- А не знаешь, и не надо. Мы с ней приятельницы, и то есть даже не совсем и приятельницы, потому что она женщина преехидная и довольно даже подлая, ну, а так себе, знаешь, вот вроде как с тобой, знакомы. Зашла я к ней так-то на свое несчастье вечером, да и засиделась. Все она, чтоб ей пусто было совсем, право, посиди да по сиди, Домна Платоновна. Все ведь с жиру-то чем убивалась? что муж ее не ревнует, а чего ревновать, когда с рожи она престрашная и язык у нее такой пребольшущий, как у попугая. Рассказывает, болели у нее зубы, да лекарь велел ей поставить пиявицу врачебную к зубу, а фершалов мальчик ей эту пиявицу к языку припустил, и пошел у нее с тех пор в языке опух. Опять же таки у меня в этот вечер и дело было: к Пяти Углам надо было в один дом сбегать к купцу - жениться тоже хочет; но она, эта Кошевериха, не пущает.
"Погоди, - говорит, - киевской наливочки выпьем, да Фадей Семенович, - говорит, - от всенощной придет, чайку напьемся: куда тебе спешить?"
"Как, - говорю, - мать, куда спешить?"
Ну, а сама все-таки, как на грех, осталась, да это то водочки, то наливочки, так налилась, что даже в голове у меня, чувствую, засточертело.
"Ну, - говорю ей, - извини, Варвара Петровна, очень тебе на твоем угощении благодарна, только уж больше пить не могу".
Она пристает, потчует, а я говорю:
"Лучше, мать моя, и не потчуй. Я свою плипорцию знаю и ни за что больше пить не стану".
"Сожителя, - говорит, - подожди".
"И сожителя, - говорю, - ждать не буду".
Стала на своем, что иду и иду, и только. Потому, знаешь, чувствую, что в голове-то уж у меня чертополох пошел. Выхожу это я, сударь ты мой, за ворота, поворачиваю на Разъезжую и думаю: возьму извозчика. Стоит тут сейчас на угле живейный, я и говорю:
"Что, молодец, возьмешь к Знаменью божей матери?"
"Пятиалтынный".
"Ну, как, - отвечаю ему, - не пятиалтынный! пятачок".
А сама, знаешь, и иду по Разъезжей. Светло везде; фонари горят; газ в магазинах; и пешком, думаю, дойду, если не хочешь, варвар, пятачка взять, этакую близость проехать.
Только вдруг, сударь мой, порх этак передо мною какой-то господин. В пальте, в фуражке это, в калошах, ну одно слово - барин. И откуда это только он передо мною вырос, вот хоть убей ты меня, никак не понимаю.
"Скажите, - говорит, - сударыня (еще сударыней, подлец, назвал), скажите, - говорит, - сударыня, где тут Владимирская улица?"
"А вот, - говорю, - милостивый государь, как прямо-то пойдете, да сейчас будет переулок направо…" - да только это-то выговорила, руку-то, знаешь, поднявши ему указываю, а он дерг меня за саквояж.
"Наше, - говорит, - вам сорок одно да кланяться холодно", - да и мах от меня.
"Ах, - говорю, - ты варвар! ах, мерзавец ты этакой!" Все это еще за одну надсмешку только считаю. Но с этим словом глядь, а саквояжа-то моего нет.
"Батюшки! - заорала я что было у меня силы, во всю мою глотку. - Батюшки! - ору, - помогите! догоните его, варвара! догоните его, злодея!" И сама-то, знаешь, бегу-натыкаюсь, и людей-то за руки ловлю, тащу: помогите, мол, защитите: саквояж мой сейчас унес какой-то варвар! Бегу, бегу, ажно ноженьки мои стали, а его, злодея, и след простыл. Ну, и то сказать, где ж мне, дыне этакой, его, пса подчегарого, догнать! Обернусь так-то на народ, крикну: "Варвары! что ж вы глазеете! креста на вас нет, что ли?" Ну, бегла, бегла, да и стала. Стала и реву. Так ревма и реву, как дура. Сижу на тунбе, да и реву. Собрался около меня народ, толкует: "Пьяная, должно быть".
"Ах вы, варвары, - говорю, - этакие! Сами вы пьяные, а у меня" саквояж сейчас из рук украдено".
Тут городовой подошел. "Пойдем, - говорит, - тетка, в квартал".
