Четверо в дороге - Василий Еловских 15 стр.


Мосягин оказался парнем прилипчивым: каждый день появлялся на нашей улице и к нам заходил, будто так, мимоходом, но всякий раз, когда Дуняшка дома. Перевалится через порог, чинненько поздоровается, руки по швам, по-солдатски. Не было в нем, как в других парнях, простоты и легкости.

Порой казалось, что Мосягин хочет ко мне приблизиться, а если удастся, и породниться со мной. Но, опять же, обер-мастер - не велика шишка, найдутся тести повыгоднее. Я уже начал подумывать: если вдруг приглянется Дуняшке человек этот, пускай женятся, постепенно переделаем его на свой рабочий лад. Сталь и ту переливают, переделывают.

Стал Мосягин зачем-то заходить к соседу нашему Сычеву, пожилому носастому молчуну.

Раньше я хорошо знал всех жителей нашей короткой - в четыре квартала - улицы. На каждом квартале не больше десятка двух-трехоконных деревянных домов. Дома разделены дощатой перегородкой - "передняя и прихожая". Взрослых мало. А ребятишек - воз и маленькая тележка. С раннего утра и до ночи бегали они по улице, по берегу Чусовой и в ближнем лесу чумазые, босые и невозможно шумливые. Родились, женились и умирали на одном и том же месте.

Сычева знал намного хуже, чем других, хотя он жил рядом со мной. Это фигура туманная. Грамотен, закончил три класса - не так мало для царской поры, но работал сторожем в магазине. Весь век лодыря гонял, болтался, отбояривался от настоящего заводского дела: сперва дворником был у купца, потом лоточной торговлей занимался. Уехал на юг и вернулся, по всему видать, с деньгами. Поговаривали - собирается кабак открыть. Помешала война. У Колчака служил. Как и кем служил - никто не видел, не знает. А сам говорил, что унтером. Дезертировал. Конечно, тут дело такое... К Колчаку силом загоняли, забривали всех под гребенку, спасались лишь те, кто убегал из поселка. Из армии Сычев пришел тронутым; был не то, чтобы идиотом, а все же немного не в своем уме: сопит, понурив голову, молчит, молчит и вдруг вскакивает, хохочет и плетет несуразицу - ничего понять невозможно.

Но дурак-дурак, а свое домашнее хозяйство на широкую ногу поставил: корова, овцы, свиньи, гуси, куры, сад фруктовый и такой огородище, что бабы с завистью восклицали: "Вот это - да, я те дам какой!" На грядках раньше всех зеленело у Сычевых. И когда с других огородов еще навозом и прелью тянуло, у него уже попахивало овощами. И - хоп! - на базар. Сидит, продает втридорога пучочки редиски и луку. На физиономии благообразие и строгость, будто святым делом занялся человек.

Любил анекдоты, пословицы, поговорки. Нехорошим душком от его анекдотов и пословиц потягивало. Смысл их сводился к одному: в магазинах продуктов не хватает, из колхозов коровы бегут, потому что плоховато их кормят. И зубы скалил при этом, похохатывал. Я сказал: "И не стыдно? Неуж ты до революции мяса и сахара ел больше, чем теперь?" Его как ледяной водой окатили: поежился: "Да, да, конечно, соседушка. Я ж шутя".

Как-то зашел ко мне Евсей Токарев, шумливый мужик лет под сорок, наш шарибаец, работавший в райотделе НКВД. Озирается опасливо и все про Сычева: "Слыхал его анекдоты? Что он о нашей власти думает?" А я ему: "Сычев - дурак и хапуга. Говорят, у пустой головы пустая мошна. Тут наоборот. А что он думает - не знаю. Чужая душа - потемки".

Майским воскресным утром я с Дуняшкой работал в саду. Подошел Мосягин. Жадно смотрит на Дуняшку, еще более жадно - на сад.

- Смородины-то черной сколько! Эт-то такая ягода!..

- Да, для здоровья очень даже полезная, - сказала Дуняшка.

- На базаре с руками и ногами оторвут. В прошлом годе хотел я стакан ягод купить. Попрыгал, попрыгал возле торговки-то и отвалился в сторону - дорого. Черемуху я вам советовал бы срубить к лешему. Тока крышу у амбарушки портит.

