На испытаниях - И. Грекова 12 стр.


Скворцов замолчал и стал смотреть на ее ногу. Тонкая, до блеска отполированная солнцем, даже чуть кривоватая от худобы, чем-то похожая на саблю нога. Он смотрел и думал: "Люблю твою ногу. Люблю твою пыльную, исцарапанную ногу. Люблю все в тебе – красивое и некрасивое, хорошее и плохое, мягкое и резкое. Ничто не имеет отношения ни к чему".

– Ну, так и есть, – сказала Лида. – Все, как я и предполагала.

– Рикошеты?

– Конечно. При этом профиле противорикошетных устройств должно наблюдаться восемь – десять процентов лишних пробоин во втором поясе. Смотрите.

– Это что, формула Сабанеева? – спросил Скворцов. Он не очень-то был силен в теории, но некоторые фамилии помнил и при случае мог блеснуть.

– Нет, не Сабанеева.

– Ваша?

– Право, не знаю. Эта формула всегда была.

– Как всегда?

– Это у нас так говорят. Когда стали очень уж приставать с приоритетом русских и советских ученых...

– Понимаю.

На дорожке появился Постников с бумажным листом. Скворцов и Лида встали.

– Ну как?

– Та же петрушка, – просипел Постников. – Ясно, в конструкции ошибка.

– Это рикошеты, – сказала Лида.

Постников глядел сквозь нее.

– Сколько лишних?

– Девять процентов во втором поясе.

Лида вся вспыхнула, глаза и все.

– Слышали, Павел Сергеевич? Так и по расчету получается: от восьми до десяти процентов! Значит, я права!

"Как идет счастье человеку, – думал Скворцов. – Как она сейчас хороша". Для Постникова она по-прежнему не существовала.

– А и в самом деле похоже на рикошеты, – сказал Скворцов.

Постников был непробиваем.

– Валы откапывали согласно инструкции.

– Это сабанеевская инструкция, – светясь, возразила Лида. – Так она же для наших мест, для тяжелого, влажного грунта, а здесь у вас грунт мягкий, пылевой, совсем другая консистенция! Объясните ему, Павел Сергеевич, он меня не слушает.

– Слушай конструктора, капитан.

Постников неохотно оборотился. Лида горячо стала объяснять ему схему рикошета, тыча карандашом в блокнот. Скворцов не слушал, что она говорит, он просто следил, как менялось у Постникова выражение лица, переходя от презрительного к почтительному.

– Сечешь, капитан? – спросил Скворцов.

– Секу.

– А валы придется перекопать, – заключила Лида. – Сделаете новые, по такому вот профилю. – Она вырвала листок из блокнота.

– Есть перекопать, товарищ конструктор.

Скворцов и Лида уходили к своей машине, а Постников смотрел им вслед. Они уезжали, а он оставался. Потом они улетят в Москву, всякие там свои диссертации писать, а он опять останется. В степи, в жаре, в мошке. Жара не жара – вкалывай. И всегда так. Приедут, поглядят, покритикуют – и снова к себе, на север. Дождь у них идет. Мостовые блестят, девушки в разноцветных плащах, как розы. Москвичи, сукины дети. Впрочем, она ничего баба. Раздражал его, собственно. Скворцов – болтун, пустопляс. Смеется, зуб стальной. И чего она в нем нашла?

Машина была горячая, как сковорода.

– Игорь, домой.

Тюменцев включил двигатель. Газик затрясся.

– Между прочим, Игорь, – заметил Скворцов, – вот что мне в голову пришло, пока я там сидел: почему ты не взял высокое напряжение прямо с трамблера на корпус?

– Такой вариант я рассматривал, он для меня не годится. Этот вариант работает только при включенном моторе. Я тогда на случай не должен мотор выключать. А за пережог горючего тоже не похвалят.

– Эх, – вздохнул Скворцов, – если бы меня так девушки любили, я бы их пугать не стал. Идите ко мне, милые, сказал бы я на твоем месте.

Тюменцев нажал стартер. "ГАЗ-69" забормотал и тронулся в путь. Дорога уходила в степь. Скворцов сказал наконец вслух то, что думал про себя целый день:

– Степь чем далее, тем становилась прекраснее.

