Похоже, он ничего еще не понимал. Он выжидательно смотрел. Лицо его изменилось, оно стало притворно наивным, заискивающим.
- У меня дети… старая мать. Вы ведь на родине. Даже родины у меня нет.
Савелий объяснил спокойно:
- А у тех, кому ты яму копаешь, у нас разве нет матерей? Не подумал? Нужно догадаться… А еще говоришь - юнкером был. Книжки читал, небось по-французски умеешь? Щеки-то вытри, в грязи они!
- Больше дал бы, нет! - забормотал он, снова срываясь в плач, - Но я все равно в погранотряде доложу. Тысячонку захотели? Не получите!
Я вышел из каюты, поднялся на спардек. Было грустно и неловко слушать этого человека.
Синими пятнами на западе виднелись острова. Там, за кромкою льда, кипело вечно неспокойное море. За морем, за далекой тайгой, лежали знакомые города, тысячи дорог. В этот час в Москве только начиналось утро.
Мне хотелось побыть одному, хорошо подумать перед судом. Только теперь и как бы нечаянно я вдруг понял, как трудна правда, как тяжело бывает и сильным волей, как далеко от "понять" до "исполнить", какая решимость нужна! И любовь к жизни я вдруг понял по-иному. Всю силу этой любви. Радость бывает внезапная: щекочет в горле; воздух сладок и свеж; много непройденных дорог в мире; ноги молоды и крепки. Бывает любовь тихая, постоянная, где-то внутри горит огонек. Но какой силы должна быть любовь к жизни, к Родине, чтобы сдержать сердце, оскорбленное в своих лучших порывах?
Вот он сидит в каюте, изворачивается, лжет. Даже во лжи он уже неразборчив. Но сегодня вечером или в самую ту минуту спадет маска. Неужели он не поймет, что мы поступаем честно, что именно сила любви к жизни и чувство долга не позволяют нам иначе поступить? Да, главное, неужели он не сможет стать честным хотя бы тогда, в ту минуту? Почему-то мне долго не давала покоя эта мысль, хотя все было ясно и решено.
Вечером Савелий зажег в кают-компании лампу. Он старательно вытер стол, принес бумагу и чернильницу. Он был сосредоточенно спокоен, однако я заметил, как дрожат его руки.
- Вот, кажется, все, - сказал он, внимательно оглядывая помещение. - Можно, пожалуй, начинать.
Я вышел на палубу, открыл каюту. Андреев лежал на постели, притаившись, не дыша.
- Пойдем, - сказал я, отходя от порога, ощущая в кармане пиджака тяжелый, металлический груз.
Он откликнулся тихо:
- Куда?
- На суд… ведь знаешь.
- Но вы это с…серьезно? Хорошо… Я пойду.
Ружье лежало на столе перед Савелием. За это время он успел зачем-то принести молоток и несколько ключей. Отдельно, у самой лампы, лежал маленький сплющенный комочек металла. Как только мы вошли, Головач встал.
- Подсудимый, - сказал он. - Ворюга и шпик, садись там.
Покачиваясь, Андреев прошел к столу.
- X…хорошее начало, - воскликнул он весело. - Ну, джентльмены!..
Савелий взял ручку, придвинул бумагу.
- Имя, отчество, фамилия? Только правду говори.
- Зачем? Вы знаете…
- Я губ не хочу марать.
- Ах, простите… Андреев, Илья Кузьмич.
- Зачем бродил по нашей земле?
Андреев поднял голову и еще раз удивленно посмотрел на Головача. Взгляд его остановился на смятом комочке металла. Он протянул руку, Савелий принял ружье.
- Это… к…кажется, пуля? Та… моя? А ведь я мог вас пристрелить раньше еще, на скале… Только передумал. Я руку уже поднял и в…вот ошибся. Р…русская душа у меня, с этакой грустной собачьей.
Я сел рядом с Головачом, осмотрел ключи. Это были те самые ключи, которыми Илья пытался открыть кингстон.
- Отвечай-ка ты по порядку, - прервал Андреева Савелий. - Эти ухватки тебе не помогут. Хотел потопить корабль? Узнаешь эти ключи?
Илья, видимо, что-то окончательно решил. Даже щека его дергаться перестала.
- Узнаю. Прощения буду просить…
- А вот это?