Приводит меня городовой в квартал, я опять закричала.
Смотрю, из двери идет квартальный поручик и говорит:
"Что ты здесь, женщина, этак шумишь?"
"Помилуйте, - говорю, - ваше высокоблагородие, меня так и так сейчас обкрадено".
"Написать, - говорит, - бумагу".
Написали.
"Теперь иди, - говорит, - с богом".
Я пошла.
Прихожу через день: "Что, - говорю, - мой саквояж, ваше благородие?"
"Иди, - говорит, - бумаги твои пошли, ожидай".
Ожидаю я, ожидаю; вдруг в часть меня требуют. Привели в этакую большую комнату, и множество там лежит этих саквояжев. Частный майор, вежливый этакой мужчина и собою красив, узнайте, говорит, ваш саквояж.
Посмотрела я - всё не мои саквояжи.
"Нет-с, - говорю, - ваше высокоблагородие, нет здесь моего саквояжа".
"Выдайте, - приказывает, - ей бумагу".
"А в чем, - спрашиваю, - ваше высокоблагородие, мне будет бумага?"
"В том, - говорит, - матушка, что вас обкрадено".
"Что ж, - докладываю ему, - мне по этой бумаге, ваше высокоблагородие?"
"А что ж, матушка, я вам еще могу сделать?"
Дали мне эту бумагу, что меня точно обкрадено, и идите, говорят, в благочинную управу. Прихожу я нонче в благочинную управу, подаю эту бумагу; сейчас выходит из дверей какой-то член, в полковницком одеянии, повел меня в комнату, где видимо-невидимо лежит этих саквояжев.
"Смотрите", - говорит.
"Вижу, мол, ваше высокоблагородие; ну только моего саквояжа нет".
"Ну, погодите, - говорит, - сейчас вам генерал на бумаге подпишет".
Сижу я и жду-жду, жду-жду; приезжает генерал: подали ему мою бумагу, он и подписал.
"Что ж это такое генерал подписали на моей бумаге?" - спрашиваю чиновника.
"А подписали, - отвечает, - что вас обкрадено". Держу эту бумагу при себе.
- Держите, - говорю, - Домна Платоновна.
- Неравно сыщется.
- Что ж, на грех мастера нет.
- Ох, именно уж нет на грех мастера! Что б это мне, кабы знатье-то, остаться у нее, у Кошеверихи-то, переночевать.
- Да хоть бы, - говорю, - уж на извозчика-то вы не пожалели.
- Об извозчике ты не говори; извозчик все равно такой же плут. Одна ведь у них у всех, у подлецов, стачка.
- Ну где, - говорю, - так уж у всех одна стачка! Разве их мало, что ли?
- Да вот ты поспорь! Я уж это мошенничество вот как знаю.
Домна Платоновна поднесла вверх крепко сжатый кулак и посмотрела на него с некоторой гордостью.
- Со мной извозчик-то, когда я еще глупа была, лучше гораздо сделал, - начала она, опуская руку. - С вывалом, подлец, вез, да и обобрал.
- Как это, - говорю, - с вывалом?
- А так, с вывалом, да и полно: ездила я зимой на Петербургскую сторону, барыне одной мантиль кружевную в кадетский корпус возила. Такая была барынька маленькая и из себя нежная, ну, а станет торговаться - раскричится, настоящая примадона. Выхожу я от нее, от этой барыньки, а уж темнеет. Зимой рано, знаешь, темнеет. Спешу это, спешу, чтоб до пришпекта скорей, а из-за угла извозчик, и этакой будто вохловатый мужичок. Я, говорит, дешево свезу.
"Пятиалтынный, мол, к Знаменью", - даю ему.
- Ну, как же это, - перебиваю, - разве можно давать так дешево, Домна Платоновна!
- Ну вот, а видишь, можно было. "Ближней дорогой, - говорит, - поедем". Все равно! Села я в сани - саквояжа тогда у меня еще не было: в платочке тоже все носила. Он меня, этот черт извозчик, и повез ближней дорогой, где-то по-за крепостью, да на Неву, да все по льду, да по льду, да вдруг как перед этим, перед берегом, насупроти самой Литейной, каа-ак меня чебурахнет в ухаб. Так меня, знаешъ будто снизу-то кто под самое под донышко-то чук! - я и вылетела… Вылетела я в одну сторону, а узелок и бог его знает куда отлетел. Подымаюсь я, вся чуня-чуней, потому вода по колдобинам стояла.