17

Еще один день прошел, жаркий и необычайно тяжелый. К вечеру легче не стало. В небе, затянутом плотной дымкой, медленно опускалось тусклое красное солнце с резко обведенным круглым контуром. Воздух не шевелился, скованный неопределенным ожиданием.

В каменной гостинице, раздевшись до трусов, лежали на кроватях Чехардин, Скворцов и Манин. Вернувшись с поля, они не пошли даже купаться, а сразу же полегли. В номере было сверхъестественно душно. Накалившиеся за день стены немилосердно излучали жар. Чехардин и Скворцов курили, дым неподвижно висел над каждой кроватью, не смешиваясь с окружающим воздухом. Мании был некурящий и обычно любил постращать своих сожителей раком, и не каким-нибудь, а нижней губы. Но сегодня он так истомился, что даже о раке забыл.

– Хочу холодного пива, – сказал Чехардин, – чтобы в большой тяжелой кружке, чтобы вся запотела и капельки на боках... Вульгарная московская кружка пива.

– Разговор о пиве в настоящих условиях приравнивается к идеологической диверсии, – отвечал Скворцов.

– Айв самом деле, – невинно сказал Манин, – почему это здешняя торговая сеть не продает прохладительных напитков?

– Эх, Ваня-Маня, святая простота.

– А я и правда не вижу причин.

– Их более чем достаточно, – сказал Чехардин. – Организовать продажу прохладительных напитков в здешних условиях – дело нелегкое. Нужна тара, бочки, емкости, лед, пятое-десятое, вода, наконец. А чего ради они будут стараться? Какие рычаги приведут в действие всю эту махину?

– Забота о живом человеке, – ответил Манин и сам застеснялся.

– Вот-вот, – усмехнулся Чехардин. – Очень типично. На словах марксист, а чуть до дела дойдет – типичный идеалист. Сознание первично, материя вторична, так, что ли?

– Я этого не говорил.

– Простите, я только довел вашу мысль до логического завершения. Забота о живом человеке! Вещь, конечно, полезная, но утверждать, что таким рычагом вы сдвинете проблему снабжения, – значит быть идеалистом. Помимо заботы о живом человеке нужны другие, экономические рычаги. Нужно поставить торговую сеть в такие условия, чтобы ей было не только душеспасительно, но и выгодно заботиться о живом человеке. Как говорил один мой приятель: "У всякого есть совесть, но надо создать такие условия, чтобы хочешь не хочешь, а она проявлялась".

– Это не наша, это капиталистическая мораль, – искренне страдая, сказал Манин.

– Так я и знал, что вы пустите в ход какой-нибудь жупел. Известный прием: подобрать подходящее к случаю бранное слово – и спор кончен. Нет, вы попробуйте подумать, ей-богу, неплохо иногда подумать.

– Я и думаю, но не вразрез с основными принципами. А вы... ошибаетесь.

– Вполне возможно. Думающий человек не застрахован от ошибок. Это знает каждый, кто когда-нибудь пробовал думать сам.

– Я с вами согласен, – сказал Скворцов. – Рычаги нужны. Помните, я вам рассказывал про ту бабищу из "Лихрайпотребсоюза"? Ее бы каким-нибудь рычагом... Сидит, как царица, и на лице – глубочайшее презрение ко мне, живому человеку...

– Естественное презрение владельца к неимущему.

– Чем же она владеет?

– Как чем? Информацией! Пока существуют дефицитные товары, существуют и владельцы информации. Информации о том, где, какой и в каком количестве появится товар. Эту информацию можно продать, купить, обменять (ты – мне, я – тебе). А власть! Возьмите хотя бы Ноя! Завези в Лихаревку вдоволь напитков – и лопнет ваш Ной как мыльный пузырь.

– А я люблю Ноя, – вступился Скворцов. – Что-то есть в нем широкое. Этакая бескорыстная, я бы сказал, любовь к материальным благам. Он ведь не для себя – ему угощать надо.

