Второе дыхание - Александр Зеленов 21 стр.


Следующей оказалась старушка. За нею скопилось еще несколько посетителей. Старушка прошла. А из-за спины капитана вышел заикающийся Колька. Плакать больше он был не в силах, а только нервно икал, сотрясаясь всем своим худеньким телом от пережитого волнения.

Софья, обхватив руками голову сына, прижала к себе, скомканным носовым платком принялась вытирать ему грязные от слез щеки.

Вышли на улицу. Всем было тягостно, нехорошо. Одна только Юлия Ильинична продолжала о чем-то беседовать с Владиком. Петр Петрович, отозвав ее в сторону, спросил, о чем был разговор у следователя с сыном.

Оказалось, Владик и не пытался отрицать, что взял найденную у него десятку у родителей. Но только взял он ее не здесь, а еще в Москве, и взамен новой десятирублевки положил на то же самое место ровно десять накопленных им рублей, только другими бумажками.

Петр Петрович чувствовал себя особенно скверно, не мог простить себе, что согласился на этот дурацкий допрос. В голове вертелось одно: дикий тополь. Ведь в детстве он сам объедался этими сладкими до приторности ягодами, одним из любимых лакомств мальчишек. И как же ему не пришло в голову, что ягод дикого тополя у них в огороде действительно нет, а в соседском их сколько угодно. Разве в силах был не польститься Колька на них, удержаться от такого соблазна!

"Черта с два я тебе теперь уступлю!" - думал он, глядя на крашеный затылок жены, что шла рядом с высоким и стройным сыном.

8

Отпуск подходил к концу.

Неделю назад уехала Софья с семьей. Петр Петрович провожал их на пароход, до пристани. А несколько дней спустя он почувствовал себя плохо, - сказалась старая язва желудка, приобретенная еще в годы войны в гитлеровских лагерях. Кое-как перемогался, но все же пришлось лечь в постель.

Сейчас он лежал на терраске с грелкой на животе и перебирал в памяти события прошедшей недели.

После отъезда Софьи кормиться стали они еще хуже. Выбрали из-под пола всю, до мелочи, дряблую прошлогоднюю картошку. Принялись было подкапывать новую, но была она настолько еще мелка, что мать забеспокоилась, не остаться бы на зиму без урожая.

Юлия Ильинична все последнее время по малейшему поводу устраивала бурные сцены, кляла себя, называла кретинкой и дурой, сетуя, что поддалась уговорам мужа не ездить на этот раз на курорт, и по многу раз на день божилась, что ноги ее больше в этой проклятой провинциальной дыре не будет.

...Петр Петрович лежал и морщился, поправляя грелку, в сотый раз возвращаясь к одному и тому же: где, у кого все-таки могут находиться проклятые эти полтысячи, из-за которых вот уже больше месяца они вынуждены так мучиться.

Пять дней назад вторично послал в институт, на имя своих коллег, три телеграммы с просьбой о деньгах, но пока ни один из его адресатов денежным переводом обрадовать не спешил.

Мысли, словно стершиеся шестеренки, вращались вхолостую, не зацепляя друг друга, и от долгого и бесплодного их вращения в голове оставался лишь раздражающий шум.

На днях Петр Петрович оказался свидетелем такой сцены.

Юлия Ильинична попросила его отвести мать в сад (старая уже начала подниматься с постели), сказав, что хочет поправить постель под больной. Он отвел и вернулся, чтобы взять забытые сигареты.

Материна постель оказалась разворошенной, а Юлия Ильинична стояла возле, выворачивая и осматривая карманы заношенной одежонки, что лежала у матери в головах.

Вечером того же дня, собравшись с духом, он высказал жене все, что думал о ней. Высказал резко и прямо.

Юлия Ильинична расплакалась.

Она плакала горько и, как показалось, искренне, уверяя, что и в мыслях своих не держала того, что он ей пытается приписать. А вот сама она уже давно замечает, что ее здесь просто не любят, что она им, Ляминым, не ко двору...

