Собрание сочинений. Том 01 - Николай Лесков 29 стр.


"Ты, - говорит, - если только не совсем ты дура, так разбери: он, этот глухой брат-то его, на лошадей охотник меняться".

"Так-с", - говорю.

"Ну, а я его вздумал от этого отучить, взял да ему слепого коня и променял, что лбом в забор лезет".

"Так-с", - говорю.

"А теперь мне у него для завода бычок понадобился, я у него этого бычка и купил и деньги отдал; а он, выходит, совсем не бык, а вол".

"Ах, - говорю, - боже мой, какая оказия! Ведь это, - говорю, - не годится".

"Уж разумеется, - говорит, - когда вол, так не годится. А вот я ему, глухому, за это вот какую шутку отшучу: у меня на этого его брата, Степана Матвеича, расписка во сто рублей есть, а у них денег нет; ну, так я им себя теперь и покажу".

"Это, - говорю, - точно, что можете показать".

"Так ты, - говорит, - так и знай, что этот Максим Матвеич - каналья, и я вот его только дождусь и сейчас его в яму".

"Я, мол, их точно в тонкость не знаю, а что сватаючи их, сама я их порочить не должна".

"Сватаешь!" - вскрикнул.

"Сватаю-с".

"Ах ты, - говорит, - дура ты, дура! Нешто ты не знаешь, что он женатый?"

"Не может, - говорю, - быть!"

"Вот тебе и не может, когда трое детей есть".

"Ах, скажите, - говорю, - пожалуйста!" "Ну, Степан, - думаю, - Матвеич, отличную ж вы было со мной штуку подшутили!" - и говорю, что стало быть же, говорю, как я его теперь замечаю, он, однако, фортель!

А он, этот полковник Егупов, говорит: "Ты если хочешь кого сватать, так самое лучшее дело - меня сосватай".

"Извольте, мол".

"Нет, я, - говорит, - это тебе без всяких шуток вправду говорю".

"Да извольте, - отвечаю, - извольте!"

"Ты мне, кажется, не веришь?"

"Нет-с, отчего же: это, мол, действительно, если человек имеет расположение от рассеянной жизни увольняться, то самое первое дело ему жениться на хорошей девушке".

"Или, - говорит, - хоть на вдове, но чтоб только с деньгами".

"Да, мол, или на вдове".

Пошли у нас тут с ним разговоры; дал он мне свой адрес, и стала я к нему ходить. Что только тоже я с ним, с аспидом, помучилась! Из себя страшный-большой и этакой фантастический - никогда он не бывает в одном положении, а всякого принимает по фантазии. Есть, разумеется, у людей разное расположение, ну только такого мужчину, как этот Егупов, не дай господи никакой жене на свете. Станет, бывало, бельма выпучит, а сам, как клоп, кровью нальется - орет: "Я тебя кверху дном поставлю и выворочу. Сейчас наизнанку будешь!" Глядя на это, как он беснуется, думаешь: "ах, обиду какую кровную ему кто нанес!" - а он сердит оттого, что не тем боком корова почесалась. Ну, однако, сосватала я и его на одной вдове на купеческой. Такая-то, тоже ему под пару, точно на заказ была спечена, туша присноблаженная. Ну-с, сударь ты мой, отбылись смотрины, и сговор назначили.

Приезжаем мы с ним на этот сговор, много гостей - родственники с невестиной стороны и знакомые, всё хорошего поколения, значительного, и смотрю, промеж гостей, в одном угле на стуле сидит - этот землемер Степан Матвеич.

Очень это мне не показалось, что он тут, но ничего я не сказала.

Верно, думаю, должно быть его из ямы выпустили, он и пришел по знакомству.

Ну, впрочем, идет все как следует. Прошла помолвка, прошло образование, и все ничего. Правда, дядя невестин, Колобов Семен Иваныч, купец, пьяный пришел и начал было врать, что это, говорит, совсем не полковник, а Федоровой банщицы сын. "Лизни, - говорит, - его кто-нибудь языком в ухо, у него такая привычка, что он сей час за это драться станет. Я, - болтает, - его знаю; это он одел эполеты, чтоб пофорсить, но я с него эти эполеты сейчас сорву", ну, только этого же не допустили, и Семена Иваныча самого за это сейчас отвели в пустую половину, в холодную.