– Дефицит, – сказал Манин, – явление временное. Конечно, есть еще некоторые трудности, но это болезни роста. Когда мы добьемся подлинного изобилия, небывало высокого уровня производства на душу населения, дефицита не будет.

Чехардин выслушал и сказал задумчиво:

– У буддийских народов есть весьма остроумное устройство – молитвенное колесо. Когда верующему приходит в голову помолиться, ему даже не надо произносить слов, достаточно повертеть колесо.

– А что, я что-нибудь не то сказал? – обеспокоился Манин.

– Наоборот, даже слишком то. То, да не то. Наш дефицит в большинстве случаев обусловлен не бедностью. Мы достаточно богаты для того, чтобы выбрасывать на ветер, уничтожать, гноить огромные материальные ценности. Представьте себе все это в масштабе страны! Несобранные урожаи; зараженные сорняками, гибнущие поля; в огромных количествах производимый никому не нужный ширпотреб... Это все – чистые издержки. А ведь общие принципы разумного управления известны. Экономическая система, как и техническая, должна основываться на принципе обратной связи. В технике мы признаем обратную связь, а в экономике упорно ее отрицаем!

Манин покраснел чуть не до слез и сказал дрожащим голосом:

– Ну уж это... Это я не знаю что... Это какая-то кибернетика.

– Еще один жупел. Сейчас вы обзовете меня апологетом буржуазной лженауки. Слово-то какое: "апологет"...

– А есть еще хуже: "молодчик", – сказал Скворцов.

– Одно другого стоит.

На этом месте разговор прервался, потому что вошел Теткин, очень веселый, и заорал:

– Ужинать, братцы! Скорей в портки и ужинать! Я по такой жаре ненормально жрать хочу!

Он схватил со стола графин с водой, желтой, как чай, и горячей почти как чай, хлебнул из горлышка, сморщился, сплюнул, уронил пепельницу, захохотал и удалился, хлопнув дверью так, что посыпалась штукатурка.

– Это он всегда такой жизнерадостный? – осведомился Чехардин.

– Всегда, – ответил Скворцов, натягивая брюки. – Вчера утром он потерял шляпу и по этому поводу хохотал до обеда. Потом нашел шляпу и хохотал уже до вечера.

Манин оделся раньше других и вышел.

– Напрасно вы при нем, – сказал Скворцов.

– А что? Разве он...

– Нет. Просто пай-мальчик, потому и может продать. И не потихоньку, а в открытую. Выступит на собрании и начнет в порядке самокритики со слезами на глазах поносить себя самого за то, что вас слушал...

– А ну его к черту, пусть поносит, – рассердился Чехардин. – Чего в самом деле бояться? Двум смертям не бывать...

– Это верно. Только боимся-то мы не смерти, а чего-то похуже.

– Страшна не смерть, а унижение.

– Страшна не смерть, а когда люди от тебя отвернутся.

– Кому что. Между прочим. Скворцов, вы, кажется, думающий человек...

– Не очень.

– Все равно. Так вот, не скажете ли вы мне: чем мы, собственно говоря, живы?

– Странный вопрос. Мы с вами или вообще?

– Мы с вами.

– Ну, работой. Скорее всего работой.

Чехардин улыбнулся:

– Я так и знал, что именно это скажете.

– А вы что скажете?

– Я с вами вполне согласен.

– Работа плюс чувство юмора. Не так ли?

– Плюс, а не минус. Мы, пожалуй, пришли к соглашению.

– Ну, хватит философии – в самом деле пора ужинать.

Внизу, у подъезда, стояли Теткин и Манин. Теткин кокетливо обмахивался найденной шляпой. Сплющенное, раздутое в боках огромное солнце сидело уже на самом горизонте. Духота становилась зловещей.

– А может, не пойдем? – сказал Чехардин, светлыми своими, розовыми сейчас глазами глядя на солнце. – И есть-то не хочется. Ну его к черту, этот ужин.

– Не демобилизовывайте масс! – крикнул Теткин. – Пойдем стройными рядами на трехразовое питание.

Его поддержал Скворцов:

– Придется пойти, в порядке дисциплины.

Пошли. Теткин воинственно шагал впереди. В свете заката его лысина блестела, как помидор.