Савелий взял смятую пулю.
- Хотел человека убить?
Некоторое время Андреев смотрел на него большими, бессмысленными глазами.
- Виноват… во всем виноват… - прохрипел он и вдруг пополз со стула, упал на колени.
- Так и запишем, - сказал Головач.
- Признаешь ты, что шпиком явился, на горе нашей земле?
- Обманут. Всей жизнью обманут…
- Так. Подпиши.
Андреев поднялся, заглянул Савелию в глаза. Он взял ручку, старательно, словно разучился писать, вывел подпись.
- Я… я только слово хочу сказать. Я честно…
- Говори.
- Сп…пасибо вам, товарищи…
- Слова лишу! - закричал Савелий. - Какие мы товарищи шпиону?
- Все равно… спасибо вам. Вы душу мне просветили. Я, знаете, подумал… Илья Кузьмич… Эх, Илья Кузьмич. Какой ты маленький был, грязненький человек. Человечек ты, Илья Кузьмич, земляная козявка, жалость… Я вот смеялся давеча. С чего? Вы, верно, подумали - над вами смеюсь? Нет, жизнь свою осмеиваю, больно за ошибку свою. Все ошибка! Это катаракта! И даже т…такая исповедь простая душу мою разбудила, катаракту сняла. Что ж, не верите? В сомнение ввожу? Все признал. И только одно думаю - как мы вину свою искупим, Илья Кузьмич? Она ведь большая, горькая вина. - Он махнул рукой и снова стукнул коленями о палубу. - Прощения прошу…
Цепляясь за стол, он полз к Савелию. Но тот спросил коротко, стиснув зубы:
- Все?.. Или еще врать будешь?
Андреев тихонько заплакал, заскулил. Плача, он все прислушивался, что еще скажет Савелий.
- Какой мы приговор подпишем, Алексей? - громко сказал Головач. - Встань, подсудимый. В глаза нам смотри.
Я сказал только одно слово. Я смотрел Андрееву в глаза. Маленькие, светлые глазки его крались по мне, еще не веря. Густые огоньки, отражение лампы, дрожали в них, и мне казалось - они вот-вот погаснут.
Савелий встал из-за стола, сложил бумагу, вытер чернильные брызги на столе.
- Мы даем тебе эту ночь. Подумай про жизнь свою. Может, правду захочешь открыть - бумагу дадим.
Мы отвели его обратно в каюту, закрыли на ключ.
Бледные звезды севера стояли на небе. На юге, где-то над китайской землей, поднималась зеленая луна. Берег тонул в белесой морозной мгле. Ветер поскрипывал в такелаже. Гул моря, слабый, едва уловимый, доносился из-за островов.
- Ты знаешь… очень грустно, Алеша, - сказал Савелий. - Очень далеко мы от людей. Об этом не надо вспоминать. Так Павел Федорович говорил. Как же не вспоминать об этом, Алеша?
Я чувствовал, он хотел не это сказать. Может быть, он просто слов не находил. Так мы и расстались до полуночи, ни слова больше не сказав. Я остался у дверей каюты караулить Илью. Савелий ушел спать, но за часы моего дежурства он несколько раз выходил на палубу, шел на полубак и неподвижно стоял там, облокотившись о перила.
Тросы трещали от мороза, все крепче сжимался лед, было слышно, как в трюмах глухо звенели шпангоуты. Свет луны - дымный, голубой - плыл, качался над снежной равниной. К полуночи он стал волокнистым и густым. Если смотреть наверх, на светлые вершины, казалось, мы погрузились на дно.
Ветер вскоре утих, безмолвная тишина застыла над бухтой. Где-то за далекими сопками наши товарищи слушали эту же тишину. Она объяла весь мир, все бесконечные просторы, и мы, три человека, были на самом дне тишины.
Ровно в полночь Савелий пришел меня сменить. Он был по-прежнему грустен.
- Я все время думаю, Алеша, про одно, - сказал он. - Как велика наша земля. Вспомни Капштадт, Сидней… Гамбург… большой на земле простор! - а вот нам, трем людям, все-таки тесно на ней. Нет, нет… не говори, я все понимаю, я хочу сказать только, что очень трудно убивать человека так вот, когда он безоружен перед тобой. Очень тяжело это, Алеша. Есть такая песня на свете - про трех сыновей, бродяг. Испытанный человек сложил. Так и мы в этой пустыне - три сына одной земли - суд чиним.
