На испытаниях - И. Грекова 10 стр.


– Пашка, Лида! Здорово, братцы!

– Привет, – сказал Скворцов самым своим струнчатым голосом. – Судя по заметному углу, который составляет с вертикалью продольная ось твоего тела, напитки в состоянии опьянения вопреки правилам тебе подавались. Или я ошибаюсь?

– Чего? – не понял Теткин, махнул рукой и захохотал. – Слушай, Пашка! Ты один можешь меня спасти! Как ее зовут?

– Кого?

– Девушку, за которой я ухаживаю.

– Лора.

– Да ну, Лору я и сам великолепно помню. Другую. Ну, как ее... Из двадцатого ящика. Ты же ее видел на Новый год.

– Черная, змеиного вида?

– Вот-вот. Как ее зовут?

– Не помню. Не то Элеонора, не то Эмилия. Как-то на "Э".

– Вот и я помню, что на "Э". Вертится-вертится... Может, Эполета?

– Исключено. Женщину так звать не могут. Кстати, Теткин, что такое эполета?

– Отстань. Дело не в этом. Я сейчас весь погружен в то, как ее зовут.

– А на что тебе?

– Видишь, она сюда приехала, я за ней снова примостился ухаживать, два раза сводил в пойму, а как звать – забыл, и спросить неудобно.

– Ничего не скажешь, положение тяжелое.

– Прощайте, братцы, пойду к Ване-Мане, может, он знает.

Теткин побежал прочь, сохраняя и на бегу тот же противоестественный наклон.

– Хорош, – сказал Скворцов. – Эполета. Надо же выдумать.

– Ее Эльвирой зовут.

– И правда, Эльвира! Теткин, постой!

Но Теткин уже был далеко.

– Что же вы ему не напомнили?

– Лору жалко... Впрочем, может быть, из-за Лоры именно надо было напомнить.

Из открытой двери ресторана пахло чем-то, жаренным на растительном масле. Скворцов повел носом и сказал:

– Пошлая у меня натура. Стыдно признаться, но я уже есть хочу.

– Боже мой! Давно ли вы ели?

– То-то и есть. Друзья говорят, что у меня не аппетит, а хулиганство.

– Похоже на то. Ну что ж, пойдем обратно в городок.

– Нет. Знаете что? У меня идея. Пообедаем здесь, в злачном месте под чарующим названием "Кафе-ресторан", потом погуляем, познакомимся подробнее с конъюнктурой, а вечером махнем в кино.

– А что там идет?

– Не все ли равно?

– Пожалуй.

В ресторане было дымно и чадно. Официант в полубелой куртке шмыгал между столами, разнося всем одни и те же котлеты с макаронами на овальных металлических блюдцах. Посреди зала сидел тот самый пряничный старик с рынка, хозяин курицы. Он приветственно помахал им вилкой. Рядом с ним зеленела бутылка "Московской".

– А, дед! – обрадовался Скворцов. – Продал свою Дуську?

– А как же. Нашелся один дурак такой же, вроде тебя. Сунул ему куру, тридцатку взял и – к Ною.

– А почему он дурак?

– Она ж у меня рыбой кормлена. Умный человек сразу бы отличил. По взору. От рыбной пищи что у птицы, что у человека взор совсем другой.

13

Сеанс окончился. Публика выходила из клуба. Засветились в темноте светлячки папирос, послышался говор, смех. От толпы одна за другой отделялись пары и, тесно прижимаясь друг к другу плечами, отходили в стороны. Кто-то рванул аккордеон, женский голос закричал песню, другой подхватил, и компания двинулась вдоль улицы, мягко стуча каблуками по пыли. Песня удалялась, с каждой минутой теряя грубость и становясь все нежней и прекраснее. Но вот разошлась толпа, осела пыль и открылось небо, богатое звездами, с лунным серпом посредине.

– Ночь-то какая, – сказал Скворцов. – Посидим, подышим. Не каждый день удается.

