- Выходит, попускаешь глупость... Отрежь напрямки ему - жить мне, мол, с таким обормотом непереносно, теперь мужей находят по сердцу.
- А он скажет на это: "Жили люди бывало..."
- Они этим "бывалым" в гроб вгоняют. Я, Марюха, много разного передумала за это время. Вижу, баб призывают туда-сюда и свободу для них открывают, а со свободой опять валятся на них многие неприятности. Хоть ты, хоть я вот... Тебе поведали обо мне?
- Поведали. Я, Паруха, не поверила.
- Факт! Обманул он меня, а человек светлый, все законы знает. И выходит - светлота опять нам капкан ставит. Выходит - бабе что от светлого, что от темного - одна тошнота. Куда же кинуться?
Она помолчала, потом сказала задумчиво:
- Вот какая дума у меня: работящей бабе в нос не щелканешь, значит, нужно на самостоятельные рельсы вставать. Разве мало наших встали?
- Кажись, лучше в омут головой, чем замужество, Паруха, - не слушая, сказала Марья. - Изживет он меня, Слюнтяй, не выдержит мое сердечушко, не такая я твердая сердцем, как ты, Паруха... Не люблю ведь я его.
Невеста припала к сундуку и заголосила навзрыд:
- До последних кочетов немало у меня с ним ночей было сижено, немало в тайны ноченьки ласковых речей бывало с ним промолвлено, немало по лугам с ним было хожено, по рощам, по лесочкам было гуляно... Ох, расступались перед нами кустики ракитовые, укрывали от людей стыд девичий, счастье молодецкое!
- Слезами горю не поможешь... Зачем Слюнтяю согласие дала...
- Не давала я...
- Ну, промолчала. Всю жизнь молчишь - не дело. Иди да скажи: не хочу за Слюнтяя, сердце не лежит...
- Убьет отец... Ведь икону целовали...
- Всю жизнь иконы бабы целуют, а толку от того ни на макову росинку...
Неожиданно в горницу явился отец, довольный удачной сделкой. Он увидел дочь в слезах, и улыбка разом сошла с его лица.
- Мутят тебя да с толку сбивают всякие, - сказал он, злобно взглянув на Паруньку.
- Не лишай меня воли девичьей, - сквозь слезы ответила дочь.
- Это что за воля еще такая? Шестой десяток у меня на исходе, а про такую волю не слыхивал, и отцы мои не слыхали, и деды не слыхали... Ой, Марьюшка, не баламуть! Свихнуться нынче больно просто.
Он повернулся к Паруньке:
- Разбить жисть подруги тебе любо, коли сама замарана? Поди прочь! От тебя и на нее мораль пойдет. Выбирай подруг по плечу себе...
Он выгнал ее из горницы. А дочери сказал:
- Парунька - бобылка, последняя девка на селе... Богова ошибка, на смех парням рождена. Тебе не пара. И на свадьбу-то ее приглашать - так только срамиться... Платьишка изрядного нету...
Вернувшись домой. Парунька почуяла в голове ломоту и, не притронувшись к пряже, легла на печь.
Сон убегал от нее. Подруги часто хлопали дверьми, входя с разговорами, с новостями. В углу причитала Улыба - самая богатая девка на селе, у которой числилась в приданом кровать со светлыми шишками и которую обошел Ванька в сватовстве.
- Тебя любой возьмет, тебе не быть вековушей, - уговаривали ее подруги, - каждая из нас, имея кровать такую, и "ох!" бы не молвила.
- Он мне слово дал, - тянула Улыба, - я на это слово облокачивалась, других парней к себе не подпускала...
У Паруньки в голове пронеслось: "Исстари положено на селе ту считать красовитой, которая срядой богата. Никак людей не уверишь, что девка без приданого особо существовать может, как ценный человек".
Ей разом припомнились случаи, когда та или иная подруга из разряда "так себе" поднималась в глазах у всех до положения лучшей невесты, как только приобретала швейную машинку Зингер или кровать с горой подушек. И тогда нельзя уже было никого из старших уверить, что она некрасива или неработяща. Всяк на это ответил бы:
- Тебе завидно такой удаче, вот девку и позоришь.