- От черемухи тень славная, - запожимала плечиками Дуняшка. - Летом в тени-то куда как хорошо кваском побаловаться.

- Вишь ли, Евдокия Степанна, от черемухи - проку-то, окроме тени, никакого, можно сказать, и нету. Чё за ягода? Так... ни то ни се, ни рак ни рыба. Все одно что воробьев разводить на мясо. А ведь здеся яблоню иль даже вишню можно садить. А от них, считай, какая пользительность! Вон сосед ваш, Сычев, нынче целых десять яблонь высадил.

- Да здесь что Украина, что ли?!

- Вишь ли, Евдокия Степанна, это пред-рас-судок. Ошибка очень даже большая насчет того, будто бы фруктовые деревья в наших северных местах не возьмутся. Возьмутся! Да! На Урале уже давно садят яблони. Яблоки и вишни - это ж такая ценность.

- Ты все на цену переводишь, - сказал я недовольно.

- А все имеет свою цену. - Мосягин глядел на меня кротко, а краешки губ его насмешливо поползли книзу. - Цену, а значит, и пользу людям. Человек робит на себя. Это только в газетах пишут, что он робит на всех. На всех-то на всех, а думает прежде всего о себе.

- Не то, слушай.

- Даже любовь имеет цену? - В голосе Дуняшкином игривость.

- Насчет этакого умалчиваю. Писатель Лев Толстый сказал, что любовь подчиняет все.

- Не Толстый, а Толстой. - Дуняшка прямо-таки закатывалась от хохота. - И где он сказал?

- Ври! Культурнее - Толстый.

- Да Толстой тебе говорят, Толстой! Что ты в самом деле?

Когда он ушел, я спросил у дочки:

- Нравится тебе этот?

- И ни капельки. Невежда.

- Чего же ты с ним кокетничаешь, такая-сякая?

- А что, на всех волком глядеть?

Логика убийственная, ничего не скажешь.

- Смешной он.

Если б только смешной.

- Ты чего улыбаешься?

Мне вспомнилось... На днях парнишка - ученик токаря хотел куда-то позвонить из цеховой конторки. А как звонить, не знает, никогда не держал телефонной трубки. На него зашумели: "Эх ты, милай, а еще мужик!" - "Не знает парень, что ж такого, - сказал Мосягин. - Зачем кричать?" И начал показывать, как звонить. И какая-то противная снисходительность, что-то барски покровительственное было в его голосе.

- Душок в нем не тот. Смотри, женишок этот подсунет тебе пакость.

Сказал шутки ради, а, оказалось, угадал в точку.

В царские времена у нас тоже любили гулянья: группами человек в десять-пятнадцать, жители одной улицы и друзья, уходили в лес и на берегу Чусовой разводили костер; пельмени - самое лакомое у шарибайцев блюдо - и водка, брага. Пьют и едят весь вечер, а потом - домой. По дороге пели, плясали. Голоса у шарибайцев громкие - на одной улице поют, на десяти слышно. Плохо, когда не поют и не пляшут, плохо. Значит, выпили маловато или перессорились. Хорошо "погулявший" человек и поет и, пляшет.

Теперь стали культурные - на широкую ногу - массовки, маевки, сабантуи устраивать, с буфетами, духовым оркестром, танцами, - названия разные, а суть одна.

В тот по-весеннему парной, по-летнему теплый день позднего мая мы с Катей пошли на заводскую массовку. Имел я привычку дурную: если отдых, так надо выпить, хотя водку не любил и в пивнушках не сиживал. Многие рабочие по стародавней привычке путали отдых с выпивоном, но ни-ни! - не безобразничали; только молодые навостряли кулаки да легковесные люди, вроде Сычева.

Уже на закате, когда всю обширную поляну, где проходила массовка, искромсали синеватые грустные тени от деревьев, когда и голоса баянов стали казаться грустными и люди как-то припечалились и засобирались домой, откуда ни возьмись, Дуняшка выскакивает, злющая, взлохмаченная, платье помятое.

- Этот... иудушка... Мосягин. Ластился, ластился, погань, а потом...

- Ну?! - крикнула Катя.

- Силом хотел... Отшвырнула. Не на ту напал. Еще догонять пытался, ошметок.