"Варвар! - кричу на него, - что ты это, варвар, со мной сделал?" А он отвечает: "Ведь это, - говорит, - здесь ближняя дорога, здесь без вывала невозможно". - "Как, - говорю, - тиран ты этакой, невозможно? Разве так, - говорю, - возят?" А он, подлец, опять свое говорит: "Здесь, купчиха, завсегда с вывалом; я потому, - говорит, - пятиалтынный и взял, чтобы этой ближней дорогой ехать". Ну, говори ты с ним, с извергом! Обтираюсь я только да оглядываюсь; где мой узелочек-то оглядываюсь, потому как раскинуло нас совсем врозь друг от друга. Вдруг откуда ни возьмись этакой офицер, или вроде как штатский какой с усами: "Ах ты, бездельник этакой! - говорит, - мерзавец! везешь ты этакую даму полную и этак неосторожно?" а сам к нему к зубам так и подсыпается.
"Садитесь, - говорит, - сударыня, садитесь, я вас застегну".
"Узелок, - говорю, - милостивый государь, я обронила, как он, изверг, встряхнул-то меня".
"Вот, - говорит, - вам ваш узелок", - и подает.
"Ступай, подлец, - крикнул на извозчика, - да смотрри! А вы, - говорит, - сударыня, ежели он опять вас вывалит, так вы его без всяких околичностей в морду".
"Где, - отвечаю, - нам, женчинам, с ними, с мереньями, справиться".
Поехали.
Только, знаешь, на Гагаринскую взъехали - гляжу, мой извозчик чего-то пересмеивается.
"Чего, мол, умный молодец, еще зубы скалишь?"
"Да так, - говорит, - намеднясь я тут дешево жида вез, да как вспомню это, и не удержусь".
"Чего ж, - говорю, - смеяться?"
"Да как же, - говорит, - не смеяться, когда он мордою-то прямо в лужу, да как вскочит, да кричит юх, а сам все вертится".
"Чего же, - спрашиваю, - это он так юхал?"
"А уж так, - говорит, - видно, это у них по религии".
Ну, тут и я начала смеяться.
Как вздумаю этого жида, так и не могу воздержаться, как он бегает да кричит это юх, юх.
"Пустая же самая, - говорю, - после этого их и религия".
Приехали мы к дому к нашему, встаю я и говорю: "Хоша бы стоило тебя, - говорю, - изверга, наказать и хоть пятачок с тебя вычесть, ну, только греха одного боясь: на́ тебе твой пятиалтынный".
"Помилуйте, - говорит, - сударыня, я тут ничем непричинен: этой ближней дорогой никак без вывала невозможно; а вам, - говорит, - матушка, ничего: с того растете".
"Ах, бездельник ты, - говорю, - бездельник! Жаль, - говорю, - что давешний барин мало тебе в шею-то наклал".
А он отвечает: "Смотри, - говорит, - ваше степенство, не оброни того, что он тебе-то наклал", - да с этим нно! на лошаденку и поехал.
Пришла я домой, поставила самоварчик и к узелку: думаю, не подмок ли товар; а в узелке-то, как глянула, так и обмерла. Обмерла, я тебе говорю, совсем обмерла. Хочу взвесть голос, и никак не взведу; хочу идти, и ножки мои гнутся.
- Да что ж там такое было, Домна Платоновна?
- Что - стыдно сказать что: гадости одни были.
- Какие гадости?
- Ну известно, какие бывают гадости: шароварки скинутые - вот что было.
- Да как же, - говорю, - это так вышло?
- А вот и рассуждай ты теперь, как вышло. Меня по первоначалу это-то больше и испугало, что как он на Неве скинуть мог их да в узелок завязать. Вижу и себе не верю. Прибежала я в квартал, кричу: батюшки, не мой узел.
"Знаем, - говорят, - что немой; рассказывай толком".
Рассказала.
Повели меня в сыскную полицию. Там опять рассказала. Сыскной рассмеялся.
"Это, верно, - говорит, - он, подлец, из бани шел".
А враг его знает, откуда он шел, только как это он мне этот узелок подсунул?
- В темноте, - говорю, - немудрено, Домна Платоновна.
- Нет, я к тому, что ты говоришь извозчик-то: не оброни, говорит, что накладено! Вот тебе и накладено, и разумей, значит, к чему эти его слова-то были.