И сразу матери начинали внушать сыновьям: хоть она, мол, и не изрядно красовита, да зато походкою взяла. А если и походкою девка не вышла, возьмут да выищут: умильной, мол, очень уродилась, словоречивой, - примечательная в дому будет собеседница... И никому уж не разуверить, что и при машинке девка осталась такой же, как была.
Федор Лобанов не всегда понятливо, но часто об этом толковал:
- В плену мы собственнической стихии, вроде надбавки к ситцевым сарафанам да кроватям существуем.
"Господи, глумление какое в людях пошло! - думала Парунька. - И не одну меня оно щиплет за душу. Каждая ожидает своей судьбы... Я судьбу в городском человеке искала, а кончилось тем, что надул. Бобылку порченую кто возьмет?".
Крикливые голоса разрывали нить Парунькиных раздумий.
"Куда жизнь катится, кому на руку эта жизнь катючая, ежели и при этой жизни девок забижают? Стало быть, не возбраняется и теперь бесчинствовать над женским сословием? Выходит, ораторы врали, и Анныч врал? Значит, никому бабья не приметна тоска?"
Так далеко за полночь не смыкала глаз Парунька. Думы прогоняли дремоту... А поутру разбудил стук в окно. Стучали часто и смело. Подняв голову с ворохом каштановых волос, она заспанно прокричала:
- Какая сатана с этих пор?
На лавке проснулась задушевная ее подруга Наташка, повернувшись широкой спиной к стене, зевнула:
- Федьку пес несет...
Парунька спрыгнула с печи.
Утренний мороз размалевал окна узорами; сквозь них шел с улицы свет. В избе еще было сумрачно, в углах прятались остатки ночного мрака. В нижней рубашке вышла она и открыла дверь. На улице было снежно. И шапка и плечи дубленого полушубка Федьки запорошились, с валенок падали комья снега.
Он сбросил заячью шапку на приступок и оголил свой широкий лоб и светлые редкие волосы. Сказывалась в нем неповоротливость, затаенная угрюмость. Сел он под образами, у Наташкиного изголовья.
Наташка высвободилась из-под одеяла голыми руками поправила рубаху.
- Что, полуношник, или сна нету? Проворонил девку-то?
Федька промолчал, оборотился к Паруньке. Она, подняв кверху руки, надевала сарафан.
- Паруня, скажи, верно, Бадьина за Ваньку идет?
- Девишник в среду.
- С охотой идет?
- А тебе что?
- Известно что! Знать интересно.
Он заглянул на полати, на печь - пусто. Продолжал:
- Тоска, Паша, ужасная. Поговорила бы ты с ней.
- Сама она умом не обижена. Да отец у ней сатана, исполосует, если поперек ему Марюха пойдет.
- Вот ведь чепуха какая, Паша! Любовь друг к другу налицо, а при таком вот сложившемся моменте даже свидеться невозможно. Разве сходить к отцу?
- Отцу и глаз казать не моги. Говорят про тебя: "До Красной Армии озорником был, а тут уж вовсе извольничался. Книжки читает, а надеть нечего. На сходках о бедняках да о кулаках кричит, умнее стариков хочет быть..." На порог он тебя не пустит!
Парунька поплескала над лоханью в лицо водой, пофыркала и, утираясь, искоса взглянула на Федора. Тот, скорчившись под образами, сосредоточенно и молчаливо смотрел в одну точку.
- Эх ты, головушка-голова, буйная, забубенная! Парунька шутливо ударила его утиральником. - На собраниях сокол, а у девок хуже вороны. Отчего это вот всю землю вы перевернуть можете, а девку отвоевать не можете?
- Это, Паша, другой вопрос...
- Такой вопрос, что нос не дорос... И никто вас за первых людей не принимает, а в волости, говорят, вы - сила. Бывало, перед старшиной шапки снимали, а про тебя только скажут: "Вон Лобан Федька идет, спорщик проклятый".