Но вдруг, во время самого благословения, отец невестин поднимает образ, а по зале как что-то загудет! Тот опять поднимает икону, а по зале опять гу-у-у-у! - вдруг явственно выговаривает:

"Нечего, - говорит, - петь Исаю, когда Мануил в чреве".

Господи! даже отороп на всех напал. Невесте конфуз; Егупов, гляжу, тоже бельмами-то своими на меня.

Ну что, думаю, ты-то! ты-то что, батюшка, на меня остребенился, как черт на попа?

А в зале опять как застонет:

"К небесам в поле пыль летит, к женатому жениху - жена катит, богу молится, слезьми обливается".

Бросились туда-сюда - никого нет.

Боже мой, что тут поднялось! Невестин отец образ поставил да ко мне, чтоб бить; а я, видючи, что дело до меня доходит, хвост повыше подобрамши, да от него драла. Егупов божится, что он сроду женат не был: говорит, хоть справки наведите, а глас все свое, так для всех даже внимательно: "Не вдавайте, - говорит, - рабы, отроковицу на брак скверный". Все дело в расстрой! - Что ж, ты думаешь, все это было?.. Приходит ко мне после этого через неделю Егупов сам и говорит: "А знаешь, - говорит, - Домна, ведь это все подлец землемер пупком говорил!"

- Ну, как так, - спрашиваю, - Домна Платоновна, пупком?

- А пупком, или чревом там, что ли, бес его лукавый знает, чем он это каверзил. То есть я тебе говорю, что все это они нонче один перед другим ухитряются, один перед другим выдумывают, и вот ты увидишь, что они чисто все государство запутают и изнищут.

Я даже смутился при выражении Домною Платоновною совершенно неожиданных мною опасений за судьбы российского государства. Домна Платоновна, всеконечно, заметила это и пожелала полюбоваться производимым ею политическим эффектом.

- Да, право, ей-богу! - продолжала она ноткою выше. - Ты только сам, помилуй, скажи, что хитростев всяких настало? Тот летит по воздуху, что птице одной назначено; тот рыбою плавлет и на дно морское опускается; тот теперь - как на Адмиралтейской площади - огонь серный ест; этот животом говорит; другой - еще что другое, что́ человеку ненаказанное - делает… Господи! бес, лукавый сам, и тот уж им повинуется, и все опять же таки не к пользе, а ко вреду. Со мной ведь один раз было же, что была я отдана бесам на поругание!

- Матушка, - говорю, - неужто и это было?

- Было.

- Так не томите, рассказывайте.

- Давно это, лет, может быть, двенадцать тому будет, молода я еще в те поры была и неопытна, и задумала я, овдовевши, торговать. Ну, чем, думаю, торговать? - Лучше нечем, по женскому делу, как холстом, потому - женщина больше в этом понимает, что к чему принадлежит. Накуплю, думаю, на ярманке холста и сяду у ворот на скамеечке и буду продавать. Поехала я на ярманку, накупила холста, и надо мне домой ворочаться. Как, думаю, теперь мне с холстом домой ворочаться? А на двор на постоялый, хлоп, взъезжает троешник.

"Везли мы, - сказывает, - из Киева, в коренную, на семи тройках орех, да только орех мы этот подмочили, и теперь, - говорит, - сделало с нас купечество вычет, и едем мы к дворам совсем без заработка".

"Где ж, - спрашиваю, - твои товарищи?"

"А товарищи, - отвечает, - кто куда в свои места поехали, а я думаю, не найду ли хоть седочков каких".

"Откуда же, - пытаюсь, - из каких местов ты сам?"

"А я куракинский, - говорит, - из села из Куракина".

Как раз это мне к своему месту. "Вот, - говорю, - я тебе одна седачка готовая".

Поговорили мы с ним и на рубле серебра порешили, что пойдет он по дворам, чтоб еще седоков собрать, а завтра чтоб в ранний обед и ехать.

Смотрю, завтра это вдруг валит к нам на двор один человек, другой, пятый, восьмой, и всё мужчины из торговцев, и красики такие полные. Вижу, у одного мешок, у другого- сумка, у третьего - чемодан, да еще ружье у одного.

