Юность в Железнодольске - Николай Воронов 13 стр.


За стол я не хотел садиться: Мария Васильевна вытирала, одевала и обцеловывала меня, как маленького ребенка, просила, чтоб я не стеснялся, а я не мог не стесняться, потому что голеньким стыдился стоять даже перед матерью, оттого и разобиделся.

В конце концов я подчинился ласковым увещеваниям Дедковых. В подобных случаях бабушка Лукерья Петровна обходилась без уговоров: прибегала к силе, что и определяла словом "утолкла за стол".

Я был удивлен, что едят они на мерцающей полотняной скатерти, для каждого кушанья - разные тарелки и тарелочки, возле этих тарелок и тарелочек зачем-то - льняные салфетки, засунутые в кольца из серебра.

Есть я не любил. Я чувствовал себя сытым от кусочка селедки и хлебной горбушки, натертой чесноком.

У Дедковых пришлось есть помидоры, порезанные пластиками и залитые подсолнечным маслом, борщ, красный от свеклы, томата и когтеподобных стручков перца, поджаренные с яичным желтком и тертым сыром макароны. Потом был еще и чай, а к нему - галеты, покрытые дробленкой миндальных ядрышек. Но я не удрал на улицу, хотя такое обилие пищи обычно угнетало меня: внимание и забота Дедковых были слаще сахара, варенного на молоке. И все-таки выше всего этого была заманчивость, содержавшаяся в завораживающих вопросах Марии Васильевны: хотел ли бы я жить вместе с ними (скоро тут станет совсем просторно - мартеновцу Трифонову с женой и мальчугашкой обещают дать коттедж), о чем я мечтаю, не боюсь ли, что Вася Перерушев втянет меня в воровство.

К Дедковым я сразу был готов перейти. В прошлом году бабушкин гнет допек меня до побега. Я скитался по железным дорогам, был в детском доме, после моего возвращения домой - отец подавал на розыски - Лукерья Петровна не з а м а л а меня с неделю, затем снова принялась лютовать, так что я опять собирался в бега и ухватился за предложение Марии Васильевны, как за спасение от поездок з а й ц е м, от необходимости б р а т ь н а х а п о к хлеб, опасаться шпаны, сторониться линейных милиционеров, спать на земле и под вокзальными скамьями.

Я мечтал выучиться на путешественника. Дедковы объяснили, что на путешественников не учат. Путешественниками делаются мореплаватели, исследователи океанов, гор, континентов, летчики, звероловы, рудознатцы, знатоки языков, циркачи, разведчики. Я оторопел, однако быстро вспомнил о Дарвине и парусном корабле "Бигль", на котором он путешествовал, и сказал, что тогда буду натуралистом.

Что касается Васи Перерушева, то он крадет один и угрюмеет и может рассвирепеть, если просишься с ним на дело.

Я возвращался от Дедковых на красном трехвагонном трамвае. Всю дорогу мечтал о том, что когда-нибудь, став путешественником, привезу Кланьке из Африки, где баснословно дешевы благородные металлы, преогромной величины золотой геликон. Она удивится: "За что?" И тогда я ей скажу:

- Награда за библиотеку железнодорожников.

Глава четырнадцатая

Сиреневые скалы находились в стороне от жилья и переправы. Скалы были гладки и плоски у самой воды - нежься голышом на солнышке. Сразу возле скал - глубина.

Мы бросали в пруд осколки тарелок, фонарных стекол, бутылей из-под кислоты. Немного выждав, ныряли, ловили их, хотя и не над дном, но где-то близ дна: вода в глубине, которой мы достигали, резко холодала, а никелевые столбы лучей меркли, мутно зеленели.

Взрослые редко появлялись на Сиреневых скалах: долго идти по крутому склону, глухота, безлюдье. Они находили удовольствие в купании у переправы. Их почему-то не смущало, что на поверхности пруда возле пристани качались сально-радужные пленки, липнувшие к телу и вонявшие бензином и автолом. И в самом деле переправа была удивительна, сутолочна, пестра: трактор, стучащий лопаточными железными колесами по оседающему парому; деревенские пересмешницы-бабы; хряки, привязанные к телегам; башкирки в пуховых платках, толкающие тележки с клубникой; косматые галифе верблюдов; щеголеватый, атласнобородый, высокогрудый начальник переправы; крестьяне, приехавшие откуда-то из бедных колхозов на заработки, - они занимаются перекраской старых вещей, наводят цыганские яркие трафареты на одеяла, скорняжничают в особицу, и их легко узнать по черным узлам, заброшенным за плечо.

