчит и вдруг вскакивает, хохочет и плетет несуразицу - ничего понять невозможно.
Но дурак-дурак, а свое домашнее хозяйство на широкую ногу поставил: корова, овцы, свиньи, гуси, куры, сад фруктовый и такой огородище, что бабы с завистью восклицали: "Вот это - да, я те дам какой!" На грядках раньше всех зеленело у Сычевых. И когда с других огородов еще навозом и прелью тянуло, у него уже попахивало овощами. И - хоп! - на базар. Сидит, продает втридорога пучочки редиски и луку. На физиономии благообразие и строгость, будто святым делом занялся человек.
Любил анекдоты, пословицы, поговорки. Нехорошим душком от его анекдотов и пословиц потягивало. Смысл их сводился к одному: в магазинах продуктов не хватает, из колхозов коровы бегут, потому что плоховато их кормят. И зубы скалил при этом, похохатывал. Я сказал: "И не стыдно? Неуж ты до революции мяса и сахара ел больше, чем теперь?" Его как ледяной водой окатили: поежился: "Да, да, конечно, соседушка. Я ж шутя".
Как-то зашел ко мне Евсей Токарев, шумливый мужик лет под сорок, наш шарибаец, работавший в райотделе НКВД. Озирается опасливо и все про Сычева: "Слыхал его анекдоты? Что он о нашей власти думает?" А я ему: "Сычев - дурак и хапуга. Говорят, у пустой головы пустая мошна. Тут наоборот. А что он думает - не знаю. Чужая душа - потемки".
Майским воскресным утром я с Дуняшкой работал в саду. Подошел Мосягин. Жадно смотрит на Дуняшку, еще более жадно - на сад.
- Смородины-то черной сколько! Эт-то такая ягода!..
- Да, для здоровья очень даже полезная, - сказала Дуняшка.
- На базаре с руками и ногами оторвут. В прошлом годе хотел я стакан ягод купить. Попрыгал, попрыгал возле торговки-то и отвалился в сторону - дорого. Черемуху я вам советовал бы срубить к лешему. Тока крышу у амбарушки портит.
- От черемухи тень славная, - запожимала плечиками Дуняшка. - Летом в тени-то куда как хорошо кваском побаловаться.
- Вишь ли, Евдокия Степанна, от черемухи - проку-то, окроме тени, никакого, можно сказать, и нету. Чё за ягода? Так... ни то ни се, ни рак ни рыба. Все одно что воробьев разводить на мясо. А ведь здеся яблоню иль даже вишню можно садить. А от них, считай, какая пользительность! Вон сосед ваш, Сычев, нынче целых десять яблонь высадил.
- Да здесь что Украина, что ли?!
- Вишь ли, Евдокия Степанна, это пред-рас-судок. Ошибка очень даже большая насчет того, будто бы фруктовые деревья в наших северных местах не возьмутся. Возьмутся! Да! На Урале уже давно садят яблони. Яблоки и вишни - это ж такая ценность.
- Ты все на цену переводишь, - сказал я недовольно.
- А все имеет свою цену. - Мосягин глядел на меня кротко, а краешки губ его насмешливо поползли книзу. - Цену, а значит, и пользу людям. Человек робит на себя. Это только в газетах пишут, что он робит на всех. На всех-то на всех, а думает прежде всего о себе.
- Не то, слушай.
- Даже любовь имеет цену? - В голосе Дуняшкином игривость.
- Насчет этакого умалчиваю. Писатель Лев Толстый сказал, что любовь подчиняет все.
- Не Толстый, а Толстой. - Дуняшка прямо-таки закатывалась от хохота. - И где он сказал?
- Ври! Культурнее - Толстый.
- Да Толстой тебе говорят, Толстой! Что ты в самом деле?
Когда он ушел, я спросил у дочки:
- Нравится тебе этот?
- И ни капельки. Невежда.
- Чего же ты с ним кокетничаешь, такая-сякая?
- А что, на всех волком глядеть?
Логика убийственная, ничего не скажешь.
- Смешной он.
Если б только смешной.
- Ты чего улыбаешься?
Мне вспомнилось... На днях парнишка - ученик токаря хотел куда-то позвонить из цеховой конторки. А как звонить, не знает, никогда не держал телефонной трубки. На него зашумели: "Эх ты, милай, а еще мужик!" - "Не знает парень, что ж такого, - сказал Мосягин. - Зачем кричать?" И начал показывать, как звонить. И какая-то противная снисходительность, что-то барски покровительственное было в его голосе.
- Душок в нем не тот. Смотри, женишок этот подсунет тебе пакость.
Сказал шутки ради, а, оказалось, угадал в точку.