"Куда ж, - говорю извозчику, - ты это нас всех запихаешь?"

"Ничего, - говорит, - улезете - повозка большая, сто пудов возим". Я, признаться, было хоть и остаться рада, да рупь-то ему отдан, и ехать опять не с кем.

С горем с таким и с неудовольствием, ну, однако, поехала. Только что за заставу мы выехали, сейчас один из этих седоков говорит: "Стой у кабака!" Пили они тут много и извозчика поят. Поехали. Опять с версту отъехали, гляжу - другой кричит: "Стой, - говорит, - здесь Иван Иваныч Елкин живет, никак, - говорит, - его минать не должно".

Раз они с десять этак останавливались всё у своего Ивана Иваныча Елкина.

Вижу я, что дело этак уж к ночи и что извозчик наш распьяным-пьяно-пьян сделался.

"Ты, - говорю, - не смей больше пить".

"Отчего это так, - отвечает, - не смей? Я и так, - говорит, - не смелый, я все это не смеючи действоваю".

"Мужик, - говорю, - ты, и больше ничего".

"Ну-к что ж, что мужик! а мне, - говорит, - абы водка".

"Тварь-то, глупец, - учу его, - пожалел бы свою!"

"А вот я, - говорит, - ее жалею", - да с этим словом мах своим кнутовищем и пошел задувать. Телега-то так и подскакивает. Того только и смотрю, что сейчас опрокинемся, и жизни нашей конец. А те пьяные все заливаются. Один гармонию вынул, другой песню орет, третий из ружья стреляет. Я только молюсь: "Пятница Просковея, спаси и помилуй!"

Неслись мы, неслись во весь кульер, и стали кони наши, наконец, приставать, и поехали мы опять шагом. На дворе уж этак смерклось, и не то чтобы, как сказать, дождь ишел, а все будто туман брызгает. Руки у меня просто страсть как набрякли держамшись, и уж я рада-радешенька, что, наконец, мы едем тихо; сижу уж и голосу не подаю. А у тех тем часом, слышу, разговор пошел: один сказывает, что разбойники тут по дороге шляются, а другой отвечает ему, что он разбойников не боится, потому что у него ружье два раза стрелять может. Опять еще какой-то о мертвецах заговорил: я, рассказывает, мертвую кость имею, кого, говорит, этою костью обведу, тот сейчас мертвым сном заснет и не подымется; а другой хвастается, что у него есть свеча из мёртвого сала. Я это все слушала, и вдруг все словно кто меня стал за нос водить, и ударил на меня сон, и в одну минуту я заснула.

Только крепко я заснуть никак не могла, потому что все нас, словно орехи в решете, протряхивало, и во сне мне слышится, как будто кто-то говорит: "Как бы, - говорит, - нам эту чертову бабу от себя вон выкинуть, а то ног некуда протянуть". Но я все сплю.

Вдруг, сударь ты мой, слышу крик, визг, гам. Что такое? Гляжу - ночь, повозка наша стоит, и около нее всё вертятся, да кричат, а что кричат - не разобрать.

"Шурле-мурле, шире-мире-кравермир", - орет один.

Наш это, что с ружьем-то ехал, бац из одного ружья - пистолет лопнул, а стрельбы нет, бац из другого - пистолет опять лопнул, а стрельбы нет.

Вдруг этот, что кричал-то, опять как заорет: шире-мире-кравермир! да с этим словом хап меня под руки-то из телеги да на поле; да ну вертеть, ну крутить. Боже мой, думаю, что ж это такое! Гляну, гляну вокруг себя - всё рожи такие темные, да всё вертятся и меня крутят да кричат: шире-мире! да за ноги меня, да ну раскачивать.

"Батюшка! - взмолилась я, такое над собой в первый раз видючи, - Никола божий амченский! триех дев непорочный невестителю! чистоты усердной хранителю! не допусти же ты им хоть наготу-то мою недостойную видеть!"