- Брось дурака валять, Паша, тебе самой известно, какая здесь темнота.
- Распознала я и вашего брата светлоту! Тоже хороши гуси! Форсу три короба. Вон Бобонин всем говорил: я-де русский, на манер французский... А на поверку выходит - трепло. Испортить девку, да охальничать над ней, да бахвалиться..
- Лично я, Паша, не заслужил этого. И вообще научиться бы надо тебе отличать своих.
- Много ли таких, как ты? Над тобой вот и насмехаются: "В новом быту спать с девкой не положено, в сельском деле баба тоже строитель". Слух ходит, все ли, говорят, у него на своем месте?
- Дураки!
- А отчего вы, умные, свои законы разом не поставите на практику: бабу не бей, за волосы не таскай, за богатством не гонись, а уважай человека, равняй людей пожитками? Ты коммунист, и власть ваша, а отчего ты голышом живешь, а Канаш, старорежимной души человек, блаженствует? Выходит, языком ораторы болтают, а выполнять дела некому?
- Жизнь с корня должна изменяться.
- Как это понимать надо, с какого корня?
- С очень простого, - сказал он, раздражаясь. - Когда совместно будут пахать и сеять, станут время распределять иначе... Я не раз говорил тебе об этом, - помнишь, когда речь зашла о нарушениях старой жизни, церковных обрядностей? Устрой деревню иначе, и интерес проснется иной, к избе-читальне, к собраниям и агрикультуре... Безвозвратно уничтожится вся эта кутерьма поминок, крестин, свадеб, бесконечных молебнов, хлебодарных именин, праздников двунадесятых, престольных и придельных, беспросыпных магарычей и варварских угощений с квасом, с самогоном, с водкой, с блевотиной по углам.
Наташка свесила голые ноги с лавки, зевая, почесала бок.
- Счастье Марухе, - сказала она. - Добра у Канашевых на всю жизнь хватит. Господи! Весь век мы с тобой, Паруха, вот так на черном куске... В нужде да в обидах... Ну кто нас возьмет? А за такого голыша, как ты, Федька, идти не хочется. На какой шут ты годен? Очень ты думать любишь, право слово. "Новая жизнь, новая жизнь", а у самого ни кола, ни двора... Свистишь в кулак.
Глаза ее засветились. От зависти к Маше дух спирало.
- Слышно, с певчими Марюху венчать будут. А жениху кремовую рубаху шьют на машинке и нитками кремовыми... У всех интерес большой, какое платье Марюха оденет. Шелковое с воланами или сатиновое с отливом. А уж вина будет на свадьбе - море разливанное... Канашев не поскупится... Ах, хоть бы денек в таком приволье пожить. Каждый день - пироги.
Федор встал, повернувшись к Наташке спиной, по-видимому, надумал уходить. Постоял в раздумье, будто хотел что-то промолвить, но только отошел к приступку, ища глазами шапку.
- Смотрины по-старинному справляли, - продолжала говорить Наташка. - Дядя Егор ведь какой? Родни набрал - страх. Все наряжены... Марюха в кубовом была. Сперва по избе велели ей пройти, нет ли какого изъяну в ногах. А тут сваха вид подала, будто незаметно булавку уронила на пол, и невесте велено было поднять ее, - это проба глаз - вострые ли. Вертели, вертели всю, все-таки нашли вполне справной.
- Вроде как лошадь покупали. В зубы дядя Егор не глядел ей? - спросил Федор со злобой.
- В зубы дядя Егор не глядел. Всего и было, что руками по плечу похлопали, дескать, подходящая мне девка, только кость не больно широка у ней. Знамо дело, с ихним товаром управляться - надо бы поширьше.
Федор вышел в сени, поманив Паруньку. Та вышла за ним.
- Сходи к ней... До зарезу нужно.
- Была. Всем сердцем к тебе. Но на попят не пустится.
- Отец ее - старого покроя человек, понять должна...
