Вон, вижу, куда заиграло! "Ах ты, хитрая! - говорю, - хитрая! - шутя на нее, знаешь, пальцем грожусь. - Зачем же, - говорю, - ты меня обманывала-то, говорила, что к мужу-то поедешь?"
"А вы, - говорит, - думаете, что я вас обманывала?"
"Да уж, - отвечаю, - что тут думать! когда б имела желание ехать, то, разумеется, не нанимала б тут квартиры".
"Ах, - говорит, - Домна Платоновна, как мне вас жалко! ничего вы не понимаете".
"Ну, - говорю, - уж не хитри, душечка! Вижу, что ты умно обделала дельце".
"Да вы, - говорит, - что это толкуете! Разве такие мерзавки, как я, к мужьям ездят?"
"Ах, мать ты моя! что ты это, - отвечаю, - себя так уж очень мерзавишь! И в пять раз мерзавней тебя, да с мужьями живут".
А она, уж совсем это на пороге-то стоючи, вдруг улыбнулась, да и говорит: "Нет, извините меня, Домна Платоновна, я на вас сердилась; ну, а вижу, что на вас нельзя сердиться, потому что вы совсем глупы".
Это вместо прощанья-то! нравится это тебе? "Ну, - подумала я ей вслед, - глупа-неглупа, а, видно, умней тебя, потому, что я захотела, то с тобой, с умницей, с воспитанной, и сделала".
Так она от меня сошла, не то что с ссорою, а все как с небольшим удовольствием. И не видала я ее с тех пор, и не видала, я думаю, больше как год. В это-то время у меня тут как-то работку бог давал: четырех купцов я женила; одну полковницкую дочь замуж выдала; одного надворного советника на вдове, на купчихе, тоже женила, ну и другие разные дела тоже перепадали, а тут это товар тоже из своего места насылали - так время и прошло. Только вышел тут такой случай: была я один раз у этого самого генерала, с которым Леканидку-то познакомила: к невестке его зашла. С сыном-то с его я давно была знакома: такой тоже весь в отца вышел. Ну, прихожу я к невестке, мантиль блондовую она хотела дать продать, а ее и нет: в Воронеж, говорят, к Митрофанию угоднику поехала.
"Зайду, - думаю, - по старой памяти к барину".
Всхожу с заднего хода, никого нет. Я потихонечку топы-топы, да одну комнать прошла и другую, и вдруг, сударь ты мой, слышу Леканидкин голос: "Шарман мой! - говорит, - я, - говорит, - люблю тебя; ты одно мое счастье земное!"
"Отлично, - думаю, - и с папенькой и с сыночком романсы проводит моя Леканида Петровна", да сама опять топы-топы да теми же пятами вон. Узнаю-поузнаю, как это она познакомилась с этим, с молодым-то, - аж выходит, что жена-то молодого сама над нею сжалилась, навещать ее стала потихоньку, все это, знаешь, жалеючи ее, что такая будто она дамка образованная да хорошая; а она, Леканидка, ей, не хуже как мне, и отблагодарила. Ну, ничего, не мое это, значит, дело; знаю и молчу; даже еще покрываю этот ее грех, и где следует виду этого не подаю, что знаю. Прошло опять чуть не с год ли. Леканидка в ту пору жила в Кирпичном переулке. Собиралась я это на средокрестной неделе говеть и иду этак по Кирпичному переулку, глянула на дом-то да думаю: как это нехорошо, что мы с Леканидой Петровной такое время поссорившись; тела и крови готовясь принять - дай зайду к ней, помирюсь! Захожу. Парад такой в квартире, что лучше требовать нельзя. Горничная - точно как барышня.
"Доложите, - говорю, - умница, что, мол, кружевница Домна Платоновна желает их видеть".
Пошла и выходит, говорит: "Пожалуйте".
Вхожу в гостиную; таково тоже все парадно, и на диване сидит это сама Леканидка и генералова невестка с ней: обе кофий кушают. Встречает меня Леканидка будто и ничего, будто со вчера всего только не видались.