- Вам бы, - говорю, - надо тогда же, садясь в сани, на узелок посмотреть.
- Да как, мой друг, хочешь смотри, а уж как обмошенничать тебя, так все равно обмошенничают.
- Ну, это, - говорю, - уж вы того…
- Э, ге-ге-ге! Нет, уж ты сделай свое одолжение: в глазах тебя самого не тем, чем ты есть, сделают. Я тебе вот какой случай скажу, как в глаза-то нашего брата обделывают. Иду я - вскоре это еще как из своего места сюда приехала, - и надо мне было идти через Апраксин. Тогда там теснота была, не то что теперь, после пожару - теперь прелесть как хорошо, а тогда была ужасная гадость. Ну, иду я, иду себе. Вдруг откуда ни возьмись молодец этакой, из себя красивый: "Купи, говорит, тетенька, рубашку". Смотрю, держит в руках ситцевую рубашку, совсем новую, и ситец преотличный такой - никак не меньше как гривен шесть за аршин надо дать.
"Что ж, - спрашиваю, - за нее хочешь?"
"Два с полтиной".
"А что, - говорю, - из половинки уступишь?"
"Из какой половины?"
"А из любой, - говорю, - из какой хочешь". Потому что я знаю, что в торговле за всякую вещь всегда половину надо давать.
"Нет, - отвечает, - тетка, тебе, видно, не покупать хороших вещей", - и из рук рубашку, знаешь, дергает.
"Дай же", - говорю, потому вижу, рубашка отличная, целковых три кому не надо стоит.
"Бери, - говорю, - рупь".
"Пусти, - говорит, - мадам!" - дернул и, вижу, свертывает ее под полу и оглядывается. Известное дело, думаю, краденая; подумала так и иду, а он вдруг из-за линии выскакивает: "Давай, - говорит, - тетка, скорей деньги. Бог с тобой совсем: твое, видно, счастье владеть".
Я ему это в руки рупь-бумажку даю, а он мне самую эту рубаху скомканную отдает.
"Владай, - говорит, - тетенька", а сам верть назад и пошел.
Я положила в карман портмоне, да покупку-то эту свою разворачиваю, аж гляжу - хлоп у меня к ногам что-то упало. Гляжу - мочалка старая, вот что в небели бывает. Я тогда еще этих петербургских обстоятельств всех не знала, дивуюсь: что, мол, это такое? да на руки-то свои глядь, а у меня в руках лоскут! Того же самого ситца, что рубашка была, так лоскуток один с пол-аршина. А эти мереньё приказчики грохочут: "К нам, - трещат, - тетенька, пожалуйте; у нас, - говорят, - есть и фас-канифас и для глупых баб припас". А другой опять подходит: "У нас, - говорит, - тетенька, для вашей милости саван есть подержанный чудесный". Я уж это все мимо ушей пущаю: шут, думаю, с вами совсем. Даже, я тебе говорю, сомлела я; страх на меня напал, что́ это за лоскут такой? Была рубашка, а стал лоскут. Нет, друг мой, они как захотят, так всё сделают. Ты Егупова полковника знаешь?
- Нет, не знаю.
- Ну как, чай, не знать! Красивый такой, брюхастый: отличный мужчина. Девять лошадей под ним на войне убили, а он жив остался: в газетах писано было об этом.
- Я его все-таки, Домна Платоновна, не знаю.
- Что нам с ним один варвар сделал? Это, я тебе говорю, роман, да еще и романов-то таких немного - на театре разве только можно представить.
- Матушка, - говорю, - вы уж не мучьте, рассказывайте!
- Да, эту историю уж точно что стоит рассказать. Как он только называется?.. есть тут землемер… Кумовеев ни то Макавеев, в седьмой роте в Измайловском он жил.
- Бог с ним.
- Бог с ним? Нет, не бог с ним, а разве черт с ним, так это ему больше кстати.
- Да это я только о фамилии-то.
- Да, о фамилии - ну, это пожалуй; фамилия ни чего - фамилия простая, а что сам уж подлец, так самый первый в столице подлец. Пристал: "Жени меня, Домна Платоновна!"
"Изволь, - говорю, - женю; отчего, - говорю, - не женить? - женю".
Из себя он тварь этакая видная, в лице белый и усики этак твердо носит.