В царские времена у нас тоже любили гулянья: группами человек в десять-пятнадцать, жители одной улицы и друзья, уходили в лес и на берегу Чусовой разводили костер; пельмени - самое лакомое у шарибайцев блюдо - и водка, брага. Пьют и едят весь вечер, а потом - домой. По дороге пели, плясали. Голоса у шарибайцев громкие - на одной улице поют, на десяти слышно. Плохо, когда не поют и не пляшут, плохо. Значит, выпили маловато или перессорились. Хорошо "погулявший" человек и поет и, пляшет.
Теперь стали культурные - на широкую ногу - массовки, маевки, сабантуи устраивать, с буфетами, духовым оркестром, танцами, - названия разные, а суть одна.
В тот по-весеннему парной, по-летнему теплый день позднего мая мы с Катей пошли на заводскую массовку. Имел я привычку дурную: если отдых, так надо выпить, хотя водку не любил и в пивнушках не сиживал. Многие рабочие по стародавней привычке путали отдых с выпивоном, но ни-ни! - не безобразничали; только молодые навостряли кулаки да легковесные люди, вроде Сычева.
Уже на закате, когда всю обширную поляну, где проходила массовка, искромсали синеватые грустные тени от деревьев, когда и голоса баянов стали казаться грустными и люди как-то припечалились и засобирались домой, откуда ни возьмись, Дуняшка выскакивает, злющая, взлохмаченная, платье помятое.
- Этот... иудушка... Мосягин. Ластился, ластился, погань, а потом...
- Ну?! - крикнула Катя.
- Силом хотел... Отшвырнула. Не на ту напал. Еще догонять пытался, ошметок.
Я - в лес, за мной - Катя. Я и так-то бывал горяч, чего греха таить, а выпивши и вовсе. Василий Тараканов тут как тут, жердястый, с пьяными злобными глазами, давай шаги саженные отметывать, исчез за кустами. И - крик страшенный, будто кожу сдирают с человека. Не сразу понял, что это Мосягин кричит. Тараканов прижал его к сосне, молотит кулаками.
- Дух не выпусти из него!
На работу Мосягин не вышел, получил бюллетень. Рабочие спрашивали:
- Чё с Мосягиным? В синяках весь...
- В кустах вчерась грохнулся, - деловито объяснял Тараканов. - Он ведь пьет редко да метко. И скажи ж ты: деревенский парняга, лесной, а по лесу ходит, как корова по льду.
6
Дивился я: до чего же крепко сближала меня судьба с Василием Таракановым, одной веревочкой связывала.
Я шел домой с партсобрания. На улице тихая, сонная темнота. На диво темными, мертвенно-безмолвными были окраины поселка, лишь в осеннюю непогодь и зимнюю стужу появлялись звуки - выл, стонал, свистел ветер; кажется, нигде он не был так тосклив, как на гористых заводских улицах, среди домишек, сараев, амбарушек и прясел, густо поставленных, прижавшихся друг к другу, будто озябших.
Громко стучат по каменистой дороге каблуки: тук, тук, тук. Настроение препаршивейшее. Казалось: сегодня недоделал что-то и это "что-то" очень важное, нужное. Надо вспомнить... вспомнить... Не было у меня раньше навязчивых мыслей. Что же это?.. Э, чертовщина! Миропольский!.. С неделю назад он уехал на курорт, лечиться. Третьего дня приходила его жена. Надумала огород завести, а как получить землю, не знает - неприспособленная, вроде мужа.
Шахов поговорил с кем надо, и Миропольским дали землю под огород, вспахали его - время для посадки картофеля уже уходило. Завтра надо отвезти им картошки для посадки.
Сегодня Шахов сказал:
- Долго ли помочь. А то начнут болтать, что отмахиваемся от человека.
Затем, значит, помогает.
У дома моего на скамейке кто-то сидел. Я не увидел, а скорее почувствовал, что на скамейке люди; хотел незаметно проскользнуть во двор и услышал... звук поцелуя. Чмокнулись, черти, на весь квартал.
Ведь вот чудно: почему-то стало неловко мне, стыдно, будто не они, а я чмокаюсь или подглядываю, подслушиваю. Щеколда у ворот звякнула нахально громко. Парень приглушенно кашлянул, видимо, в кулак, и по кашлю я узнал Василия Тараканова.
"Чего его принесли сюда черти? Только бы не Дуняшка, только бы не она!" Девка с ним, а чья - не видно. В избе меня обдало холодком: дочки нету.
- У ворот сидит с каким-то, - сказала Катя.
- С Васькой Таракановым.
- Кто таков? Опять приезжий?
- Да Васька Рысенок.
Жена взвинтилась:
- Чё она с ним делает?
- Чего делает? Чмокаются.
- Не плети!
- А ты прислушайся. И здесь, наверное, слышно.
Ох, как она глянула на меня.