– Товарищи, вы видите перед собой победителя, – сказал Скворцов. – Не далее как вчера наш доблестный Теткин ходил в пойму с прекрасной незнакомкой, имя которой начинается с буквы "Э".

– Откуда ты знаешь?

– Ха! Вы имеете дело со Скворцовым. Моя агентура не дремлет. Я знаю не только о самом факте прогулки, но и о той роковой роли, которую сыграли в ней комары...

– Замолчи ты, пошляк.

– Если бы не комары, – невозмутимо продолжал Скворцов, – напавшие на него и его даму в наиболее ответственный момент, наш Теткин, как честный человек, должен был бы жениться...

Он старался говорить как всегда, но что-то не говорилось ему сегодня, не острилось. Должно быть, духота.

Из столовой пахло застарелым борщом. У входа стояли и бранились толстый повар в колпаке и заведующая товарищ Щукина.

– Бандит ты, а не баба, – говорил повар.

– А я тебя проработаю, – отвечала Щукина.

В офицерском зале никого не было. Пришедшие сели за столик, горячие руки сразу прилипли к клеенке. Скворцов с ужасом обнаружил, что ему не хочется есть. Небывалый случай! Это уже последнее дело. Но тут он услышал женский голос, негромкий, с легким переломом на каждом слове, – и понял, что пришла Лида Ромнич. Он не ждал ее сегодня – их группа работала на дальних площадках, у сухого озера. Лида вошла, поздоровалась, и он сразу полез на седьмое небо, даже есть захотелось. Она села за стол, переставила солонку с места на место, налила себе воды. Все, что она делала, казалось ему необычайно значительным, он следил за ней со вниманием и восторгом, доходящими в своей совокупности даже до какой-то досады. Что-то от него требовалось, но он не знал что. "Ну, посмотри на меня, ну, улыбнись же, ну же", – думал он. Она посмотрела и улыбнулась. Он понес какую-то несусветную чушь, только чтобы она засмеялась. Она засмеялась, но от него все еще что-то требовалось.

Вошел повар, утираясь колпаком.

– Ужинать будем?

– Очень даже будем, – ответил Скворцов.

– Сознательные офицеры в такую погоду не ужинают. Вредно. Мы и то не готовили. Один лапшевник, с обеда не покушали.

– Ну, давайте лапшевник. Пф, духота.

– Не иначе как тридцаточка идет, – сказал повар.

– Что за тридцаточка? – спросил Чехардин.

– Суховей, – пояснил Скворцов.

– Молчи, – перебил его повар. – Никакой не суховея. Это в России суховей, а здесь тридцаточка.

– А почему так называется? – спросила Лида.

– Примета такая. Дует он и дует, и три дня, и три ночи, а как подует три дня и три ночи, то будет надвое: или перестанет, или будет дуть еще месяц, а в месяце тридцать дней, вот и называют тридцаточка. Очень от нее люди томятся. Вредная очень. А вы ужинать выдумали.

– Ничего не поделаешь, – сказал Скворцов. – Мужчина должен быть свиреп.

Подали лапшевник – он был несъедобен: остывший, склеившийся монолит. Ели только Теткин и Скворцов, Теткин даже две порции. После ужина вышли на улицу – там было не свежее, чем в офицерском зале. По горизонту, вспыхивая и переползая с места на место, бродили огни. Это горела степь. Она горела уже несколько дней: где-то на стрельбах подожгли траву, и теперь пожары кочевали по всей округе, их никто не тушил – горела ведь только трава, это никого не беспокоило, кроме змей и тушканчиков.

– Слышите, пахнет дымом? – спросил Теткин.

Пахло не дымом, а чем-то гораздо похуже. Вскоре они вступили в зону нестерпимого зловония: оказалось, что посреди площади лежит дохлая собака.

– Какое амбре! – восхитился Скворцов.

– Эту собачку еще третьего дня машиной задавило, – радостно сообщил Теткин.

Лида Ромнич вдруг рассердилась, даже ноздри задрожали:

– Что за безобразие! Здесь же люди живут! Почему не уберут собаку?

Теткин захохотал:

– Наша общественница развоевалась. У нее это бывает.