Я - в лес, за мной - Катя. Я и так-то бывал горяч, чего греха таить, а выпивши и вовсе. Василий Тараканов тут как тут, жердястый, с пьяными злобными глазами, давай шаги саженные отметывать, исчез за кустами. И - крик страшенный, будто кожу сдирают с человека. Не сразу понял, что это Мосягин кричит. Тараканов прижал его к сосне, молотит кулаками.

- Дух не выпусти из него!

На работу Мосягин не вышел, получил бюллетень. Рабочие спрашивали:

- Чё с Мосягиным? В синяках весь...

- В кустах вчерась грохнулся, - деловито объяснял Тараканов. - Он ведь пьет редко да метко. И скажи ж ты: деревенский парняга, лесной, а по лесу ходит, как корова по льду.

6

Дивился я: до чего же крепко сближала меня судьба с Василием Таракановым, одной веревочкой связывала.

Я шел домой с партсобрания. На улице тихая, сонная темнота. На диво темными, мертвенно-безмолвными были окраины поселка, лишь в осеннюю непогодь и зимнюю стужу появлялись звуки - выл, стонал, свистел ветер; кажется, нигде он не был так тосклив, как на гористых заводских улицах, среди домишек, сараев, амбарушек и прясел, густо поставленных, прижавшихся друг к другу, будто озябших.

Громко стучат по каменистой дороге каблуки: тук, тук, тук. Настроение препаршивейшее. Казалось: сегодня недоделал что-то и это "что-то" очень важное, нужное. Надо вспомнить... вспомнить... Не было у меня раньше навязчивых мыслей. Что же это?.. Э, чертовщина! Миропольский!.. С неделю назад он уехал на курорт, лечиться. Третьего дня приходила его жена. Надумала огород завести, а как получить землю, не знает - неприспособленная, вроде мужа.

Шахов поговорил с кем надо, и Миропольским дали землю под огород, вспахали его - время для посадки картофеля уже уходило. Завтра надо отвезти им картошки для посадки.

Сегодня Шахов сказал:

- Долго ли помочь. А то начнут болтать, что отмахиваемся от человека.

Затем, значит, помогает.

У дома моего на скамейке кто-то сидел. Я не увидел, а скорее почувствовал, что на скамейке люди; хотел незаметно проскользнуть во двор и услышал... звук поцелуя. Чмокнулись, черти, на весь квартал.

Ведь вот чудно: почему-то стало неловко мне, стыдно, будто не они, а я чмокаюсь или подглядываю, подслушиваю. Щеколда у ворот звякнула нахально громко. Парень приглушенно кашлянул, видимо, в кулак, и по кашлю я узнал Василия Тараканова.

"Чего его принесли сюда черти? Только бы не Дуняшка, только бы не она!" Девка с ним, а чья - не видно. В избе меня обдало холодком: дочки нету.

- У ворот сидит с каким-то, - сказала Катя.

- С Васькой Таракановым.

- Кто таков? Опять приезжий?

- Да Васька Рысенок.

Жена взвинтилась:

- Чё она с ним делает?

- Чего делает? Чмокаются.

- Не плети!

- А ты прислушайся. И здесь, наверное, слышно.

Ох, как она глянула на меня.

- А тебе - хаханьки!

Будто я в чем-то виновен.

Дуняшка вошла, смущенная и... сияющая. Губы красные, красные - нацелованные, Васька-помалу ничего не умеет делать.

- Изробилась? - зловеще тихим голосом спросила Катя и сразу перешла на крик: - Слышь, глухоня?!

- Да ты что, Кать? - удивился я.

Жена, будто не слыша, наступала на дочь.

- Ты с кем это связалась, а? Никого не нашла окроме. А ты знаешь, что все Рысенки самые последние трепачи.

- Катя!

- Я - Катя, что из того?

- Ну, хватит.

- А ты знаешь, что он девок, как перчатки менят? - спросила жена, глядя уже не на дочь, а на меня. - Седни одна, завтра другая.

- По-моему, он третью зиму одни и те же варежки кожаные носит.

И вот тут началось.

- Все хаханьки, все хаханьки. А если в подоле принесет?

- Она все же девка серьезная.

- Вот и вижу... Потатчик!

- Ну, довольно! - Я тоже начал выходить из себя.