Что же, она готова уехать, уедет хоть завтра, только ему, ее мужу, должно быть стыдно. Стыдно опускаться до таких вот подозрений и так плохо думать о собственной жене!..

Петр Петрович чувствовал себя неловко и под конец ее объяснений уже раскаивался. Вероятно, жена у него не так уж плоха. Скорее всего он сам перехватил через край в этой своей подозрительности. И вот, чтобы не нарушить согласия в семье, он снова пошел на компромисс.

Компромисс!

Когда-то, студентом еще, ехал он домой на каникулы в общем вагоне и оказался свидетелем досужего дорожного разговора на тему "Что такое семейная жизнь". Вот тогда-то и довелось услышать впервые фразу, что семейная жизнь - это не что иное, как цепь компромиссов.

Фраза показалась пошловатой, исполненной той расхожей обывательской мудрости, которую он презирал в душе. Но с годами, чем старше он становился, тем все более убеждался в ее "глубине" и истинности. Собственно, всю свою женатую жизнь он только и делал, что шел с женою на компромиссы. С женой и собственной совестью. Так было почти всегда. Но до каких же пор может оно продолжаться?! И где та грань, за которой кончаются честность, порядочность? Неужели он уже перешел ее, эту грань? А если нет, то как же тогда расценивать собственную его подозрительность во всей этой глупой и пошлой истории с пропавшими деньгами?!

Нет, надо кончать со своим слабодушием! К черту!

...Всю свою жизнь он к чему-то стремился. Стремился к большому, возвышенному. Долгое время стремление это жило в нем как бы подспудно, ну, а потом...

Как-то ему довелось услышать такие стихи:

Есть у каждого свой,
пусть не взятый до времени
Зимний, -
Но каждый уверен,
что он этот Зимний
возьмет!

Есть ли у него, у Лямина, свой Зимний?

Да, есть.

Собственно, всю свою сознательную жизнь он только и делал, что готовился взять свой Зимний. Учился, воевал, работал, снова учился, сам теперь учит других.

И всегда почему-то думалось, что самое главное дело жизни еще не сделано, что оно у него - впереди. Но вот скоро стукнет уже пятьдесят, давно наступило время оценить себя самого и собственные возможности, выяснить беспристрастно, где пустые мечтания, а где - реальность.

Зимний для него - и ведь не столь уж давно! - заключался не в том, что́ он сам, Лямин, возьмет от людей, а в том, что́ он сам способен дать людям. Ведь человечество, собственно, потому и живет, и развивается, что каждое поколение людей оставляет последующим приумноженные богатства, не только материальные, но и духовные. А что персонально он, Лямин, проживший почти полвека на этой земле, даст, что оставит он людям? Свою кооперативную квартиру? Модерновую мебель? Все эти пошлые тряпки жены?!

Неужели он жизнь свою прожил напрасно, разбазарил по пустякам? Обидно же, черт возьми! Обидно - и несправедливо! Ведь он-то ставил перед собою совершенно иную цель...

В последнее время его все чаще посещала мысль бросить все - квартиру, жену - и уйти. Хотя бы к той же Ларисе Сомовой, прежней своей подруге. Он знал: Лариса окончила аспирантуру, защитилась и преподавала. Она - доцент. Живет одиноко, замуж так и не вышла. Он, Лямин, даже и телефон ее знает. Стоит только снять трубку - и...

Но он почему-то не делает этого.

Почему?

Потому, что ему уже жаль оставлять благоустроенную квартиру, в которую вложено столько его усилий, средств, потрачено столько времени. Да и боязно как-то менять в его возрасте ставший таким привычным образ жизни и начинать все заново.

Мешает еще и чувство ответственности перед семьей, особенно перед сыном. Оставь его одного с женой - и может он вырасти паразитом.