Они сели на ступеньки клубного крыльца, Скворцов закурил, голубой лунный дымок нежным столбиком восходил кверху. У крыльца росло сухое дерево. Вообще в Лихаревке было два дерева, и оба – сухие; одно из них сейчас присутствовало. Ночью дерево выглядело мучеником – с голыми, худыми, заломленными кверху руками.

– Вот, – сказала Лида, – и как же все это странно,

– Что странно?

– Все: и дерево это, и ночь, и мы сами. Вы только подумайте: сидим на каком-то крыльце, за тысячи километров от дома, так, что земля между нами и домом уже существенно закругляется... Там, у нас, еще далеко до захода солнца, а здесь темно и месяц такой необыкновенный...

– Как раз месяц-то самый обыкновенный.

– Что вы! У нас он никогда не лежит так, запрокинувшись, рожками кверху.

Скворцов посмотрел на небо и в самом деле увидел там странно запрокинутый, лежачий месяц. Потом он подумал о том, где сидит, и почувствовал, что сидит на шаре и этот шар ощутимо круглится между ним и Москвой... Поглядел на лицо своей соседки, и оно тоже было странным, голубое от луны.

– Однако нам пора идти, – сказали голубые губы. И так, наверно, девушки беспокоятся – куда я пропала?

– Еще немножко! Еще не поздно.

Ему хотелось еще посидеть на шаре.

– Ого! По-местному одиннадцать. А завтра рано вставать.

Что она такое говорит? Никакого завтра нет и быть не может. Тем не менее он встал и взял ее под руку. Они пошли в сторону дома. Ни прохожего, ни огня. Луна светила со спины. Впереди двигались на длинных шатающихся ногах две черные соединенные тени. И вдруг – откуда-то музыка. Радио, что ли? Нет, непохоже. Живые голоса. Пели два голоса: высокий тенор и низкий рыдающий бас.

– А, это, наверно, Ной с братом, – догадался Скворцов. – Верно! Вот и Ноев ковчег, и окно светится. А как поют! Давайте послушаем.

В неплотно закрытой ставне светилось оранжевое сердечко. Там, за этим сердечком, бормотала зурна, и два голоса, поддерживая и оспаривая друг друга, пели по-грузински. Какая-то щеголеватая грусть была в этом пении, какое-то праздничное горе... Эх, черт возьми, надо же уметь так горевать!.. Слова были непонятны, кроме одного, которое все повторялось и повторялось в песне. "Тбилисо!" – рыдал один голос. "Тбилисо!" вызванивал другой...

– Почему "Тбилисо", а не "Тбилиси"? – шепотом спросила Лида.

– Кажется, это у них звательный падеж.

А песня все длилась – это была очень длинная, сложная песня.

"Черт его знает, – думал Скворцов. – Влюблен я, что ли? Нет, непохоже. Вот Верочку я любил. А здесь не то. Здесь просто странно. Странно и хорошо, и именно потому хорошо, что странно".

14

Шофер Игорь Тюменцев, первого года службы, молоденький, пушистый, желтоклювый, терпеть не мог женщин. А они его любили.

Особенно он терпеть не мог хозяйку деревянной гостиницы – жаркую, черешневоглазую Клавдию Васильевну...

Когда Тюменцев на своем газике подъезжал к деревянной гостинице и ждал кого-нибудь, Клавдия Васильевна всегда выкатывалась из двери, подгребала к машине и томно ложилась грудью на капот, подпирая полными руками смуглые щеки. Она выразительно смотрела на Игоря Тюменцева и говорила:

– Жарища нынче. Мочи нет. Всю-то я ночь насквозь до утра прострадала. И на ту боковину лягу, и на другую – все мне покою нет. Полнота меня душит. Все с себя спокидаю, так и лежу.

Грудь ее, прижатая снизу горячим железом, выступала из глубокого выреза и лезла ему в глаза. Игорь старался не смотреть, но по спине у него ползли мурашки. Он сплевывал потихоньку и молчал.

– А что, ваша жизнь скучная? – поводя глазами, спрашивала Клавдия Васильевна.