А Дуняшка все молчит, губешки поджала печально.

- Если б кто-то другой, а то Рысенок.

- Далась тебе эта кличка.

- Тока вид один. Шляпу напялит... А так...

- Кажется, ты, мама, намекаешь на то, что он простой рабочий.

- Пошла ты!

- Он любит меня, - сказала Дуняшка и таким голосом, что не поймешь: нравится это ей или нет.

- Извини, что мы так вот... бесцеремонно, - начал я. - Видишь ли... ведь Василий, наверное, многим говорил, что любит их. Ты понимаешь?..

- Да что вам надо?.. Что вы на самом деле!..

- Понимаешь, тут такой случай. Он ведь...

- А ко мне - серьезно.

- И давно вы с ним? Говори, не стесняйся.

Как неприятен этот допрос. Но что делать?.. Если б не Тараканов...

- Да он...

- Ну-ну!..

- Да он всегда поглядывал на меня. Встретиться все хотел, а я не соглашалась.

- Чё в натуре у человека сидит, все одно... все одно когда-нибудь да проявится, - вставила Катя.

- Просит выйти за него.

- Ни за что! - выкрикнула жена.

- Подожди, Катерина! Ну, подожди, бога ради! - Я не знал, что говорить. Понимал только, что раздражаться нельзя, надо как-то поспокойнее, деликатнее. - Видишь ли, дочка, такие парни каждой встречной-поперечной жениться обещают.

- А мне - всерьез.

- Это только кажется.

- Не кажется.

- Ему ж ночки на две, на три, дура! Будто не знаешь.

Дуняшка вздрогнула, нервозно повела левым плечиком и вдруг, закрыв лицо руками, болезненно застонав, бухнулась на стул: ревность, не опасение, что Василий бросит через "две, три ночки", а тягостная ревность, его прошлые связи с женщинами и без того, видать, томили, давили ее, и слова матери лишь разбередили рану, - мне стало ясно, что человек этот дорог дочке. Я все же спросил:

- Ну, а ты как?

Молчит. Чувствую: слова наши - впустую...

- Как ты-то?

- Он... глянется мне.

- Мда!

И так все было ясно - по рукам и плечику.

Станок Тараканова отремонтировали.

У Василия, как и прежде, была самая высокая в цехе выработка - четыреста, а то и пятьсот процентов. Станок под его руками шумел тяжело, надсадно. Или только кажется? Прошел по обдирке, постоял. Что за чертовщина: вроде бы все станки надсадно шумят. Снова - к Тараканову. У этого тяжелее... Да, тяжелее!..

- На пределе держишь. Смотри, опять не сломай.

- Да ну, что ты!..

Он чувствовал некоторую неловкость и отводил глаза.

- Не увеличивай нагрузку. Большой нагрузки он наверняка не выдержит. И сейчас-то едва дышит. Слышишь, как шумит?

- Обычно. Вчера так было и позавчера.

- Все же не увеличивай. Я бы даже сбавил. Смотри, если что - строго взыщем.

- А я чё - нарошно?

- Нарошно не нарошно, а станок надо беречь. Не один ты работаешь на нем. Ремонт в копеечку обходится, учти!

- Ты, Степан Иваныч, что-то придираться начал. Если в отношении Дуни, то понапрасну... Я к ней с полной моей серьезностью.

- Я не думал, что ты, Василка, такой...

- Какой?

- Неужели не понимаешь: о станке один сказ, а о Дуняшке другой.

Чувствовалось, что не убедил его. В конце смены меня вызвал начальник цеха.

- Опять какую-то нотацию читали Тараканову?

- Видимо, он не так вас информировал, Егор Семенович.

- Он ничего не говорил.

Да, ведь возле Тараканова все время терся Мосягин - папиросу попросил, прикуривал, говорил что-то, улыбался. Он!.. Еще и доносчик!

- Я сказал, чтобы он не увеличивал нагрузку, иначе опять шестеренки угробит.

- Что поделаешь, если такие станки. Парадокс: лучший токарь и худший станок. Да станок-то еще ладно бы, шестеренки... А Тараканов создан для рекордов.

- Что рекорды?..

- Осторожность нужна, но нельзя же все время сомневаться и заниматься тянучкой. Поймите же, мы не можем ставить стахановцу барьеры. Везде идет ожесточенная борьба за высокую выработку...