Как-то в конце лета пришел на Сиреневые скалы конвоир местной исправительно-трудовой колонии Харисов. Он был в штатской одежде, трезв, лоб занавешен смолевой челкой. Это был тот самый Харисов, который на рынке позарился на мешочек еленинской махорки, купленной Костей Кукурузиным для отца, и пытался всучить нам за нее обыкновенного щенка под видом волчонка. Тогда Харисов, вымогая махорку, грозил прибегнуть к вероломству: я, мол, возьму да закричу, что вы стащили ее у меня, - но Костя так смело его отшил, что он тотчас замолкнул и отстал. С того времени я запомнил Харисова и весь напрягался, готовя себя к отпору, если он попадался мне навстречу пьяным.

Я и Саня подобрались к своей одежде, намереваясь удрать, но Харисов не узнал нас или притворился, что не узнал, и мы не убежали.

Однажды мы ловили "бомбовозов" - крупных стрекоз - на акациях, росших на узкой земле между рудопромывочной канавой и заводской стеной. Землю по обе стороны акаций занимали картофельные делянки. Мы подбирались к "бомбовозам" по тропкам, тянувшимся вдоль акаций. На делянки мы не заходили, если даже видели на картофельном кусте синего "бомбовоза"; картошка тут топырилась тщедушная, ломкая, только зацветала, потому что май стоял холодный, да и почва здесь была сплошная глина. Вдруг мы увидели по военной фуражке, подскакивающей над верхушками акаций на фоне заводской стены, что кто-то мчится к нам по огороду. Мы выскочили на глиняный вал. Мчался Харисов. Мелькал обломок кирпича, зажатый в его руке. Мы бросились наутек. Саня - в одну сторону, я - в другую.

Я уловил свист кирпича, но не успел оглянуться и упал от удара ниже лопатки. Когда я вскочил, то Харисов бежал по гребню вала, настигая орущего Саню. Но поймать Саню он не смог. Харисов остановился, кричал хлипло и прерывисто, что скрутит нам головы, если мы будем топтать его огород. Вот сволочуга! Его делянка подле проходной. Мы даже не глянули на нее, идя за стрекозами: знали, что он караулит свою картошку и может придраться и ударить.

Моя спина горела, будто облепленная горчичниками. Рубашка липла к пояснице. Потрогал поясницу пальцами. Кровь.

Не заревел. С четвертого класса я перестал плакать от побоев, от подлости, от обиды. Мать с темна до темна в молочном магазине: и торгует и заведует им. Вот и заступиться за меня некому. Бабушка защищать не будет. Скорее еще добавит. Сколько ни хлещет меня веревкой из конского волоса, а все этой веревке нет износу. Лишь иногда я плакал от ласковых увещеваний матери, стыдившей меня то за хождение по жестяной громыхливой барачной крыше, с которой я спугивал голубей, то за то, что подрался с кем-нибудь, то за самовольный уход на рыбалку с ночевкой, то за то, что курил в классном шкафу на уроке пения; пению учил нас добрый, смирный человек, бывший поп Иван Сергеевич.

Я обрадовался, что Саня удрал от Харисова. Обычно Саня, когда его преследовали, поддавался: падал на спину и, плача, дрыгал ногами, как кутенок лапами. По праву родства и по старшинству я учил Саню непокорности: пинал его, когда он проявлял слабодушие.

Я нащупал в кармане рогатку. Рогатуля у меня была медная, резинки отрезаны от красной автомобильной камеры, кожанка из замши. Круглой галькой я попал Харисову в голенище сапога. Харисов зашагал ко мне и тут же почему-то свирепо повернулся. Ага! Саня влепил ему из своей рогатки. Молодчина! Саня знаменитый стрелок. Редко когда промахнется. Каждое лето мы добываем из нор сусликов, чтобы сдавать шкурки в ларек "Утильсырья", а взамен получить деньги, цветные карандаши фабрики "Сакко и Ванцетти", звериные маски из папье-маше, и Саня промышляет один больше сусликов, чем мы целой оравой, - бьет их из рогатки в нос.