Была и еще причина, в силу которой он не решался идти на разрыв. Эта причина - трусость. Да, трусость! Он, Петр Петрович, боится огласки, скандала, который поднимет жена. А она его, этот скандал, поднимет. Она побежит в партбюро, в партком, в ректорат, перебуторит весь институт, с криками, что муж ее разрушает здоровую, крепкую советскую семью, - словом, не пожалеет ничего, не остановится ни перед чем, чтобы облить его грязью. И тогда поди докажи, что ты не верблюд! Тогда - прощай, кафедра, прощай, институт, потому что положение его и сейчас-то непрочно, оно несравнимо с тем, когда он был просто студентом и аспирантом. А хуже оно потому, что даже студенты сейчас называют его "калымщиком".

Что же тут делать? Что делать?

А может, все это не так уж и страшно и жена у него не так уж плоха? Бывают и хуже. Он убивается вот, мучается раскаянием, а другие нисколько не мучаются, а заколачивают потихоньку деньжонки, обзаводятся дачами, обрастают жирком и считают все это нормальным. В самом деле, почему это он, Лямин, должен жить материально хуже других? Может, не он, а она права, когда заявляет, что муж у нее дурак и растяпа, что он до сих пор продолжает держаться за какие-то там идеи и принципы, тогда как другие стараются лишь обеспечить себя?..

Как-то, вернувшись из магазина, супруга в сердцах швырнула сумку с продуктами.

"Снова, опять обсчитали! И недовесили. Ну и жулье! Не догляди - и в момент обчистят!.."

И принялась развивать свою мысль, что кругом все только и занимаются тем, что обвешивают, обмеривают, обсчитывают, воруют или, используя свое служебное положение для личных целей, покупают машины, дачи, и только они одни пытаются оставаться честными. А зачем, к чему эта честность? Кому она тут нужна?!

Откуда взялись у супруги подобные мысли? Может быть, от родителей? Но отец у нее - бухгалтер, мать воспитательница детсада, оба всю жизнь работают. Видимо, дело в чем-то другом. Но в чем? Ведь жена у него по натуре не хищница, нет. Она... иждивенка. Да, иждивенка, старающаяся прожить на чужом горбу. Ведь ни он сам, Лямин, ни его старики родители никогда не мыслили свою жизнь без постоянной работы. В семье у них твердо держались правила: что потопаешь, то и полопаешь, что припасешь, то и сосешь. (Мать любила еще говорить, что "аминем квашни не замесишь".) Петр Петрович и сам после войны, сдав экстерном экзамены за среднюю школу, получил аттестат зрелости лишь в двадцать шесть лет. Поступил в институт, жил на одну стипендию, впроголодь, на чью-либо помощь рассчитывать не приходилось. Да и вообще, сколько он помнит, с малых лет хлеб себе он зарабатывал сам.

Почему же жена его выросла иждивенкой и сын вырастает таким же? Откуда все это у них? Ведь ни тот ни другой не только не ведают настоящую цену хлебу, но не хотят даже знать и не желают его, этот хлеб, зарабатывать.

...В день отъезда Софьи Юлия Ильинична постаралась: заняла у соседки немного денег и устроила прощальный обед. Она была мила и предупредительна, особенно с ним, - подливала в рюмку дешевого "Алжирского", пододвигала закуску. Причину такого ее расположения он узнал позднее, когда, проводив отъезжающих на пристань, вернулся домой и они с женой отправились спать.

Они лежали и разговаривали вполголоса. Юлия Ильинична настаивала, чтобы он быстрее и где угодно добывал деньги, хотя бы на обратные билеты, которые пора уже было приобретать, не ждать, когда расхватают накануне нового учебного года валом накатывавшиеся на железнодорожные кассы студенты.

Мать советовала сходить к Евстигнеичу, одному старичку с их улицы. Был у него собственный садик, держал он пчелок, приторговывал на базаре фруктами и медком. Мать уверяла, что денежки у него водились.

В свое время Евстигнеич частенько обращался к покойному ныне отцу с разными просьбами. То ему надо согнуть совок для углей, то вставить выбитое стекло, то запаять кастрюлю. Отец никогда не отказывал старику, и это, по разумению матери, давало право и им теперь обратиться к нему за помощью.

Петр Петрович раздумывал.