Я тоже со всей моей простотой: "Славно, - говорю, - живешь, душечка; дай бог тебе и еще лучше".
А она с той что-то вдруг и залопотала по-французски. Не понимаю я ничего по-ихнему. Сижу, как дура, глазею по комнате, да и зевать стала.
"Ах, - говорит вдруг Леканидка, - не хотите ли вы, Домна Платоновна, кофию?"
"Отчего ж, - говорю, - позвольте чашечку".
Она это сейчас звонит в серебряный колокольчик и приказывает, своей девке: "Даша, - говорит, - напойте Домну Платоновну кофием".
Я, дура, этого тогда сразу-то и не поняла хорошенько, что такое значит напойте; только смотрю, так минут через десять эта самая ее Дашка входит опять и докладывает: "Готово, - говорит, - сударыня".
"Хорошо, - говорит ей в ответ Леканидка, да и оборачивается ко мне: - Подите, - говорит, - Домна Платоновна: она вас напоит".
Ух, уж на это меня взорвало! Сверзну я ее, подумала себе, но удержалась. Встала и говорю: "Нет, покорно вас благодарю, Леканида Петровна, на вашем угощении. У меня, - говорю, - хоть я и бедная женщина, а у меня и свой кофий есть".
"Что ж, - говорит, - это вы так рассердились?"
"А то, - прямо ей в глаза говорю, - что вы со мной мою хлеб-соль вместе кушивали, а меня к своей горничной посылаете: так это мне, разумеется, обидно".
"Да моя, - говорит, - Даша - честная девушка; ее общество вас оскорблять не может", - а сама будто, показалось мне, как улыбается.
"Ах ты, змея, - думаю, - я тебя у сердца моего пригрела, так ты теперь и по животу ползешь!" "Я, - говорю, - у этой девицы чести ее нисколько не снимаю, ну только не вам бы, - говорю, - Леканида Петровна, меня с своими прислугами за один стол сажать".
"А отчего это, - спрашивает, - так, Домна Платоновна, не мне?"
"А потому, - говорю, - матушка, что вспомни, что ты была, и посмотри, что ты есть и кому ты всем этим обязана".
"Очень, - говорит, - помню, что была я честной женщиной, а теперь я дрянь и обязана этим вам, вашей доброте, Домна Платоновна".
"И точно, - отвечаю, - речь твоя справедлива, прямая ты дрянь. В твоем же доме, да ничего не боясь, в глаза тебе эти слова говорю, что ты дрянь. Дрянь ты была, дрянь и есть, а не я тебя дрянью сделала".
А сама, знаешь, беру свой саквояж.
"Прощай, - говорю, - госпожа великая!"
А эта генеральская невестка-то чахоточная как вскочит, дохлая: "Как вы, - говорит, - смеете оскорблять Леканиду Петровну!"
"Смею, - говорю, - сударыня!"
"Леканида Петровна, - говорит, - очень добра, но я, наконец, не позволю обижать ее в моем присутствии: она мой друг".
"Хорош, - говорю, - друг!"
Тут и Леканидка, гляжу, вскочила да как крикнет: "Вон, - говорит, - гадкая ты женщина!"
"А! - говорю, - гадкая я женщина? Я гадкая, да я с чужими мужьями романсов не провождаю. Какая я ни на есть, да такого не делала, чтоб и папеньку и сыночка одними прелестями-то своими прельщать! Извольте, - говорю, - сударыня, вам вашего друга, уж вполне, - говорю, - друг".
"Лжете, - говорит, - вы! Я не поверю вам, вы это со злости на Леканиду Петровну говорите".
"Ну, а со злости, так вот же, - говорю, - теперь ты меня, Леканида Петровна, извини; теперь, - говорю, - уж я тебя сверзну", - и все, знаешь, что́ слышала, что Леканидка с мужем-то ее тогда чекотала, то все им и высыпала на стол, да и вон.
- Ну-с, - говорю, - Домна Платоновна?
- Бросил ее старик после этого скандала.
- А молодой?