– Нет, ничего, – неохотно отвечал Тюменцев.

– И что же вы делаете, Игоречек, когда машину не водите?

– Книги читаю.

– Все книги да книги! Так и молодость отцветет, ничего не увидите. Книги пускай старые читают.

"Наподдать бы тебе", – думал Тюменцев.

– Скажите, Игорек, почему вы такие неприветливые?

– Голова болит.

– С таких-то лет и голова болит? Нет, старите вы себя этими книгами! В кино пойти или радио послушать, хор Пятницкого – это я сама не имею против. Или на танцы. Я даже на лекцию не возражаю. Недавно в клубе такая лекция была – о любви и дружбе, – очень конкретная лекция. А книги я не обожаю и вам не советую.

Тюменцев молчал. Про себя он думал: "Ишь, ведьмачка толстомясая. И не стыдно? Лет, наверно, тридцать пять, а тоже, гуляет. Чем бы такое ей досадить?"

И вот однажды его осенила идея. Целый вечер Тюменцев провозился у машины с какими-то проводочками: зачищал, прилаживал, проверял. Вышло хорошо. Он лег спать, вполне собой довольный. В казарме давали отбой в десять, но Тюменцев приспособился читать втихаря у себя под одеялом, освещая книгу карманным фонариком. Чтобы не так скоро срабатывалась батарейка, он читал не сплошь, а порциями. Блеснет фонариком, схватит быстренько кусок страницы, сколько глаз зацепит, потом закроет глаза и повторяет про себя, переживает.

Сегодня Игорь читал аж до часу. Очень хорошая книжка попалась – Виктор Гюго, "Человек, который смеется". Он читал бы и дольше, да совсем села батарейка, и лампочка уже не горела, а тлела малиновой точкой. Он со вздохом погасил фонарик, сунул книгу под подушку, вытянулся и стал думать. В казарме было душно, пахло сапогами, солдатами. Спасибо, койка у него верхнего яруса – досталась выгодная, недалеко от окна. Из окна иногда подувало чистой прохладой и были видны на темном небе большие строгие звезды. Кругом громко дышали, беззаботно дышали его товарищи-солдаты. А Тюменцев не спал. Он думал о том, что вот уже двадцать второй год живет на свете, а все еще ничего не сделал для человечества. Вспомнил свою родину, рязанское село на берегу узкой речки; вербы, опустившие на воду длинные ветки, как распущенные бабьи волосы; вспомнил детское, прохладное, мятное северное лето и немного затосковал, так, самую малость. Захотелось ему прозябнуть. А здесь, за тридевять земель от родного села, неуютно как-то: земля каляная, словно каменная, так трещинами и расходится. И трава – не трава, а метелки какие-то, и то весной, а к июню все выгорает. Но все-таки и здесь жить можно – работа не бей лежачего: вози себе начальство, ожидай его да читай книжки. Книжек Тюменцев читал много и каждую, прочитав, заносил в список с краткими замечаниями, например: "Буза, время зря потратил", или: "Все-таки, мне кажется, книга не до конца правдивая, в жизни так не бывает", или: "Хотел бы познакомиться с автором, наверно, незаурядный человек. Но с образом Нюры не согласен".

А еще он думал о своем будущем. Пока впереди было еще два года с месяцем действительной. На сверхсрочную он оставаться не собирался. Кончит срок – и прощай, портянки, побудка, наряды. Поедет он на север, туда, в прохладу. Соберутся вечером ребята у пруда, гармошка. А он с аккордеоном. Купит, скопит.