Ну, начинаю я его сватать; отягощаюсь, хожу, выискала ему невесту из купечества - дом свой на Песках, и девушка порядочная, полная, румяная; в носике вот тут-то в самой в переносице хоть и был маленький изъянец, но ничего это - потому от золотухи это было. Хожу я, и его, подлеца, с собою вожу, и совсем уж у нас дело стало на мази. Тут уж я, разумеется, надзираю за ним как не надо лучше, потому что это надо делать безотходительно, да уж и был такой и слух, что он с одной девицей из купечества обручившись и деньги двести серебра на окипировку себе забрал, а им дал женитьбенную расписку, но расписка эта оказалась коварная, и ничего с ним по ней сделать не могли. Ну, уж знавши такое про человека, разумеется, смотришь в оба - нет-нет, да и завернешь с визитом. Только прихожу, сударь мой, раз один к нему - а он, надо тебе знать, две комнаты занимал: в одной так у него спальния его была, а в другой вроде зальца. Вхожу это и вижу, дверь из зальцы в спальню к нему затворена, а какой-то этакой господин под окном, надо полагать вояжный; потому ледунка у него через плечо была, и сидит в кресле и трубку курит. Это-то вот он самый полковник-то Егупов и будет.
"Что, - я говорю, этак сама-то к нему оборачиваюсь, - или, - говорю, - хозяина дома нет?"
А он мне на это таково сурово махнул головой и ничего не ответил, так что я не узнала: дома землемер или его нету.
Ну, думаю, может, у него там дамка какая, потому что хоть он и жениться собирается, ну а все же. Села я себе и сижу. Но нехорошо же, знаешь, так в молчанку сидеть, чтоб подумали, что ты уж и слова сказать не умеешь.
"Погода, - говорю, - стоит нынче какая преотличная".
Он это сейчас же на мои слова вскинул на меня глазами, да, как словно из бочки, как рявкнет: "Что, - говорит, - такое?"
"Погода, - опять говорю, - стоит очень приятная".
"Врешь, - говорит, - пыль большая".
Пыль-таки и точно была, ну, а все я, знаешь, тут же подумала, что ты, мол, это такой? Из каких таких взялся, что очень уж рычишь сердито?
"Вы, - говорю ему опять, - как Степану Матвеевичу - сродственник будете или приятели только, знакомые?"
"Приятель", - отвечает.
"Отличный, - говорю, - человек Степан Матвеевич".
"Мошенник, - говорит, - первой руки".
Ну, думаю, верно Степана Матвеевича дома нет.
"Вы, - говорю, - давно их изволите знать?"
"Да знал, - говорит, - еще когда баба девкой была".
"Это, - отвечаю, - сударь, и с тех пор, как я их зазнала, может, не одна уж девка бабой ходит, ну только я не хочу греха на душу брать - ничего за ними худого не замечала".
А он ко мне этак гордо:
"Да у тебя на чердаке-то что́,- говорит, - напхано? - сено!"
"Извините, - говорю, - милостивый государь, у меня, слава моему создателю, пока еще на плечах не чердак, а голова, и не сено в ней, а то же самое, что и у всякого человека, что богом туда приназначено".
"Толкуй!" - говорит.
"Мужик ты, - думаю себе, - мужиком тебе и быть".
А он в это время вдруг меня и спрашивает:
"Ты, - говорит, - его брата Максима Матвеева знаешь?"
"Не знаю, - говорю, - сударь: кого не знаю, про того и лгать не хочу, что знаю".
"Этот, - говорит, - плут, а тот и еще почище. Глухой".
"Как, - говорю, - глухой?"
"А совсем-таки, - говорит, - глухой: одно ухо глухо, а в другом золотуха, и обоими не слышит".
"Скажите, - говорю, - как удивительно!"
"Ничего, - говорит, - тут нет удивительного".
"Нет, я, мол, только к тому, что один брат такой красавец, а другой - глух".
"Ну да; то-то совсем ничего в этом и нет удивительного; вон у меня у сестры на роже красное пятно, как лягушка точно сидит: что ж мне-то тут такого!"
"Родительница, - говорю, - верно, в своем интересе чем испугалась?"
"Самовар, - говорит, - ей девка на пузо вывернула".
Ну, я тут-то вежливо пожалела.
"Долго ли, - говорю, - с этими, с быстроглазыми, до греха", - а он опять и начинает: