Невеста молчала. Мать монотонно причитала:
- Экую ягоду вырастила! Не давали ветру вянуть, дождю кануть.
Бабы поддакивали:
- Смиренница. Всем взяла. За это ей бог и счастье посылает.
Пришли от жениха, сообщили, что он готов.
Тогда женихова крестная вынула из невестиной косы красную ленту и положила ее на блюдо. Блюдо держала обеими руками Марьина мать. Крестная сказала:
- Свахынька, примите девичью красоту. Бог спасет. Поили-кормили, на путь наставили, да и нам доставили.
Передали гостинцы в пестром платке от жениха, и обряд кончился.
Украдкой мать положила за пазуху невесте луковицу, в чулок насыпала проса.
- Успевай, смотри, первая на паперть вступить, не забудь, век в доме большая будешь, - с одной стороны шептала сваха.
- Креститься станешь - рукой на луковицу норови, - шептала сваха с другой стороны.
Зазвонили в караульный колокол. Народ по улице бежал к церкви глядеть на молодых. Запрудили паперть и стали в ограде, возле повозок, на которых привезли жениха с невестой.
Народ шумел, вскрикивал, шаркал ногами; под церковным сводом этот шум увеличивался, ударял в уши... Вот уже целую неделю перед Марьей народ: на девишниках, на запое, в церкви, дома - и все разговор об ней. Скорее бы кончилось!
- Кланяйся ниже, с женихом враз, - шептали сзади и дергали за платье. - Смотри умильнее.
- В правую руку платок возьми, в правую.
Марья кланялась не вовремя, народ гудел, слышался смех.
- Марьюшка, срамишь себя! Гляди на жениха, когда он кланяется, - шептали свахи.
Марья пробовала глядеть на жениха, уткнувшегося глазами в спину попа. Она видела, как отвисает у него нижняя губа, видела челку, - и ей казалось, нет хуже губы и челки ни у кого.
- Опять опоздала, баламутка, - шептали свахи.
Подняв наскоро глаза, в подвижном омуте девичьих голов уловила она заботливую складку на Парунькином лице, и это перепугало ее еще больше. Девичья толпа вмиг стала уплывать к путаной резьбе позолоченного иконостаса, а голос попа прорезал шорохом насквозь и приглушил Марью откуда-то сверху:
- ...Прилепится к жене своей и будут два в плоть едину.
"Не упасть бы!" - мелькнуло у ней и голове.
Поп надел на палец ей женихово кольцо, пробормотал вслух:
- Раба божья, по доброй ли воле идешь?..
- По доброй воле иду, - ответила Марья испуганно.
Потом народ разом отхлынул, поп сковал своей ладонью ее руку с рукой жениха и повел вокруг аналоя, распевая:
- Исайя ликуй...
Шум размножался по всем углам церкви и окончательно ошеломил Марью. Она переступала, как деревянная, вуаль бестолково пугалась в ногах и мешала, а шафер, отягченный градусами человек, ударял ее венцом по голове.
- Гоголем иди, шагай шибче, - шипели свахи.
Наконец толпа вынесла невесту с женихом на паперть. Идти до дому надлежало под венцами, - свадьба была заварена на диво.
У крыльца сгрудилась родня. Отец Марьи, покачиваясь, поджидал молодых. Он обнял их, но ноги у него разъехались, он поцеловал дочери предплечье.
- В губы целься! - загалдели сродники Марье, нахально поднося к ее лицу пахучие усы и бороды.
В сенях толпились девки, бабы. Молодых ввели в пропахшую керосином горницу, где хранилась одежда и часть бакалейного товара. Горницу отопили железной печкой. У стены была постлана постель на деревянной кровати, лежали четыре подушки и ватное штучковое одеяло с кружевной каймой.
В передней избе угощались попы и певчие, в горнице стол был накрыт только для молодых. Шумел самовар, прислуживали свахи. С невесты сняли цветы и венчальное платье, переодели в шерстяное темно-зеленое. Жених скинул суконный пиджак и остался в голубой рубахе с коричневым галстуком горошинками.
На столе ветчина, балык, белорыбица, масло, пироги, молоко, яйца, конфеты, нарезана яблочная пастила и поставлены две бутылки дорогого красного вина.
- Ну, Марья, отведай у новых батюшки и матушки, - потчевали свахи.
Марья ничего не ела сегодня, но аппетита все-таки не было. Она потрогала пастилу, кусочек положила в рот и с трудом проглотила. Жених лупил яйца, поедал их целиком. Щеки его отдувались - и Марье вдруг показалось, что она не сможет остаться с ним наедине. Стало страшно, что свахи уйдут и придется с ним лечь в приготовленную постель... Она знала, что это неизбежно, и ей хотелось, чтобы свахи были тут долго-долго...
- А ты ешь, дуреха, - советовали свахи, - али в постельку торопишься? Успеете еще, налюбезничаетесь...
- Уйдем, уйдем, мешать не будем, сами были молоды, - прибавила другая и подмигнула Марье.
Свахи торопливо ушли и плотно притворили дверь. Марья застыла на месте - давила пальцами пирожок на столе, чтобы отдалить неизбежное.
Колотилось сердце. Был огромный стыд перед всеми: там за стеной только и думают сейчас о том, как наедине будет любезничать с Марьей жених.
Ванька запил яйца самогоном. Губа у него еще больше отвисла, ноздри раздувались, глаза затуманились.