Думал он еще и о том, как запишет в свою тетрадь отзыв о "Человеке, который смеется". Даже фразу придумал: "Исключительно правдивая, волнующая книга, хотя эпоха не совсем современна". Хотелось ему еще придумать фразу, в которой было бы слово "в разрезе", это слово он недавно слышал у одного очень культурного лектора и запомнил, чтобы употребить. Но фразы такой у него не получилось, и он просто стал припоминать и соображать, как там, в книжке, все это было. Особенно его поразили компрачикосы, которые людей растили в каких-то особенных кувшинах, и человек вырастал уродом, по форме кувшина. Страшно, должно быть, в таком кувшине сидеть – вот растешь-растешь, не замечаешь и принимаешь форму. Он подумал-подумал и ощутил эту форму на своих плечах. Врос в нее, вчувствовался. Тюменцеву даже не по себе стало, но тут он вспомнил, что у него есть какая-то малая радость, подумал: хорошо удалось устройство! Он посмеялся мысленно, лег на живот и стал засыпать. Снились ему какие-то звезды.

Утром Тюменцев проснулся раньше всех в казарме. Он упруго, на мускулах, спустился с койки, натянул брюки и сапоги, мыться пошел. На дворе было славно и даже прохладно. Тюменцев сладко помылся у длинного умывальника на сорок сосков, облил голову, вычистил зубы, прошел обратно в казарму, тихо заправил койку, чтобы не разбудить напарника, соседа снизу, надел гимнастерку, крепко обхлестнул ею узкие бедра; пояс с надраенной до солнечного блеска пряжкой затянул до потери дыхания, взял "Человека, который смеется" и пошел наружу.

– Тюменцев, ты куда? – окликнул его дневальный.

– Машину проверить, товарищ ефрейтор.

– Вчера крутил-винтил, все до дела не довинтился?

– Старая она, дребезги одни.

– Ну, иди.

Тюменцев направился в гараж. Около гаража по свежей, еще не раскаленной земле важно ходили лиловые голуби. Из степи тянуло тонким, душистым ветром. Тюменцеву на миг не захотелось уходить отсюда, с воли, в тяжко пахнущий соляркой гараж. В такое бы утро... Но тут он запретил себе думать, что хотелось бы ему в такое утро. Он еще туже обтянул по бедрам гимнастерку, привычным движением поправил пилотку – так, чтобы звездой правую бровь как раз пополам, – вошел в гараж, сел на трехногую скамью и взялся за "Человека, который смеется".

15

Раннее, еще незлое солнце светило на степь сквозь дымку, но видно было, что день предстоит горячий. Майор Скворцов на газике с Тюменцевым у руля подъехал к деревянной гостинице.

– Игорь, подожди, я сейчас.

Скворцов спрыгнул с подножки, громко захлопнул за собой дверцу машины и пружинисто, шагая через две, взбежал по четырем ступеням крыльца. В вестибюле было темновато, пахло рыбой. На голом клеенчатом диване, роскошно раскинувшись, спала уборщица Катя. Мелкие перманентные кудряшки осыпали ее розовый лоб, на щеке сладко и влажно краснел рубец от подушки, маленькие черные усики – все в бисеринках пота. "Милая она какая-то, спит", – растроганно подумал Скворцов. Все ему были сегодня милы: и Тюменцев, и эта Катя. Тюменцев особенно был хорош: серьезный, подтянутый, в строгих ресницах, с малиновым румянцем на пушистых щеках. Скворцов прошел коридором направо и постучал в дверь с номером три.

– Кто там? – откликнулся женский голос. Не она – Лора, вероятно.

– Это я. Скворцов. Лидия Кондратьевна еще не встала?

– Встала, моется. Погодите, сюда нельзя, мы не одеты.

– А что? Мы не кривобокие, – хихикнул другой голос, должно быть Томкин.

– Спасибо, я подожду.

В вестибюле на диване Кати уже не было – лежала только подушка да смятая, умилительная, в голубых бабочках косынка.

"Что это я сегодня дураком каким-то, все меня радует", – подумал Скворцов.