Я врезал Харисову в плечо. Он было бросился за мной, но Саня сшиб с него фуражку, и она скатилась в ручей и поплыла.

Харисов забежал вперед фуражки, сполз в канаву по крутому берегу и разразился мстительной бранью, оказавшись по пояс в глинистом потоке. Покамест он ловил фуражку, мы удрали.

Придя теперь на Сиреневые скалы, Харисов разделся. Он был весь в наколках: на груди - красотка, лежащая в мечтательной позе, перед красоткой - бутылка с надписью "кагор" и колода карт с тузом пик сверху, на левом плече - звезда и пулемет, на правом - распятый Иисус Христос.

Харисов плавал по-матросски, разводя воду перед собой руками. Прежде чем вылезти, он подолгу нырял.

Татуировка (сколько терпения надо было: колют тремя вместе связанными иглами и трижды проходят по одному и тому же месту) и длительный нырок расположили ребят к Харисову. Я и Саня, ненавидевшие Харисова, и то поддались общему настроению. Но когда он вылез и грязно, устрашающе выругался из-за того, что начал разминать мокрыми пальцами папиросу, а она расползалась, все невольно нахохлились.

Он оглядел нас черными ежиными глазками.

- Шкеты, кто достает до дна?

Мы молчали. Никто, кроме Кости Кукурузина, не доныривал до дна у Сиреневых скал: Кости с нами не было.

- Шкеты, я брошу часы. - Он достал из брючного кармана за цепочку серебряные часы, надавил ногтем кнопку возле головки завода. Открылись друг за дружкой, звонко прыгнув, наружная и внутренняя крышки. Он показал ближним мальчикам циферблат. Белая эмаль, римские цифры, золотые стрелки, одна из них, секундная, скакала по-блошиному. - Я брошу... - Он защелкнул крышки и кинул часы в воду близ скал. - Вы доставайте. Кто достанет, получит финку.

Он выкатил из платка финку - рукоятка наборная, янтарно-сине-красно-черная.

- Обманешь, - сказал басом Вася Перерушев, жестковолосый пацан, нос которого был розов и шелушился круглый год.

У Васи было прозвище "Деньги Сцу". Когда Вася еще не учился в школе, рядом с их комнатой жили летчики. Из своего подвала Вася пролез в подпол холостяков. Среди детей нашего барака хлеб, посыпанный сахарным песком, считался сказочным лакомством, а в тумбочке летчиков никогда не истощались шоколад и хрустящие галеты, облепленные дроблеными ядрами грецких орехов и склеенные из долек-полушарий. Летчики угощали Васю, его сестренку и братьев этими сладостями и щедро платили их вдовой матери Полине Сидоровне за стирку белья. Вася относился к летчикам с благодарностью и робостью, но однажды так размечтался о шоколаде и галетах, что сам того не заметил, как очутился в соседнем подполье, приподнял головой западню, а через мгновение распахнул дверцу тумбочки. Вдосталь полакомившись, он вспомнил, что в кинотеатре "Звуковое" показывают картину "Красные дьяволята". Стал искать деньги. Искал в подушках: Полина Сидоровна прятала свои деньги прямо в перо подушек. В двери щелкнуло, и вошли летчики. Вася порол наволочку ножницами и отдувал от лица пух.

- Что делаешь, Василек?

- Деньги сцу, - сердито ответил Вася.

Летчики хохотали на весь барак.

Васю я знал по Ершовке, откуда бежать моей маме помог его отец Савелий Никодимович. Именно он привез маму и меня в Железнодольск и определил к Додоновым. Первое время я скучал о Васе. Прежде всего из-за Васи я радовался, что моя мать перетянула Перерушевых в город, предварительно отхлопотав для них комнату.

Хоть я любил Васю, а Вася выделял меня среди барачных ребят, мы с ним почему-то все-таки не были друзьями н е р а з л е й в о д о й.