Только что я это в сердце своем проговорила, и вдруг чувствую, что тишина вокруг меня стала необъятная, и лежу будто я в поле, в зелени такой изумрудной, и передо мною перед ногами моими плывет небольшое этакое озерцо, но пречистое, препрозрачное, и вокруг него, словно бахрома густая, стоит молодой тростник и таково тихо шатается.

Забыла я тут и про молитву, и все смотрю на этот тростник, словно сроду я его не видала.

Вдруг вижу я что же? Вижу, что с этого с озера поднимается туман, такой сизый, легкий туман, и, точно настоящая пелена, так по полю и расстилается. А тут под туманом на самой на середине озера вдруг кружочек этакой, как будто рыбка плеснулась, и выходит из этого кружочка человек, так маленький, росту не больше как с петуха будет; личико крошечное; в синеньком кафтанчике, а на головке зеленый картузик держит.

"Удивительный, - думаю, - какой человек, будто как куколка хорошая", и все на него смотрю, и глаз с него не спускаю, и совсем его даже не боюсь, вот таки ни капли не боюсь.

Только он, смотрю, начинает всходить-всходить, и все ко мне ближе, ближе и, на конец того дела, прыг прямо ко мне на грудь. Не на самую, знаешь, на грудь, а над грудью стоит на воздухе и кланяется. Таково преважно поднял свой картузик и здравствуется.

Смех меня на него разбирает ужасный: "Где ты, - думаю, - такой смешной взялся?"

А он в это время хлоп свой картузик опять и говорит… да ведь что же говорит-то!

"Давай, - говорит, - Домочка, сотворим с тобой любовь!"

Так меня смех и разорвал.

"Ах ты, - говорю, - шиш ты этакой! Ну, какую ты можешь иметь любовь?"

А он вдруг задом ко мне верть и запел молодым кочетком: кука-реку-ку-ку!

Вдруг тут зазвенело, вдруг застучало, вдруг заиграло: стон, я тебе говорю, стоит. Боже мой, думаю, что ж это такое? Лягушки, карпии, лещи, раки, кто на скрыпку, кто на гитаре, кто в барабаны бьют; тот пляшет, тот скачет, того вверх вскидывает!

"Ах, - думаю, - плохо это! Ах, совсем это нехорошо! Огражду я себя, - думаю, - молитвой", да хотела так-то зачитать: "Да воскреснет бог", а на место того говорю: "Взвейся, выше понесися", и в это время слышу в животе у меня бум-бурум-бум, бум-бурум-бум.

"Что это, мол, я такое: тарбан, что ль?" - и гляжу, точно я тарбан. Стоит надо мной давешний человечек маленький и так-то на мне нарезывает.

"Ох, - думаю, - батюшки! ох, святые угодники!" - а он все по мне смычком-то пилит-пилит, и такое на мне выигрывает, и вальсы, и кадрели всякие, а другие еще поджигают: "Тарабань жесче, жесче тарабань!" - кричат.

Боль, тебе говорю, в животе непереносная, а все гуду. И так целую ночь целехонькую на мне тарабанили; целую ночь до бела до света была я им, крещеный человек, заместо тарбана; на утешение им, бесам, служила.

- Это, - говорю, - ужасно.

- И очень даже, мой друг, ужасно. Но тем это еще было ужаснее, что утром, как оттарабанили они на мне всю эту свою музыку, я оглядываюсь и вижу, что место мне совсем незнакомое: поле, лужица этакая точно есть большая, вроде озерца, и тростник, и все, как я видела, а с неба солнце печет жарко, и прямо мне во всю наружность. Гляжу, тут же и мой сверточек с холстами и сумочка - всё в целости; а так невдалеке деревушка. Я встала, доплелась до деревушки, наняла мужика, да к вечеру домой и доехала.

- И что же вы, Домна Платоновна, уверены, что все это с вами действительно приключилось?

- А то врать я, что ли, на себя стану?

- Нет, я говорю про то, что именно так ли все это было-то?

- Так и было, как я тебе сказываю. А ты вот подивись, как я им наготы-то своей не открыла.

Я подивился.

- Да; вот и с бесом да совладала, а с лукавым человеком так вышло раз иначе.

- Как же вышло?