Вестибюль был как вестибюль, мрачноватый, с трещинами на неровных, давно не беленных стенах, но ему и этот вестибюль нравился необычайно. И столик в углу – маленький, треугольный, застланный корявой какой-то тряпочкой, и голубые от синьки занавесочки, косо на каждом окне, и ядовито-розовая вата между рамами. Беспокоясь от счастья, не зная куда себя приткнуть, он стал читать застекленное объявление в багетной рамке. Это оказались "Правила соцсоревнования работников гостиницы "Золотой луч". А он и не знал, что она так называется, – все знали гостиницу просто как "деревянную". Правила были подробные, минут на десять внимательного чтения. Каждый пункт четко оценивался в очках. За участие в художественной самодеятельности начислялось 15 очков, за пользование библиотекой – 8 очков, за вежливость и культурное обращение с проживающими – тоже 8 очков. На последнем месте стояло: "Борьба с клопами – 5 очков".

В вестибюль, весело гремя ведрами, вошла Катя с глазами как промытые окна. Вошла и обрадовалась:

– Здравствуйте, товарищ майор! Вы за Ромничевой Лидой? Она примываться пошла.

– Слышал.

– А мы вас ждали-ждали, заждались. Давно не были. Девки говорят: посмеяться охота, хоть бы майор тот приехал, с зубом. Скукота у нас, с майором хоть посмеешься.

– Больно мало у вас за клопов начисляют!

– Каких клопов?

– А вот. – Он показал на последний пункт правил. – Не читала?

– А ну их, мы и не смотрим. Шестьсот метров норму дали, а тряпок не дают, своими тряпками работаем. У меня последние кончились, старым триком мою, а он не трет, хоть зубами грызи. А клопов на той неделе наметила кипятком шпарить. Да и нет их у нас, один-два когда выползет.

– Ну, а с участием в самодеятельности как у вас?

– Ничего, танцуем.

– Ну, танцуйте, я приду проверю. Дело нешуточное – пятнадцать очков! На одном клопе этого не заработаешь...

– Все шутите... А я с вами, товарищ майор, серьезно мечтала побеседовать. По личному делу.

– Валяй беседуй.

– Любит тут меня один, не так, чтобы очень красивый, но самостоятельный. Пожилой, лет тридцать. Расписаться просит. Идти мне за него или как?

– Или как.

– Ну вот, опять шутите. Я сама посмеяться не против, но тут дело такое... Судьба всей жизни. Надо отнестись ответственно. А вы его знаете, что не советуете?

– Нет, я тебя знаю. Спрашиваешь, идти ли, значит, не любишь.

– Все про любовь говорят, товарищ майор, а я и не знаю, что за любовь за такая. Может, выйду, там и полюблю? Как вы думаете?

– Я тебе, Катя, сказал, как думаю.

Катя зарумянилась и тихонько проговорила:

– Не в молодости счастье. Я бы за такого, как вы, пошла. Ничего, что пожилые, а легкие. Весело с вами.

– Спасибо, Катюша, на добром слове. Я в некотором роде женат.

– Да я не к тому, я просто к примеру. Бывают и пожилые, а веселые. А мой-то не так пожилой, как вы, а скучный. В ухе ковыряет. И говорит больно уж нудно. Слушаю его, и все мне кажется, будто это торжественная часть.

– Умница! Не иди за него. Он тебя заговорит до смерти.

Катя покачала ведром.

– Спасибо, товарищ майор. Учту. А теперь бежать надо мне.

Убежала. "Милая эта Катя, – думал Скворцов. – Ну до чего же милая! Любят меня женщины, а за что? Пустой я человек, вот за что они меня любят. Пустой, легкий".

И вдруг он спиной почувствовал, что счастлив. Так и есть: обернулся, за спиной у него стояла Лида Ромнич в халатике, худая, загорелая, с полотенцем через плечо. Волосы на висках мокрые, а серьезные серые глаза так и ложатся в душу.

– С добрым утром.

– Здравствуйте.

– Я веселый, я счастливый, меня женщины любят, – скороговоркой произнес Скворцов. – Едем? Я за вами. Машина, Тюменцев – все в порядке. В машине три бутылки квасу, у Ноя достал. Предупреждаю: в поле будет жарко.

– Я не боюсь. Сейчас иду, только оденусь.

– Жду. Жду!

Назад Дальше