Шахов сердился и, как всегда в таких случаях, говорил каким-то не своим, книжным языком.

- Читайте газеты.

Читал и порою дивился: все помешались на рекордах. Рекорды, рекорды, рекорды! Все во имя рекордов. Конечно, надо говорить и писать о них, но ведь общий успех решают не отдельные люди, а массы - это элементарно.

- Тараканова, видимо, надо перевести на другой станок и на другие детали. Надеюсь, вы согласитесь, что детали у него далеко не самые сложные. Токари подсмеиваются над обдирщиками, называя обдирку обдираловкой, тем самым выражая свое пренебрежение к этому участку работы.

- У обдирщиков своя гордость, - возразил я. - Каждый гордится своим.

- Да! Я поставил Тараканова на обработку шарикоподшипниковых труб и между прочим против его воли... с... единственной целью двинуть вперед это простое и в то же время новое и важное для нас дело. Так надо было. Он как маяк. Ведь на других станках, а Тараканов на многих работал, всегда и шестеренки были целы и все остальное в норме. Если б другие станки!

В ночную смену станок у Тараканова опять остановился.

- Шестеренки? - спросил я. Спросил, помнится, тихо, с трудом - язык у меня будто прирос к небу.

Василий вздохнул:

- Они, окаянные!

- Опять набедокурил. Глядеть надо было.

- Куда глядеть?

- За станком - куда. Уж второй раз такое. И хоть бы хны тебе.

- Я чё - понарошке?

- Если б нарошно, тогда б и разговор был другой.

- Ну, почем я знаю, когда станок может тянуть, а когда не может. Всю ночь ладно шло, а к концу смены вдруг полетело все к дьяволу, понимаешь.

- Наверное, стружку слишком большую взял.

- Да, нет.

- Подачу увеличил. Или обороты...

- Да нет же!

- Ну тогда что-то с резцом.

- Все то же... Все дни так работал. И чё за станки такие хреновые? Не развернешься по-настоящему.

- Надо, парень, все же смотреть.

- Куда?

- Будто не понимаешь. Так, слушай, не пойдет.

- Да откуда я знал, что он сломается? - начал сердиться Тараканов. - Я ж говорю...

- Думай, Васек, думай. Нельзя давать такую нагрузку.

- А где предел этой нагрузки, где пороги, через которые я переступить не могу?! А?! Ну, скажи? Что я первый год токарем? Я с пятнадцати лет за станками и никогда ни одной поломки. Скажи, что не так? Ну, вот! А эти?.. Черт его знает!.. Уйду я. А то стой тут и дрожи. Психом станешь. Мука какая-то, а не работа.

Что я мог ответить? Действительно, никто не знал точно, где эти пороги, не так-то просто определить их. Перед маем сломал станок ученик токаря, совсем маленькую нагрузку давал. Из-за резца получилось, резец не так заточил.

Как тут быть? Станки ломать, ясное дело, нельзя. Станки есть станки, они дорого стоят, и других нам пока не дадут. И опять же, что за работа, если все время опасаешься, остерегаешься, приглядываешься. Дрянь станки. Но если я скажу "дрянь", это будет расхолаживать рабочего. Ему надо сказать: нельзя, береги!

Сейчас я злился уже на себя. "Осторожничаю. Сам себя убеждаю. Токарь не должен бездумно..."

Что же у Тараканова? Я поднял трубу, с которой была наполовину снята черновая стружка.

- Вот и причина, Василка. Смотри! На средине трубы бугор. Дай-ка кронциркуль. Видишь, середина на сколько толще? Вот!.. Надо было снять этот самый бугорок отдельно.

- Еще стружку прогонять?

- А как же!

- Да ты чё, Иваныч?

- А ничего.

- Если я каждый бугорок буду отдельно снимать, какая ж выработка получится? У меня правило - две стружки на деталь.

- Признайся уж, что ты даже не заметил эту неровность.

- Пошто не заметил? Я покудов не слепой.

- И гнал?..

- Гнал. Чё не гнать? Все чин-чином.

- Так мог же сообразить, что станок не выдержит? - Меня начинало злить его упорство. Это все же халатность.

Назад Дальше