- Слушай. Купила я для одной купчихи мебель, на Гороховой у выезжих. Были комоды, столы, кровати и детская короватка с этаким с тесьменным дном. Заплатила я тринадцать рублей деньги, выставила все в коридор и пошла за извозчиком. Взяла за рупь за сорок к Николе Морскому извозчика ломового и укладываем с ним мебель, а хозяева, у которых купила-то я, на ту пору вышли и квартиру замкнули. Вдруг откуда ни возьмись дворники, татары, "халам-балам": как ты смеешь, орут, вещи брать? Я туда, я сюда - не спускают. А тут дождь, а тут извозчлк стоять не хочет. Боже мой! Насилу я надумалась: ну, ведите, говорю, меня в квартал - я, говорю, квартального жена. И только это сказала, входят на двор эти господа, у которых мебель купила. "Продана, - говорят, - точно, ей эта мебель продана". Ну, извозчик мой говорит: садись. Думаю, и точно, замест того, чтоб на живейного тратить, сяду я в короватку детскую. Высоко они эту короватку, на самом на верху воза над комодой утвердили, но я вскарабкалась и села. Только что ж бы ты думал? Не успела я со двора выехать, как слышу, низок-то подо мною тресь-тресь-тресь.

"Ах, - думаю, - батюшки, ведь это я проваливаюсь!" И с этим словом хотела встать на ноги, да трах - и просунулась. Так верхом, как жандар, на одной тесемке и сижу. Срам, я тебе говорю, просто на смерть! Одежа вся вабилась, а ноги голые над комодой мотаются; народ дивуется; дворники кричат: "Закройся, квартальничиха", а закрыться нечем. Вот он варвар какой!

- Это кто же, - говорю, - варвар?

- Да извозчик-то: где же, скажи ты, пожалуй, зевает на лошадь, а на пассажира и не посмотрит. Мало ведь чуть не всю Гороховую я так проехала, да уж городовой, спасибо ему, остановил. "Что это, - говорит, - за мерзость такая? Это не позволено, что ты показываешь?" Вот как я посветила наготой-то.

Глава шестая

- Домна Платоновна! - говорю, - а что - давно я желал вас спросить - молодою такой вы остались после супруга, неужто у вас никакого своего сердечного дела не было?

- Какого это сердечного?

- Ну, не полюбили вы кого-нибудь?

- Полно глупости болтать!

- Отчего ж, - говорю, - это глупости?

- Да оттого, - отвечает, - глупости, что хорошо этими любвями заниматься у кого есть приспешники да доспешники, а как я одна, и постоянно я отягощаюсь, и постоянно веду жизнь прекратительную, так мне это совсем даже и не на уме и некстати.

- Даже и не на уме?

- И ни вот столичко! - Домна Платоновна черкнула ногтем по ногтю и добавила: - а к тому же, я тебе скажу, что вся эта любовь - вздор. Так напустит человек на себя шаль такую: "Ах, мол, умираю! жить без него или без нее не могу!" вот и все. По-моему, то любовь, если человек женщине как следует помогает - вот это любовь, а что женщина, она всегда должна себя помнить и содержать на примечании.

- Так, - говорю, - стало быть, ничем вы, Домна Платоновна, богу и не грешны?

- А тебе какое дело до моих грехов? Хоша бы чем я и грешна была, то мой грех, не твой, а ты не поп мой, чтоб меня исповедовать.

- Нет, я говорю это, Домна Платоновна, только к тому, что молоды вы овдовели и видно, что очень вы были хороши.

- Хороша не хороша, - отвечает, - а в дурных не ставили.

- То-то, - я говорю, - это и теперь видно.

Домна Платоновна поправила бровь и глубоко задумалась.

- Я и сама, - начала она потихоньку, - много так раз рассуждала: скажи мне, господи, лежит на мне один грех или нет? и ни от кого добиться не могу. Научила меня раз одна монашка с моих слов списать всю эту историю и подать ее на духу священнику, - я и послушалась, и монашка списала, да я, шедши к церкви, все и обронила.

- Что ж это такое, Домна Платоновна, за грех был?

- Не разберу: не то грех, не то мечтание.

- Ну, хоть про мечтание скажите.

- Издаля это начинать очень приходится. Это еще как мы с мужем жили.

- Ну как же, голубушка, вы жили?

Назад Дальше