- Да с молодым нешто у нее интерес был какой! С молодым у нее, как это говорится так, - пур-амур любовь шла. Тоже ведь, гляди ты, шушваль этакая, а без любви никак дышать не могла. Как же! нельзя же комиссару без штанов быть. А вот теперь и без любви обходится.
- Вы, - говорю, - почему это знаете, что обходится?
- А как же не знаю! Стало быть, что обходится, когда живет в такой жизни, что нынче один князь, а завтра другой граф; нынче англичанин, завтра итальянец или ишпанец какой. Уж тут, стало, не любовь, а деньги. Бзырит по магазинам да по Невскому в такой коляске лежачей на рысаках катается…
- Ну, так вы с тех пор с нею и не встречаетесь?
- Нет. Зла я на нее не питаю, но не хожу к ней. Бог с нею совсем! Раз как-то на Морской нынче по осени выхожу от одной дамы, а она на крыльцо всходит. Я таки дала ей дорогу и говорю: "Здравствуйте, Леканида Петровна!" - а она вдруг, зеленая вся, наклонилась ко мне, с крылечка-то, да этак к самому к моему лицу, и с ласковой такой миной отвечает: "Здравствуй, мерзавка!"
Я даже не утерпел и рассмеялся.
- Ей-богу! "Здравствуй, - говорит, - мерзавка!" Хотела я ей тут-то было сказать: не мерзавь, мол, матушка, сама ты нынче мерзавка, да подумала, что лакей-то этот за нею, и зонтик у него большой в руках, так уж проходи, думаю, налево, французская королева.
Глава четвертая
Со времени сообщения мне Домною Платоновной повести Леканиды Петровны прошло лет пять. В течение этих пяти лет я уезжал из Петербурга и снова в него возвращался, чтобы слушать его неумолчный грохот, смотреть бледные, озабоченные и задавленные лица, дышать смрадом его испарений и хандрить под угнетающим впечатлением его чахоточных белых ночей - Домна Платоновна была все та же. Везде она меня как-то случайно отыскивала, встречалась со мной с дружескими поцелуями и объятиями и всегда неустанно жаловалась на злокозненные происки человеческого рода, избравшего ее, Домну Платоновну, своей любимой жертвой и каким-то вечным игралищем. Много рассказала мне Домна Платоновна в эти пять лет разных историй, где она была всегда попрана, оскорблена и обижена за свои же добродетели и попечения о нуждах человеческих.
Разнообразны, странны и многообильны всякими приключениями бывали эти интересные и бесхитростные рассказы моей добродушной Домны Платоновны. Много я слышал от нее про разные свадьбы, смерти, наследства, воровства-кражи и воровства-мошенничества, про всякий нагольный и крытый разврат, про всякие петербургские мистерии и про вас, про ваши назидательные похождения, мои дорогие землячки Леканиды Петровны, про вас, везущих сюда с вольной Волги, из раздольных степей саратовских, с тихой Оки и из золотой, благословенной Украины свои свежие, здоровые тела, свои задорные, но незлобивые сердца, свои безумно смелые надежды на рок, на случай, на свои ни к чему не годные здесь силы и порывания.
Но возвращаемся к нашей приятельнице Домне Платоновне. Вас, кто бы вы ни были, мой снисходительный читатель, не должно оскорблять, что я назвал Домну Платоновну нашей общей приятельницей. Предполагая в каждом читателе хотя самое малое знакомство с Шекспиром, я прошу его припомнить то гамлетовское выражение, что "если со всяким человеком обращаться по достоинству, то очень немного найдется таких, которые не заслуживали бы порядочной оплеухи". Трудно бывает проникнуть во святая-святых человека!