- Я тоже об этом думал, Савелий. Только свою обиду можно простить… Когда только тебе одному больно.
Некоторое время мы еще стояли на палубе, в неподвижной лунной тишине. Два черных круга иллюминаторов каюты, где сидел Илья, смотрели на нас, как глазницы. Мертвый, молчаливый корабль был страшен в эти минуты. Такого груза он, может быть, еще не имел на борту. По над мерзлой тишиной железа, заиндевевших вентиляторов, вант, оледенелая верхушка мачты горела в свете луны собранным спокойным огнем…
Весь остаток ночи, сквозь дымный свет и сон, она горела надо мной, как огромный факел. Я просыпался, открывал дверь. Был жестокий мороз. Савелий стоял у каюты, глядя на берег. Время шло медленно, я просыпался уже несколько раз, и только слабый признак рассвета брезжил над вершинами сопок. На заре мне приснился сон: мать стояла у моря, маленькая, одинокая, на огромном крутом берегу. Шли тяжелые тучи, молния пролетала над волной, мать смотрела на море и лицо ее, бескровной бледности и печали, хранило отблеск молнии на себе. Целый мир, полный дождей, солнца и льда, разделял нас. Я стоял на далеком пустынном припае, у черной воды, но лицо матери, каждая черточка его была ясно видна мне сквозь туманы и тучи. Я хотел крикнуть ей, спросить, и не мог. Но она сказала:
- Вставай-ка… пора.
Проснувшись, я увидел в дверях каюты Савелия.
- Пора, - повторил он тихо. - Светает.
Мы вышли на палубу; сизый дым рассвета плыл над кораблем. Тросы по-прежнему звенели от стужи. Савелий подал мне ключ.
- Открывай. - Он отступил в сторону, стал проверять ружье. Руки его дрожали от холода.
- Вставай, - сказал я Андрееву. - Ты ничего не написал?
Он поднялся, спросил удивленно:
- Что я мог написать? Я ничего не знаю.
- Выйди из каюты.
- Сейчас… только оденусь. Такая рань и опять допросы?
Позевывая, ежась от мороза, он вышел вслед за мной.
Савелий ждал около мачты. Андреев увидел его, увидел и понял: похоже, он только сейчас поверил, что все это всерьез. Он бросился обратно к двери, но я успел ее захлопнуть. Он уцепился за ручку, но Савелий крикнул мне:
- Отойди! - и поднял ружье.
- Постойте!.. - закричал Илья, хватая меня за руку. - Только минуту… С…сава… д…дорогой!
Он старался спрятаться за меня, и, когда я начал спускаться по трапу, он, не выпуская моей руки, двинулся следом. Так мы прошли всю палубу и поднялись на полубак. Только теперь он заметил браунинг в моей руке. Он стремительно отпрыгнул к перилам, сжался, продолжая пятиться к носу. Он молчал. Маленькие серенькие глаза горели. Они искали что-то вокруг, они не хотели верить.
У перил, охваченный цепями, лежал запасной якорь. Широкая, квадратная лапа поднималась до верхнего кругляка. Андреев наткнулся на нее, сел. Мельком он глянул вниз, измеряя расстояние до льда. Снизу по трапу поднялся Савелий.
- Встань, - сказал он спокойно. - Так. На якорь подымись.
Покачиваясь, Андреев поднялся на якорь.
- Это н…неправда, - пробормотал он. - Б…бросьте! Перестаньте ш…шутить.
Савелий поднял ружье.
- Именем Родины, - сказа он, и небывалая тишина остановилась над бухтой…
- Именем Родины… Что!? - закричал Илья, и маленькие белесые глазки его погасли.
Савелий кивнул мне.
- Говори, Алексей.
Я оглянулся вокруг. Голубой свет шел над вершинами сопок. Большая, спокойная страна лежала вокруг.
- Мы присягаем, - сказал я, стараясь удержать его взгляд. - Родной земле присягаем, товарищам, родным, матери на дальнем берегу, что не за свою обиду, за обиду Родины платим тебе, предатель…
Пальцы его впились в обмерзший кругляк перил. Тонкий лед посыпался из-под ногтей. Но надежда еще блестела в его глазах.