- Поняла она. Не в том сила. По тебе, Ванька-фофан. И я так скажу. А, к примеру, Наташке лучше Ваньки нет жениха на свете. Вот и Бадьин Василий... Он Канашевых за первейших людей почитает... Ванька для него тебя умней и краше в тысячу раз... В мошне дело. Уж я Машу уговаривала, уговаривала... Нет. Старая закваска в ней сильна. На смерть пойдет, а отцу не поперечит...
- Ну скажи ей, чтобы в последний раз в Дунькин овражек пришла вечером...
- Не решится...
- Ну, в малинник... У плетня... На одну минуту. Никто не увидит...
- Ладно. Так и быть, скажу.
Федор направился к дому оврагом. На сердце отстаивалась неисчерпаемая тоска, сокрушенно путались мысли. Следовало бы наведаться в волость, там предстояло неотложное совещание о расширении кооперативной сети, но было не до того.
Прямиком на Федора, шаркая ногами и вздымая снежную пыль, катился с горы длинноногий парень в отрепье. Катился он на самодельных салазках и зычно кричал, поматывал головой. Этими криками отвлек Федора от тяжелых раздумий - и тут же ткнулся с размаху в сугроб, вскочил и отдал Федору честь, приставив руку к растрепанным волосам: шапка валялась в снегу.
- К пустой голове руку не прикладывают, - сказал Федор, смеясь. - Чем сумеешь порадовать, господин сочинитель?
Парень, с миловидным взглядом и прозрачно-розовым лицом, не в меру старательно достал из кармана сплошь исписанный, замусоленный листок курительной бумаги и сказал стеснительно:
- Про тебя тут написано, только не серчай... Думаю, для каждого из нас это подходит - которые от девок терпят отказы по бедности.
- Опять печальные стихи?
- Не совсем. Хотел, конечно, я вовсе не печальные, но все-таки и на этот раз малость на печальное наехал. Забываюсь, - зачну по твоему велению насчет мужиков и новой жизни, сперва идет все гладко, каждым словом агитацию веду и мужика за частную торговлю пропекаю, а вдруг забудусь и почну про луга да про леса, да про чувства всякие... И сам не пойму, какая тут причина. Ах, Федя, не понимают люди, какие ненашинские привлекательные страны на свете существуют! Один песок на тысячу, может, верст расположился, один-одинешенек, а жителей - кот наплакал. Пусто, по пескам ходят верблюды, а посередь пустыни этой три пальмы растут. Честное слово, всего только три! Я тебе прочитаю.
Он изогнулся, слишком далеко откинул назад голову и растопырил руки:
В песчаных степях аравийской земли
Три гордые пальмы высоко росли.
Родник между ними из почвы бесплодной,
Журча, пробивался волною холодной...
Он поглядел на Федора к сказал уныло:
- У меня хуже. Слова получаются, видишь ли, растопыренные, и к месту их никак не пригонишь. Словно козы. Коз очень трудно в одно место согнать. Это уж я знаю.
- Ну, читай свое творчество, - сказал Федор.
Ребятишки, покинув гору, сгрудились с салазками, и Санька стал читать нараспев:
Любить богатых нам не можно,
Они уж очень к нам тово.
Нос воротят невозможно
И воображают много о себе.
Найдем невесту и получче
И погулять найдем мы с кем,
Сама потом пущай жалеит,
Что не любила нас зачем.
Федор глядел поверх мальчишеских голов в сторону своего сада. Из оврага видны были только вершинки яблонь, на их ветках легко держались громадные копны инея и снега, а поверх отстаивался спокойный дым, шедший из труб. Федору подумалось, что теперь даже мальчишкам ведомо про его неудачу, - злопытливые бабы с некоторой усмешкой будут смотреть на него, а мужики грубо вышутят на посиделках...
- Поучись у Демьяна Бедного, - сказал он, - а про любовь писать брось. Нынче все по-другому стало. Любовь не играет большой роли, а уж ежели девка влопается, так за мое почтенье с богатствам своим распростится. У тебя выходит так, что бедняку и не всякую любить-то можно. Ерунда на постном масле.
- Каждая к богатству, льнет, - ответил Санька тихо. Он был сам тайно и безнадежно влюблен в Марью.