Итак, мы с Домной Платоновной всё водили хлеб-соль и дружбу; все она навещала меня и вечно, поспешая куда-нибудь по делу, засиживалась по целым часам на одном месте. Я тоже был у Домны Платоновны два или три раза в ее квартире у Знаменья и видел ту каморочку, в которой укрывалась до своего акта отречения Леканида Петровна, видел ту кондитерскую, в которой Домна Петровна брала песочное пирожное, чтобы подкормить ее и утешить; видел, наконец, двух свежепривозных молодых "дамок", которые прибыли искать в Петербурге счастья и попали к Домне Платоновне "на Леканидкино место"; но никогда мне не удавалось выведать у Домны Платоновны, какими путями шла она и дошла до своего нынешнего положения и до своих оригинальных убеждений насчет собственной абсолютной правоты и всеобщего стремления ко всякому обману. Мне очень хотелось знать, что такое происходило с Домной Платоновной прежде, чем она зарядила: "Э, ге-ге, нет уж ты, батюшка, со мной, сделай милость, не спорь; я уж это лучше тебя знаю". Хотелось знать, какова была та благословенная купеческая семья на Зуше, в которой (то есть в семье) выросла этакая круглая Домна Платоновна, у которой и молитва, и пост, и собственное целомудрие, которым она хвалилась, и жалость к людям сходились вместе с сватовскою ложью, артистическою наклонностью к устройству коротеньких браков не любви ради, а ради интереса, и т. п. Как это, я думал, все пробралось в одно и то же толстенькое сердце и уживается в нем с таким изумительным согласием, что сейчас одно чувство толкает руку отпустить плачущей Леканиде Петровне десять пощечин, а другое поднимает ноги принести ей песочного пирожного; то же сердце сжимается при сновидении, как мать чистенько водила эту Леканиду Петровну, и оно же спокойно бьется, приглашая какого-то толстого борова поспешить как можно скорее запачкать эту Леканиду Петровну, которой теперь нечем и запереть своего тела!
Я понимал, что Домна Платоновна не преследовала этого дела в виде промысла, а принимала по-питерски, как какой-то неотразимый закон, что женщине нельзя выпутаться из беды иначе, как на счет своего собственного падения. Но все-таки, что же ты такое, Домна Платоновна? Кто тебя всему этому вразумил и на этот путь поставил? Но Домна Платоновна, при всей своей словоохотливости, терпеть не могла касаться своего прошлого.
Наконец неожиданно вышел такой случай, что Домна Платоновна, совершенно ненароком и без всяких с моей стороны подходов, рассказала мне, как она была проста и как "они" ее вышколили и довели до того, что она теперь никому на синь-порох не верит. Не ждите, любезный читатель, в этом рассказе Домны Платоновны ничего цельного. Едва ли он много поможет кому-нибудь выяснить себе процесс умственного развития этой петербургской деятельницы. Я передаю вам дальнейший рассказ Домны Платоновны, чтобы немножко вас позабавить и, может быть, дать вам случай один лишний раз призадуматься над этой тупой, но страшной силой "петербургских обстоятельств", не только создающих и выработывающих Домну Платоновну, но еще предающих в ее руки лезущих в воду, не спрося броду, Леканид, для которых здесь Домна становится тираном, тогда как во всяком другом месте она сама чувствовала бы себя перед каждою из них парией или много что шутихой.
Глава пятая
Был я в Петербурге болен и жил в то время в Коломне. Квартира у меня, как выразилась Домна Платоновна, "была какая-то особенная". Это были две просторные комнаты в старинном деревянном доме у маленькой деревянной купчихи, которая недавно схоронила своего очень благочестивого супруга и по вдовьему положению занялась ростовщичеством, а свою прежнюю опочивальню, вместе с трехспальною кроватью, и смежную с спальней гостиную комнату, с громадным киотом, перед которым ежедневно маливался ее покойник, пустила внаем.