- А тебе - хаханьки!
Будто я в чем-то виновен.
Дуняшка вошла, смущенная и... сияющая. Губы красные, красные - нацелованные, Васька-помалу ничего не умеет делать.
- Изробилась? - зловеще тихим голосом спросила Катя и сразу перешла на крик: - Слышь, глухоня?!
- Да ты что, Кать? - удивился я.
Жена, будто не слыша, наступала на дочь.
- Ты с кем это связалась, а? Никого не нашла окроме. А ты знаешь, что все Рысенки самые последние трепачи.
- Катя!
- Я - Катя, что из того?
- Ну, хватит.
- А ты знаешь, что он девок, как перчатки менят? - спросила жена, глядя уже не на дочь, а на меня. - Седни одна, завтра другая.
- По-моему, он третью зиму одни и те же варежки кожаные носит.
И вот тут началось.
- Все хаханьки, все хаханьки. А если в подоле принесет?
- Она все же девка серьезная.
- Вот и вижу... Потатчик!
- Ну, довольно! - Я тоже начал выходить из себя.
А Дуняшка все молчит, губешки поджала печально.
- Если б кто-то другой, а то Рысенок.
- Далась тебе эта кличка.
- Тока вид один. Шляпу напялит... А так...
- Кажется, ты, мама, намекаешь на то, что он простой рабочий.
- Пошла ты!
- Он любит меня, - сказала Дуняшка и таким голосом, что не поймешь: нравится это ей или нет.
- Извини, что мы так вот... бесцеремонно, - начал я. - Видишь ли... ведь Василий, наверное, многим говорил, что любит их. Ты понимаешь?..
- Да что вам надо?.. Что вы на самом деле!..
- Понимаешь, тут такой случай. Он ведь...
- А ко мне - серьезно.
- И давно вы с ним? Говори, не стесняйся.
Как неприятен этот допрос. Но что делать?.. Если б не Тараканов...
- Да он...
- Ну-ну!..
- Да он всегда поглядывал на меня. Встретиться все хотел, а я не соглашалась.
- Чё в натуре у человека сидит, все одно... все одно когда-нибудь да проявится, - вставила Катя.
- Просит выйти за него.
- Ни за что! - выкрикнула жена.
- Подожди, Катерина! Ну, подожди, бога ради! - Я не знал, что говорить. Понимал только, что раздражаться нельзя, надо как-то поспокойнее, деликатнее. - Видишь ли, дочка, такие парни каждой встречной-поперечной жениться обещают.
- А мне - всерьез.
- Это только кажется.
- Не кажется.
- Ему ж ночки на две, на три, дура! Будто не знаешь.
Дуняшка вздрогнула, нервозно повела левым плечиком и вдруг, закрыв лицо руками, болезненно застонав, бухнулась на стул: ревность, не опасение, что Василий бросит через "две, три ночки", а тягостная ревность, его прошлые связи с женщинами и без того, видать, томили, давили ее, и слова матери лишь разбередили рану, - мне стало ясно, что человек этот дорог дочке. Я все же спросил:
- Ну, а ты как?
Молчит. Чувствую: слова наши - впустую...
- Как ты-то?
- Он... глянется мне.
- Мда!
И так все было ясно - по рукам и плечику.
Станок Тараканова отремонтировали.
У Василия, как и прежде, была самая высокая в цехе выработка - четыреста, а то и пятьсот процентов. Станок под его руками шумел тяжело, надсадно. Или только кажется? Прошел по обдирке, постоял. Что за чертовщина: вроде бы все станки надсадно шумят. Снова - к Тараканову. У этого тяжелее... Да, тяжелее!..
- На пределе держишь. Смотри, опять не сломай.
- Да ну, что ты!..
Он чувствовал некоторую неловкость и отводил глаза.
- Не увеличивай нагрузку. Большой нагрузки он наверняка не выдержит. И сейчас-то едва дышит. Слышишь, как шумит?
- Обычно. Вчера так было и позавчера.
- Все же не увеличивай. Я бы даже сбавил. Смотри, если что - строго взыщем.
- А я чё - нарошно?
- Нарошно не нарошно, а станок надо беречь. Не один ты работаешь на нем. Ремонт в копеечку обходится, учти!
- Ты, Степан Иваныч, что-то придираться начал. Если в отношении Дуни, то понапрасну... Я к ней с полной моей серьезностью.
- Я не думал, что ты, Василка, такой...
- Какой?
- Неужели не понимаешь: о станке один сказ, а о Дуняшке другой.
Чувствовалось, что не убедил его. В конце смены меня вызвал начальник цеха.
- Опять какую-то нотацию читали Тараканову?
- Видимо, он не так вас информировал, Егор Семенович.
- Он ничего не говорил.