- Три тысячи, - закричал он, приседая, готовясь прыгнуть на лед. - И немедленно. Все, что имею… Три!..
Но это было его последнее слово.
…С этой секунды мы опять вдвоем остались на корабле. Мы стояли и слушали долгое эхо. Где-то у дальних предгорий оно утихло наконец.
Савелий снял шапку, вытер вспотевший лоб.
Я обнял его за плечи.
- Трудно тебе, Савелий?
- Нет, - сказал он строго. - Пойди-ка огонек разведи.
Я не ушел. Так, обнявшись, мы долго стояли на носу корабля, одни в этой белой пустыне, и мне все казалось - не утренний дым, легкие волны бесшумно проходят вдоль борта.
В СУРОВЫЕ ГОДЫ
Сторожевой огонь
Счастливая рука матери зажгла этот сторожевой огонь. Спокойно и ровно горит он над высоким скалистым мысом. В море далеко виден его пламенеющий свет. Осенью, когда от штормов гудит и содрогается берег, в ночную мглу, грохочущую над баркасом, какая радость увидеть хотя бы один только проблеск этого огня!
В июле на Приазовье редко бывают темные ночи. Звездный свет стелется над морем как легкий туман, только берег черен и нем, даже волна неслышно отплывает на отмелях.
Но и в июле бывают штормы, и тогда по всему побережью - на скалах, над бухтами, на путях кораблей - вспыхивают сторожевые огни.
В эту ночь ожидалась гроза. Далеко, на кубанской стороне моря, поминутно загоралось и зыбилось небо, и тяжелая, обведенная густым синим светом туча, казалось, рушится в пучину.
И все же это была хорошая ночь. На железных болиндерах, на корабле "Аю-Даг" все были довольны погодой. Медленно шел караван судов сквозь тяжелую, душную темень, и ни на одном из кораблей не горели отличительные фонари.
Флагман десанта "Аю-Даг" шел с вытравленными якорями, приближаясь к первым прибрежным косам. С орудий, поставленных на палубы, уже были сняты чехлы. Но ни ейские рыбаки на флагмане, ни мариупольские сталевары на болиндерах, ни таганрогские кожевники на мелких судах не знали, где будет высажен десант…
В глухом безмолвии лежал берег, и на черных обрывах его, в маленьких рыбачьих селениях, не вспыхивал желанный сигнал. Спокойный и задумчивый стоял командир десанта на мостике "Аю-Дага", и ему казалось, что бинокль, который он держал в руке, с каждой минутой становился все тяжелее.
Боцман корабля, Череватый Андрей, рыбак из поселка Большие Плавни, все время набрасывал лот. Он мог бы без лота назвать глубины этих мест, все окрестные мели, все камни на взморье: тысячи раз прошел он по этим путям, но порядок есть порядок, и к тому же это была война.
Десять дней не было Андрея дома. Последним он ушел из поселка, когда, ломая заборы, все в синем дыму, бронемашины оккупантов прошли по тесным проулкам. Там, в маленьком домике на скале, ждала Череватого мать. На корабле ее многие знали - высокую, строгую и седую. Она даже не простилась с Андреем, когда он уходил, а просто сказала:
- Я знала, что так будет. Твой отец тоже никогда не слушался меня. Я потеряла его… А теперь я тебя теряю.
Андрей хорошо понял, что значили эти слова, какое отчаяние в них скрыто, - единственное, что было у нее в мире - это он, хотя никогда раньше она не говорила об этом.
Теперь, когда "Аю-Даг" приближался к Большим Плавням, к родному поселку Андрея, снова - в который раз - вспоминал он тот дымный и ветреный вечер разлуки, тот пыльный, багровый шлях, по которому он ушел. Он сам не чаял так скоро вернуться, но в поисках безопасного места, то приближаясь к берегу, то снова уходя от него, корабль подходил теперь прямо к Большим Плавням. На мостике, на палубе, на спардеке почти вплотную друг к другу стояли рыбаки, и приглушенный ритм машины, от которого содрогались палубы и надстройки, был словно сердцебиением этого окаменевшего рыбачьего полка.
Стоя на лотовой площадке, Андрей следил за медленным движением пены вдоль борта. Синие вспышки молнии иногда открывали берег, и было отчетливо видно, как на высоком обрыве, на самом краю его, качались и пламенели тополя.