– Можете жаловаться, – в нос протянул Чехардин.

– И пожалуюсь.

– Генералу Гиндину, – подсказал Скворцов. – Ему как раз сегодня нечего делать.

– Именно генералу Гиндину! – вскинулась Лида.

– Когда же вы к нему пойдете?

– Сейчас.

– А не поздно? – усомнился Манин.

– Что ты, поздно! – ответил Теткин. – У него, как в министерстве, до поздней ночи работают.

– Пойти мне с вами? – спросил Скворцов.

– Нет, я одна, – сердито ответила Лида.

18

В кабинете генерала Гиндина горела лампа с зеленым абажуром, резко выделившая на столе освещенный круг. Углы комнаты тонули в подводной тени. Со стены пристально глядел большой Сталин с тяжелыми усами, в тяжелой раме, критически поджав полумесяцами нижние веки. Генерал в расстегнутом кителе на голое тело сидел за столом и работал. Тикали часы, вентилятор шевелил листки настольного календаря, и жирные черные цифры все время сменяли друг друга, вызывая ощущение неустойчивости времени. Часы тоже тикали неравномерно: то торопились ужасно, то вдруг замедляли ход и становились почти неслышными.

Гиндину было нехорошо. Он уже принял нитроглицерин, но стеснение в груди не проходило, и железная скованность в левом плече – тоже. Он с жалостью посмотрел на свою жирную седую грудь, заметно вздрагивавшую от толчков сердца, но тут же осадил себя: "Спокойно, Семен, все будет хорошо. Только не распускаться". Пожалуй, разумнее всего было бы пойти домой и лечь, но дома у него, собственно, не было, а мысль о своем номере с люстрой и картиной "Три богатыря" была ему противна. Он продолжал работать, просматривая документы и останавливаясь на местах, отчеркнутых по полю синим карандашом. Эти привычные "боковички" (сигналы опасности!) сегодня тоже казались неприятными, хмурились синими бровями.

Он обрадовался, когда вошел ординарец.

– Товарищ генерал, к вам какая-то гражданка добивается.

– Пусть войдет.

Гиндин встал и застегнул китель.

Вошла Лида Ромнич. Генерал удивился:

– Вы? Как приятно! Чем обязан?

Лида прямо взглянула ему в глаза и сказала:

– На площади лежит собака.

– Что это, стихи? – спросил Гиндин.

– Нет. На площади действительно лежит мертвая собака и... пахнет. Лежит уже третий день, и никто ее не убирает. Я решила обратиться прямо к вам.

– И правильно сделали. Садитесь, пожалуйста. Подождите минуточку, сейчас я приму меры.

Лида опустилась в глубокое кожаное кресло, мгновенной прохладой коснувшееся ее локтей. Генерал сел за стол и позвонил. Появился ординарец. Гиндин повертел в руках карандаш и спросил:

– А где у нас может быть сейчас начальник КЭЧ?

– Майор только что прошел к себе, товарищ генерал.

– А ну-ка пригласи его сюда.

– Слушаюсь, товарищ генерал.

Ординарец вышел. Гиндин любезно, наклонив голову, глядел на свою посетительницу.

– Вы не поверите, как я счастлив, что вы зашли ко мне.

– Я зашла... из-за собаки.

– Тогда я счастлив, что умерла эта собака. Иначе я не имел бы удовольствия видеть вас у себя... Но раз уж вы пришли, давайте побеседуем. Может быть, вы в чем-нибудь испытываете нужду? Питание? Помещение? Говорите, я к вашим услугам.

– Нет, спасибо, мне ничего не надо.

– Может быть, хотите переехать в "люкс"? Отдельный номер с видом на пойму. А?

– Нет, спасибо.

– Скажите, а какое вино вы любите?

– Плодоягодное.

– Не шутите, я говорю серьезно.

– В такую погоду – никакое.

– А в прохладную погоду?

– Право, не помню. Это было давно.

– А вы все-таки вспомните.

– Какой вы смешной! Ну, цимлянское.

– Завтра же пошлю самолет за цимлянским.

– Ради бога, не надо.

Назад Дальше