Да, ведь возле Тараканова все время терся Мосягин - папиросу попросил, прикуривал, говорил что-то, улыбался. Он!.. Еще и доносчик!
- Я сказал, чтобы он не увеличивал нагрузку, иначе опять шестеренки угробит.
- Что поделаешь, если такие станки. Парадокс: лучший токарь и худший станок. Да станок-то еще ладно бы, шестеренки... А Тараканов создан для рекордов.
- Что рекорды?..
- Осторожность нужна, но нельзя же все время сомневаться и заниматься тянучкой. Поймите же, мы не можем ставить стахановцу барьеры. Везде идет ожесточенная борьба за высокую выработку...
Шахов сердился и, как всегда в таких случаях, говорил каким-то не своим, книжным языком.
- Читайте газеты.
Читал и порою дивился: все помешались на рекордах. Рекорды, рекорды, рекорды! Все во имя рекордов. Конечно, надо говорить и писать о них, но ведь общий успех решают не отдельные люди, а массы - это элементарно.
- Тараканова, видимо, надо перевести на другой станок и на другие детали. Надеюсь, вы согласитесь, что детали у него далеко не самые сложные. Токари подсмеиваются над обдирщиками, называя обдирку обдираловкой, тем самым выражая свое пренебрежение к этому участку работы.
- У обдирщиков своя гордость, - возразил я. - Каждый гордится своим.
- Да! Я поставил Тараканова на обработку шарикоподшипниковых труб и между прочим против его воли... с... единственной целью двинуть вперед это простое и в то же время новое и важное для нас дело. Так надо было. Он как маяк. Ведь на других станках, а Тараканов на многих работал, всегда и шестеренки были целы и все остальное в норме. Если б другие станки!
В ночную смену станок у Тараканова опять остановился.
- Шестеренки? - спросил я. Спросил, помнится, тихо, с трудом - язык у меня будто прирос к небу.
Василий вздохнул:
- Они, окаянные!
- Опять набедокурил. Глядеть надо было.
- Куда глядеть?
- За станком - куда. Уж второй раз такое. И хоть бы хны тебе.
- Я чё - понарошке?
- Если б нарошно, тогда б и разговор был другой.
- Ну, почем я знаю, когда станок может тянуть, а когда не может. Всю ночь ладно шло, а к концу смены вдруг полетело все к дьяволу, понимаешь.
- Наверное, стружку слишком большую взял.
- Да, нет.
- Подачу увеличил. Или обороты...
- Да нет же!
- Ну тогда что-то с резцом.
- Все то же... Все дни так работал. И чё за станки такие хреновые? Не развернешься по-настоящему.
- Надо, парень, все же смотреть.
- Куда?
- Будто не понимаешь. Так, слушай, не пойдет.
- Да откуда я знал, что он сломается? - начал сердиться Тараканов. - Я ж говорю...
- Думай, Васек, думай. Нельзя давать такую нагрузку.
- А где предел этой нагрузки, где пороги, через которые я переступить не могу?! А?! Ну, скажи? Что я первый год токарем? Я с пятнадцати лет за станками и никогда ни одной поломки. Скажи, что не так? Ну, вот! А эти?.. Черт его знает!.. Уйду я. А то стой тут и дрожи. Психом станешь. Мука какая-то, а не работа.
Что я мог ответить? Действительно, никто не знал точно, где эти пороги, не так-то просто определить их. Перед маем сломал станок ученик токаря, совсем маленькую нагрузку давал. Из-за резца получилось, резец не так заточил.
Как тут быть? Станки ломать, ясное дело, нельзя. Станки есть станки, они дорого стоят, и других нам пока не дадут. И опять же, что за работа, если все время опасаешься, остерегаешься, приглядываешься. Дрянь станки. Но если я скажу "дрянь", это будет расхолаживать рабочего. Ему надо сказать: нельзя, береги!
Сейчас я злился уже на себя. "Осторожничаю. Сам себя убеждаю. Токарь не должен бездумно..."
Что же у Тараканова? Я поднял трубу, с которой была наполовину снята черновая стружка.
- Вот и причина, Василка. Смотри! На средине трубы бугор. Дай-ка кронциркуль. Видишь, середина на сколько толще? Вот!.. Надо было снять этот самый бугорок отдельно.
- Еще стружку прогонять?
- А как же!
- Да ты чё, Иваныч?
- А ничего.
- Если я каждый бугорок буду отдельно снимать, какая ж выработка получится? У меня правило - две стружки на деталь.
- Признайся уж, что ты даже не заметил эту неровность.
- Пошто не заметил? Я покудов не слепой.
- И гнал?..
- Гнал. Чё не гнать? Все чин-чином.
- Так мог же сообразить, что станок не выдержит? - Меня начинало злить его упорство. Это все же халатность.