Оттого, что Санька сказал правду, а не захотел с Федором соглашаться, стало Федору как-то горше. Все же он улыбчиво начал советовать на прощание:
- Я тебе всерьез говорю, про Аравийскую пустыню не читай. Может, и пустыни-то этой нету. И верблюды по ней не ходят... А ты в мечту ударился. Ключи да пальмы и в нашей стране, думаю, есть. Вот про нашу страну и загибай.
"Все знают про мои неудачи, - подумал Федор. - Но если бы только она решилась, все бы нипочем".
Санька свернул бумагу и положил ее в карман. Потом сказал:
- Ты, Федор, не падай духом... Это дворянский предрассудок, будто любви все возрасты покорны. Я читал: любовь - иллюзия.
Федор потрепал его но плечу:
- Вполне с тобой согласен. Любовь - это нам не с руки.
У задних ворот своей избы Федор столкнулся с братом Карпом. Тот шел с кормом из сарая, недовольно покосился и спросил:
- Делал, что ли, проминку? Обедать пора.
Федор не мог отвыкнуть от красноармейской привычки разминаться перед завтраком и утром нередко упражнялся на дворе гирями. На селе знали об этом и звали Федора "емназистом", а ребятишки разглядывали его через щели в воротах и дразнили на улице, крича: "Покажи емнастику!" Брат тоже высмеивал Федора за это.
На этот раз Федор совсем было уж хотел огрызнуться, но подумал, что брат может отнести это за счет любовной неудачи, и воздержался. Он заметил, что Карп и сегодня, предупредив его, сам принес сена коровам и овцам. Карп всегда норовил это сделать, особенно на виду у других, и очень был рад, что на селе распространялась молва, что он - заботливый и работящий, что только его старанием держится хозяйство, а от Федора дому один раззор.
Федор стер пыль с лавки и сел, собираясь читать книгу.
Книжки, прикрытые ворохом газет, в куче лежали под иконами на лавке. Он взял одну и положил ее перед собой. Он всегда читал за обедом.
Мать подала забеленную молоком похлебку. Сказала:
- Зови Карпушку, дай книжке передохнуть малость.
Карп копил деньги на лошадь, думал осенью отделиться, питались поэтому очень плохо. Яйца, молоко и мясо украдкой от Федора брат возил в город. Яблоки из сада, овощи из огорода шли на рынок. Мать и брат, не скрывая, радовались, что Федор метил жениться на Маше. Тогда он вошел бы в дом к невесте, а она одна у родителей, и отцовское имущество Лобановых осталось бы все Карпу. Теперь все шло прахом.
За обедом Карп с матерью нарочно говорили о Марьиной свадьбе. Намекали обидно на неудачу брата.
- Умора! - говорил он. - Много парней около нее увивалось. Да, видать, не по носу табак! Всех Ванька околпачил. Хоть и Слюнтяем зовется, а образованных околпачил. Не доспел разумом, а какую паву выследил!
Он ехидно хохотал. Смеялась и сноха. Федор ел и читал книги, стараясь не слушать.
- Не маленький ты, Федор, за книгу-то уцепился. Время пришло за бабу цепиться... - сказала сноха.
- И как же это понять, Федя, что тебя с ней видели на гулянке?.. И сам ты говорил - поклоны слала, кисет вышила... На нем слова: "Кого люблю, тому дарю"... - спросила мать.
- Липа! - сказал брат. - Сбрехал, Федька, признайся... сбрехал. Куда уж нам лезть сметану есть... А Машка - девка знатная... А уж красавица - в свете краше нет. Коса до пят. Глаза с поволокой. Вчуже завидно. Ей муж степенный нужен... а не шалтай-болтай.
Федор все еще сдерживался. Когда спросил молока, сноха ответила:
- Ты у большевичков проси. Им служишь.
А брат добавил:
- Попей воды с идеей.
Федор вопросительно-сердито крикнул:
- Опять про то же? - И шлепнул книжкой по столу: - Бабу тебе, самогону вдоволь - вот твои идеалы... Понял?