Был Евстигнеич до революции то ли церковным старостой, то ль волостным старшиной, точно Лямин не знал, но жил во всяком случае не бедно. До того не бедно, что в годы коллективизации власти выслали его подальше на Север, аж на Медвежьи горы куда-то, и провел в тех местах старичок более двадцати лет.

Как он там жил и как, главное, выжил, никому не известно. Но он все же вернулся. Вернулся, сумел здесь осесть и построиться. Купил себе дом в деревне, перевез его в город и сошелся здесь с богомольной старухой Сипатровной. Перевезти и поставить дом помогал Евстигнеичу тоже покойный отец.

Идти или не идти?

Нет, надо было идти, неделя уже прошла после отъезда Софьи, а он все оттягивал и оттягивал неприятный этот визит, надеясь, что вот-вот вернутся из отпусков коллеги, увидят его телеграммы и выручат из беды.

Петр Петрович снял остывшую грелку, спустил на пол длинные ноги и закурил.

9

Жил Евстигнеич от них через два дома. Изба его - пятистенок с сенями и двором - пряталась за высоким глухим забором, с улицы виднелась только крыша с полуразвалившейся печной трубой. Крыша топорщилась старыми дранками, заросла зеленым лишайником, всем своим видом свидетельствуя, что под такою вот кровлей может стоять только дряхлая избенка и жить в ней может только нищая семья. На самом же деле изба, срубленная из вековых кремневой крепости бревен, была крепка и добротна.

Петр Петрович просунул руку в щель, нащупал запор изнутри и отчинил деревянную, туго скрипевшую новой пружиной калитку. Прошел по выстланной кирпичом, присыпанной желтым песочком дорожке и только хотел было ступить на крыльцо, как навстречу ему, текуче звеня мелкой цепью, выкатилась лохматая собачонка и принялась с остервенелым лаем кидаться под ноги.

Петр Петрович, чуть отступив, прикинул, нельзя ль обойти сердитого песика стороной, но нет, цепь была слишком длинна, собака свободно могла бы достать за брюки.

Он поглядел на окна, плотно задернутые ситцевыми занавесками, в надежде, что, может быть, выйдет, заметив его, сам хозяин, но занавески не шевелились, хотя было ясно, что хозяин в избе: в кухне на потолке виднелся отсвет зажженной лампадки.

Петр Петрович еще постоял, взирая на мертво висевшие занавески, потом, подняв длинный прут, замахнулся, делая вид, что намерен потянуть не в меру расходившегося песика вдоль хребтины.

С протяжным болезненным визгом, будто ему отдавили лапу, песик кинулся в конуру. Занавеска на кухонном окне неожиданно пошевелилась.

Петр Петрович взошел на крыльцо и постучал. Сперва деликатно, костяшками пальцев, потом всем кулаком.

Там, в избе, не подавали признаков жизни. Тогда он принялся стучать и одновременно дергать за скобку. Временами прислушивался и наконец, повернувшись спиной, ударил в дверь каблуком. В сенях что-то с грохотом упало и покатилось.

Послышался скрип открываемой двери, старческие шаркающие шажки.

- Хто тама? - проскрипел за дверью стариковский одышливый голос.

Петр Петрович преувеличенно бодро отрекомендовался, назвал старика по имени-отчеству, упомянул зачем-то и своих родителей и сказал, что пришел по важному делу.

- Это по какому такому делу? - подозрительно осведомились из-за двери. - Хто ты такой?

Пришлось объяснять все заново.

За дверью сказали "чичас", но вместо звуков открываемых задвижек и щеколд послышались шаркающие шажки, только в обратном направлении, дверь в избу скрипнула, затворилась, и вновь наступила мертвая тишина.

Сердце Петра Петровича упало.

"Напрасно пришел, не даст. Ни полушки не даст, старая жаба!"

Но вот дверь обещающе заскрипела снова. И снова шажки, звяк ключей. Там, внутри, заскребло железом о железо, затем, громыхая, откидывались какие-то накладки, задвижки, цепи; гулко ударился об пол тяжелый дубовый запор, дверь приоткрылась, и в щель просунулся изъеденный оспой, похожий на штопор носик Евстигнеича. Увидев Петра Петровича, старик приоткрыл дверь настолько, чтобы тот мог пройти.