У меня в так называемом зале были: диван, обитый настоящею русской кожей; стол круглый, обтянутый полинявшим фиолетовым плисом с совершенно бесцветною шелковою бахромою; столовые часы с медным арапом; печка с горельефной фигурой во впадине, в которой настаивалась настойка; длинное зеркало с очень хорошим стеклом и бронзовою арфою на верхней доске высокой рамы. На стенах висели: масляный портрет покойного императора Александра I; около него, в очень тяжелых золотых рамах за стеклами, помещались литографии, изображавшие четыре сцены из жизни королевы Женевьевы; император Наполеон по инфантерии и император Наполеон по кавалерии; какая-то горная вершина; собака, плавающая на своей конуре, и портрет купца с медалью на анненской ленте. В дальнем угле стоял высокий, трехъярусный образник с тремя большими иконами с темными ликами, строго смотревшими из своих блестящих золоченых окладов; перед образником лампада, всегда тщательно зажигаемая моею набожной хозяйкой, а внизу под образами шкафик с полукруглыми дверцами и бронзовым кантом наместе створа. Все это как будто не в Петербурге, а будто на Замоскворечье или даже в самом городе Мценске. Спальня моя была еще более мценская; даже мне казалось, что та трехспальная постель, в пуховиках которой я утопал, была не постель, а именно сам Мценск, проживающий инкогнито в Петербурге. Стоило только мне погрузиться в эти пуховые волны, как какое-то снотворное, маковое покрывало тотчас надвигалось на мои глаза и застилало от них весь Петербург с его веселящейся скукой и скучающей веселостью. Здесь, при этой-то успокоивающей мценской обстановке, мне снова довелось всласть побеседовать с Домной Платоновной.
Я простудился, и врач велел мне полежать в постели.
Раз, так часу в двенадцатом серенького мартовского дня, лежу я уже выздоравливающий и, начитавшись досыта, думаю: "Не худо, если бы кто-нибудь и зашел", да не успел я так подумать, как словно с этого моего желания сталось - дверь в мою залу скрипнула, и послышался веселый голос Домны Платоновны:
- Вот как это у тебя здесь прекрасно! и образа и сияние перед божьим благословением - очень-очень даже прекрасно.
- Матушка, - говорю, - Домна Платоновна, вы ли это?
- Да некому, - отвечает, - друг мой, и быть, как не мне.
Поздоровались.
- Садитесь! - прошу Домну Платоновну.
Она села на креслице против моей постели и ручки свои с белым платочком на коленочки положила.
- Чем так хвораешь? - спрашивает.
- Простудился, - говорю.
- А то нынче очень много народу всё на животы жалуются.
- Нет, я, - говорю, - я на живот не жалуюсь.
- Ну, а на живот не жалуешься, так это пройдет. Квартира у тебя нынче очень хороша.
- Ничего, - говорю, - Домна Платоновна.
- Отличная квартира. Я эту хозяйку, Любовь Петровну, давно знаю. Прекрасная женщина. Она прежде была испорчена и на голоса крикивала, да, верно, ей это прошло.
- Не знаю, - говорю, - что-то будто не слышно, не кричит.
- А у меня-то, друг мой, какое горе! - проговорила Домна Платоновна своим жалостным голосом.
- Что такое, Домна Платоновна?
- Ах, такое, дружочек, горе, такое горе, что… ужасное, можно сказать, и горе и несчастье, все вместе. Видишь, вон в чем я нынче товар-то ношу.
Посмотрел я, перегнувшись с кровати, и вижу на столике кружева Домны Платоновны, увязанные в черном шелковом платочке с белыми каемочками.
- В трауре, - говорю.
- Ах, милый, в трауре, да в каком еще трауре-то!
- Ну, а саквояж ваш где же?
- Да вот о нем-то, о саквояже-то, я и горюю. Пропал ведь он, мой саквояж.
- Как, - говорю, - пропал?
- А так, друг мой, пропал, что и по се два дни, как вспомню, так, господи, думаю, неужели ж таки такая я грешница, что ты этак меня испытуешь? Видишь, как удивительно это все случилось: видела я сон; вижу, будто приходит ко мне какой-то священник и приносит каравай, вот как, знаешь, в наших местах из каши из пшенной пекут. "На́, говорит, тебе, раба, каравай". - "Батюшка, - говорю, - на что же мне и к чему каравай?" Так вот видишь, к чему он, этот каравай-то, вышел - к пропаже.
- Как же это, - спрашиваю, - Домна Платоновна, было?
- Было это, друг мой, очень удивительно. Ты знаешь купчиху Кошеверову?
- Нет, - говорю, - не знаю.