Сдержанный гул корабельной машины вскоре совсем затих. Волна зазвенела громче, и командир на мостике равнодушно сказал:
- Будет шторм.
Рослый и седой, он молча и сосредоточенно думал, и все четыре штурмана, стоявшие рядом, тоже молчали в ожидании приказа командира.
Пулеметные ленты, скрещенные на его груди, и гранаты, висевшие на поясе, загорались и гасли в мгновенном и зыбком свете. Он был совершенно спокоен, этот старый рыбак, только руки его в нетерпеньи сжимали бинокль. Наконец он спросил у старпома:
- Кажется, у нас на борту есть люди из этого поселка?
- Есть, - сказал старпом. - Боцман Череватый. Он даже родом из Больших Плавней.
Командир наклонил голову.
- Позовите его сюда.
Через минуту Андрей поднялся наверх по крутому, узкому трапу. Командир протянул ему руку.
- Боцман Череватый? Кто остался у тебя в селе?
- Мать, - сказал Андрей.
- Сколько ей лет?
- Шестьдесят.
Опустив голову, командир прошел вдоль мостика, потом остановился, тяжело опустив руки на перила.
- Здесь в каждом сете мы оставили своих. В Больших Плавнях тоже осталось три человека. Им известно, что идет десант. Только почему-то сигнала не видно. Или они взяты… Понимаешь? Или враг в селе.
- Нужна разведка? - спросил Андрей.
- Да. Ты пойдешь в разведку. Есть у нас еще кто-нибудь из Плавней?
- Двое. Олекса Барвинок и Кречет Денис.
- Хорошо, - сказал командир. - Возьми их с собой. Если село не занято, разожги на берегу костер. Мы должны высадиться без потерь.
- Есть, - сказал Андрей и повернулся, чтобы итти, но командир придержал его за локоть.
- Даже если есть наряды, охрана, что ли, - это не страшно. Лишь бы не было крупных частей.
Олексу и Дениса Череватый нашел у фок-мачты внизу. Он тихо передал им приказ. Те молча поднялись с "бухты" троса и прошли вслед за ним на спардек. Здесь они вместе развернули шлюп-балки, и шлюпка легко скользнула на волну. Лишь теперь, отчаливая от борта корабля, Череватый услышал, как стучит его сердце. Он сидел на корме, у руля, и даже с такого близкого расстояния лица товарищей не были ему видны. До сих пор никто из них не сказал ни слова.
"Аю-Даг" уже скрылся во тьме. Неразличимым стал берег. Черный блеск весел, бесшумно взлетавших над водой, вызывал у Андрея ощущение полета, - лишь по временам шипенье пены и соленый дождь брызг возвращали его мысли к морю.
Черная тень берега выросла впереди. Андрей узнал знакомую отмель. Даже по ночам на этом причале прежде не затихала работа. Огни баркасов обычно качались на рейде. Выходили в море и возвращались рыбаки. Но сейчас безлюден и глух был берег, как будто все вымерло вокруг.
Стараясь не греметь уключинами, Денис и Олекса сняли весла. Под килем шлюпки захрустел песок. Не двигаясь, почти не дыша, они сидели некоторое время, слушая берег. Андрей первый поднялся и, придерживая гранаты на поясе, выпрыгнул на мягкую отмель. Товарищи сошли вслед за ним. Знакомой тропинкой по крутому склону оврага поднялись они к маленькому домику Андрея. Еще издали Череватый заметил в окошке слабый розовый свет, и снова услышал он стук сердца. Этот самый свет всегда горел в ее горнице по ночам, когда она ждала его с моря.
Он приподнялся на носках и тихо постучал в окно. Почти тотчас дрогнула занавеска, и в горнице ярче загорелся свет. Он услышал ее шаги, торопливые и осторожные. Она, конечно, уже знала, что это вернулся он. Товарищи остались у калитки. Андрей первый подошел к низенькому крыльцу. Он ждал, но дверь не открывалась; было слышно, как звенит в дрожащей руке крючок.
И вот он вошел в комнату. Мать, сразу же захлопнув дверь, бросилась к столу, чтобы задуть лампу, но Андрей сказал:
- Я не один…