В горницу гостя не повел, усадил на кухне. При их появлении с праздничных пирогов на столе, покрытых сомнительной чистоты тряпицей, снялся с тоскливым и нудным звоном и закружился плотный мушиный рой.

Возле посудника, в правом углу, под дегтярно-черными иконами тускло теплилась красная лампадка, вся грязная от лампадного масла и нападавших в нее мух. Зимние рамы в окнах не были выставлены, жаром дышала недавно вытопленная печь. Пахло в избе застарелым воском, лампадным маслом, подгорелыми пирогами и чем-то еще - кислым, стариковским, неопрятным. В этой обморочной духоте в белой своей нейлоновой рубашке Петр Петрович мгновенно вспотел, а хозяин как ни в чем не бывало сидел в овчинной душегрейке и в валенках. На голове - облезлая зимняя шапка, тощая шея обмотана теплым шарфом.

- Хвораю все... - проскрипел Евстигнеич с болезненной хрипотцой в голосе на вежливый вопрос посетителя о здоровье. - Ономеднесь вот бок прострелило, с неделю лежал, а ноне в грудях чевой-то теснит и на глотку хворь перекинулась.

- Лечиться надо, Яков Евстигнеевич!

- Пробовал, уж по-всякому пробовал. И мяту-то пил, и над чугуном с вареной картошкой сидел, и редьку черную тертую ко грудям старуха прикладывала, и салом гусиным глотку-то мазал, и так и далее, - ничего не помогает, нет!..

- А антибиотики - тетрациклин, сульфадимезин - пробовали принимать?

- Это чево такое?.. А-а, нет, мы ихнее не пользуем, у нас свое.

- Хозяйки я что-то вашей не вижу. Где она?

- В церкву за Волгу ушла. Яблошный спас ноне.

Петр Петрович посчитал удобным начать разговор, ради которого и пришел, но Евстигнеич вдруг осведомился:

- А как здоровье у твоёй-то мамаши?.. Получшело, говоришь? Ну-ну, вот и слава богу, а то, я слыхал, совсем уж была плоха... Ты вот что, ты не забудь, накажи-ко ей, как от меня-то придешь: должком, мол, однем старинным Яков Евстигнеич антиресовался, об должке, мол, спрашивает. По весне ишо брала, а посля, как захворала, да так и запамятовала, видно.

Петр Петрович обещал напомнить обязательно, но счел нужным поинтересоваться, в чем заключается тот должок.

- А уж это она сама знает, - холодно заявил старик.

Пора, пора уже было приступать к делу. Но опять - не успел Петр Петрович раскрыть рта, как Евстигнеич перешел на покойного отца. Похвалил, что мужик работящий был, золотые руки мастеровой - и столяр, и маляр, и стекольщик, и плотник, и так и далее, "да только вот нос-от был у ево говённой, больно уж большое пристрастие к винцу упокойничек имел".

Обливаясь горячим потом, расстегнув воротник сорочки, Петр Петрович сидел и тоскливо ждал, когда старик наконец-то выговорится.

А того опять понесло. С родителей перекинулся на самого Петра Петровича, принялся выспрашивать, какую он должность в Москве занимает и много ли получает жалованья. Подивился, услышав, долго качал головой. Потом спросил, откуда и чья у него жена, кто ее родители, живы ли, работает ли она - или он посадил ее себе на шею и держит дома.

- Избаловали ноне баб! - сокрушенно молвил Евстигнеич, услышав от Лямина, что жена его не работает.

Петр Петрович полагал, что все это неуемное и неумное стариковское любопытство вызвано единственно скукой и одиночеством, но Евстигнеич тут же рассеял его предположения.

- Вот хоть и ученые вы люди, - начал он исподволь, - а ни жен, ни деток своих не умеете в строгости воспитывать, в страхе их содержать. Вот и детки поэтому отчаюги у вас, разбойниками растут...

Назад Дальше