Харисов подал финку Лелесе Машкевичу. Велел ему подняться к маяку, чтобы мы поверили, что не зря будем нырять: Лелеся, если Харисов раздумает выполнить свое обещание, успеет удрать с финкой и отдаст ее тому, кто достал часы. Лелеся, опираясь ладонями о колени, полез в гору. Вообще-то его правильное имя Лева, но Фаня Айзиковна, его мать, называла его Лелесей, и постепенно нам полюбилось это имя за соответствие его росту: он был карликоват.

- Так другое дело. Так мы согласны, - сказал Вася.

Он клином сложил перед собой руки и вонзился в пруд. Исчезнувшие Васины лапы взбили напоследок клубок струй.

Все затихли. Сразу стало слышно тетеревиное чуфыканье катера где-то за горой. То, что мы часто ныряли друг при друге, выработало в нас чувство безотчетного и вместе с тем на удивление точного отсчета времени, какое предельно долго мог пробыть любой из ребят под водой.

Мы пристальней уставились в омутный сумрак, ожидая, что Вася сейчас всплывет. Но Вася не показывался, и мы, тревожась, начали переглядываться, а Ваня Перерушев заныл по-комариному тоненько. Немного погодя он так закатился плачем, что у меня вздыбились на голове волосы, а Саня Колыванов съежился, словно замерз. Я покосился на лицо Харисова. Оно светилось удовольствием: по выпяченным, вздрагивающим губам Харисова угадывалось, что он тужится изо всех сил, чтобы не разулыбаться.

Наконец-то зеркало воды прорвала иззолота-русая голова Васи. Изо рта и носа у него хлестала вода.

Я и Саня подсадили Васю из воды, и он сел на прибрежный выступ. Он крикнул ревущему брату, поперхав и высморкавшись.

- Чего базлаешь? Я мало воздуху заглотнул. Еще б разок огребнулся - схватил бы. Серега, - обратился он ко мне, - чего ты сидишь? Ты только полные легкие набери.

Вместе со мной сходил к кромке скал толстолицый, толстогубый, толстоикрый, худой в туловище Толька Колдунов. Он храбро ныряет и подолгу держится на воде с восьми лет. Лет до шести он сосал резиновую соску. Играешь с ним в чику или в швай, вдруг он забеспокоится и, ничего не сказав, убежит. Ты, конечно, догадаешься, почему он внезапно исчез. Если ни матери, ни сестры не оказывалось дома, то он, хныча, слонялся по коридору.

- Мамка, где ты? Дай мою черную титьку.

Через черную резиновую соску, надетую на горлышко чекушки, он, когда приходилось, тянул козье молоко, кисель, компот и кулагу. Но чаще он чмокал всласть просто пустую соску.

Матрена Колдунова, находившаяся в какой-то из тридцати шести барачных комнат, обычно не появлялась на зов сына: бесила ее Толькина нелепая охота. Случалось, что он ревел навзрыд, ее сердце не выдерживало, она выбегала в коридор, звеня связкой ключей и ругаясь:

- У, цорт губастый, далась тебе цорная титька.

Мы любили пересмешничать. Заскочишь, бывало, в комнату Колдуновых, уставишься невинно на Матрену, выпалишь, передразнивая ее цокающий выговор:

- Теть, у вас есть цугунок церемуховый цай на цердаке скипятить?

Она была добра, умела подшутить, потому ее не сердило наше озорство. Нет-нет чем-нибудь угостит: то даст горсть тыквенных семечек, то мятного горошка.

Колдунов и я булькнули в воду вместе и погружались рядом. Он спешил вниз. Рьяно отмахивал воду к бокам. Его руки окутывало гроздьями пузырей.

Казалось, что он раздирает воду.

Чтобы не отвлечься, я начал смотреть в глубину и так сильно бил ногами, что у самого создалось впечатление, будто отлягиваюсь от кого-то, кто гонится за мной.

Все это время слышался мотор паромного катера, его звук, бурчащий на воздухе, напоминал в воде перезвон телеграфных проводов.

Я почувствовал толчок в колено: задел ступней Колдунов. Он улыбался, выпятив бугром толстые губы.

Колдунов был мстительным. Проиграет жестяные пробки - ими закрывают бутылки с морсом и пивом - мстит. Забьешь гол в ворота, - он бесстрашно и цепко брал мячи, его обычно ставили вратарем, - выберет момент и подкует. Не дашь ему свой панок пробить по бабкам, выплачет у матери несколько горстей урюка, будет есть перед тобой, раздразнит, ты смиришь гордость, уверишь себя, что на этот раз Толька постыдится пойти на подвох, попросишь его страдальчески-униженно: "Тольк, сорокни", - и тут он вызверится, припомнит тебе панок и, чтобы показать, что он не жадный (на самом деле он жадный), вывернет на землю карман с урюком, а когда за этой поживой бросятся пацаны и куры, начнет пинаться и бешено орать.

Дно не появлялось. В груди стеснило. Лишь из-за того, что впереди, за роящимися пузырьками, мелькали ноги Колдунова, я не повернул вспять.

Боль в груди, усиливаясь, как бы стянулась в узел. Надо возвращаться наверх. Может, придется доставать Тольку, лихо летящего вниз.

Всплыв на поверхность, я увидел Костю Кукурузина и Лелесю, спускающихся с горы. От радости я хотел свистнуть, но только засипел.

Около меня вынырнул Колдунов. Глаза выпучены. Он нахлебался воды и выбирался на берег с моей помощью.

На скалах Колдунова стошнило.

Костя Кукурузин видел со склона, как выворачивало Колдунова. И хотя он считал Колдунова вздорным малым, подойдя к скалам, он сочувственно ковырнул пальцем его затылок и неожиданно взволнованным голосом проговорил:

- Держи, Толя, хвост морковкой.

Харисова Костя не замечал, словно не знал о его присутствии, и лишь раздевшись и застегнув перламутровые пуговички плавок, искоса и зло посмотрел на Харисова. Харисов, наверно, догадался, что неспроста Лелеся пришел с Костей и что неспроста Костя не замечает его, поэтому на Костин взгляд дунул через ноздри и ухмыльнулся.

За зиму, всегда морозную, буранную, редкосолнечную (для больших она долгая, для нас короткая: не досыта погоняли клюшками конские котяхи, заменявшие нам хоккейные мячи, не успели вдоволь наиграться в снежных городках и напрыгаться на лыжах с трамплинов), - за зиму тело Кости теряло сургучный оттенок и становилось белым. Но уже в мае оно начинало золотеть, а в июне, когда наши спины только что начинала трогать смуглость, оно принимало прежний яркий цвет. Все мы завидовали его на редкость скорому, красивому загару.

Мы загляделись на Костю, сходящего к воде. Сколько ни смотрим, все равно заглядываемся. Кроме того, что он сургучный, в его фигуре есть бодрая легкость и поджарость, каждая мышца заметна, но не выпирает и отзывается чуточным трепетом на движения.

Костя был в глубине дольше Васьки и слишком долго отфыркивался: часы явно побывали у него в руках. Харисов торопливо закурил и сломал спичку: хитер, псина!

Загладив на затылок черные волосы, Костя поплыл наперерез весельной лодке.

- Вьюнош, - крикнул Харисов, - сдрейфил, что ль?

- Потонешь еще. Ну их.

Харисов нырял усердно и стремительно, но часов не достал. Он сел к нам спиной. На его лопатках дрались копытами татуированные черти. Ожидая Костю, он крошил ударами железнодорожного костыля плитчатые камни. Костя плыл к правобережным рогозникам, видневшимся отсюда смутно, синевато в углу залива. Черным шаром удалялась к той стороне Костина голова. Взмахи рук угадывались по мерному сверканию.

Мы ходили на пруд купаться, играть в догонялки, мыть собак, а Костя - плавать. Он редко возвращался на Сиреневые скалы, не побывав в Азии: пруд - граница между Европой и Азией.

Благодаря Косте мы пристрастились купаться после заката. Это было несказанно: вбежать в парную воду, на битумной глади которой рдеет отражение небосклона, хлопать по поверхности ладошками и слушать, как шлепки, точно удары сазаньего хвоста, хлестко отдаются над рекой, и перекликаться с товарищами в темноте, боясь кого-то, кто может затянуть тебя на дно, и приходить в восторг, что ты не то что не поворачиваешь к берегу, а ложишься на спину в беззащитное положение и задорно поешь песню "Ты, моряк, красивый сам собою..."

Назад Дальше