Он чиркнул спичкой, закурил и сердито сказал:
- Ну, ты ляжешь, что ли?
Марья стала снимать сарафан. Руки ее дрожали, не попадали куда следует. Она знала: в щелочку, как всегда, подсматривают свахи. Когда дело кончится, свахи возьмут измаранную простыню и будут ее показывать гостям как свидетельство девичьей честности.
Марья осталась в одной белой широкой рубашке и тихонько легла под одеяло лицом к стене, чтобы не видеть, как раздевается муж. Болезненно-чутко расслышала она стук сброшенных штиблет, шорох скидаемой рубахи, звяканье ремня о табуретку.
Одеяло отдернулось...
Потом, когда все кончилось и потный, усталый, пропахший самогоном Ванька оставил ее, она свернулась в комок, всплеснула руками и прошептала:
- Ой, что ты со мной делаешь?
Муж поднялся с постели и закричал:
- У меня есть имя али нет? Али не по нраву мое-то имя?
И сунул кулаком Марье в бок.
Марья притихла, перестала всхлипывать, ждала новых ударов.
В девках, как и все, она звала Ваньку Слюнтяем, не иначе. Назвать Ваней было невозможно.
- Повернись сюда. Повернись, говорят! Ах, ты так? - Ванька скинул с нее одеяло и ладонью звонко три раза ударил по лицу.
Из горницы вдруг покатились по сеням отрывочные, глубокие всхлипы невесты. Когда вбежали свахи, Ванька, дыша, как загнанный мерин, кричал:
- Я покажу, как нос от мужа воротить!
- Поучи. Следует, коли эдак, - бормотали свахи. - Срамота! С первых-то дней нелады. Ба-атюшки! Что люди скажут!
А невесте наставительно сказали:
- Свой норов, матушка, оставлять надо, не у мамы на хлебах. Самолучший жених, да и не по нраву? Не ахти какая краля писаная!.. Поучи, поучи, Ваня, наша сестра баловать любит.
Глава шестая
После ухода молодых пиршество в избе разгорелось, Бобонин был душой общества. Показывал, как танцуют образованные люди, и загадывал занятные загадки:
- Какая разница между каретой и ушами? - спрашивал он и сам себе отвечал: - Карета закладывается лошадьми, а уши хлопчатой бумагой.
Все старательно смеялись. И даже суровый Василий Бадьин, который ничего не понимал из этого, замечал мрачно:
- Кругло сказано, разрази меня господь.
Вечером опять вывели разряженных молодых к гостям. Бледная, измученная невеста бесконечно должна была целоваться с женихом стоя, потому что безостановочно кричали:
- Горько! Горько! Подсластите!
Бобонин ни разу не подошел за вечер к Паруньке, как она ни старалась с ним встретиться. В полуночь она нашла его в сенцах. Он курил. Нечто вроде смущения отразилось на лице его. Но сразу пропало. Увидя ее, он хотел уйти. Она перегородила ему дорогу.
- Погоди, Миша, у меня дело есть.
- Какое же это дело?
- Я вижу, Миша, что ты меня сторонишься. После памятной встречи совсем забыл. Не повидался, не приголубил.
- Охладел, значит, - ответил он, заложив руки в карман. - Это естественно.
- Украл девичью честь, да и охладел сразу?
- Что поделаешь? Сердцу не прикажешь. Особенно моему сердцу, испытавшему много... житейских треволнений.
- Ну, раз сердце у тебя такое, то не делай походя девушкам несчастья. Они надеются всерьез. Переживают, мучаются...
- Что за претензии? Знала сама, на что шла. Не маленькая.
- Я верила тебе, - сказала она тихо.
- Порядочная девушка сразу не поверит. Сразу на шею каждому не бросится. Она взвесит все... Досконально. А ты - сомнительный элемент. Сама ко мне со своим товаром напросилась. Я считал невеликодушным отказаться...
- Я любила. Я вся истосковалася... Я думала, ты другом мне в жизни будешь. Я в душе твоей не сомневалась. Ты просвещенный. В городе живешь. В театрах бываешь. Самых умных людей встречаешь... Самых серьезных...
- Положим, это так... Факт.
- Думала, что и в любви ты сурьезности ищешь. А ты заместо игры почитаешь любовь. Горько и обидно мне видеть это. Вот как больно...
Он попробовал ее обнять, чтобы утишить ее гнев. Она решительно отвела его руки.
- Много о себе воображаешь, - заметил он презрительно. - Кто ты и кто я? Я не сегодня, так завтра - хозяин. Свое питейное заведение буду иметь. В селе Звереве на тракте - бойкое место. Разве могу я на тебе, положим, жениться? Что за фантазия? Судомойкой я могу взять тебя к себе. Не забывай, что ты весь век свой батрачишь. И все-таки, заметь, я к тебе снизошел. Не погнушался. Ты это ценить должна.
- Я ценила бы, кабы ты не стыдился нашей любви. Вон на свадьбе ни разу не взглянул в мою сторону.
- Как порядочная личность, я на людях должен тебя сторониться. Иначе подмочишь мою репутацию. Уронишь мое реноме.
- Это как понять надо, Миша?
- Не поймешь. Это слово заграничное.
- Так поясни.
- Культура сразу не дается... Ну, авторитет я могу уронить в глазах окружающего общества, открыто связавшись с тобой. Повторяю: я хозяин в проекте, ты голь перекатная. Как на это посмотрят друзья и приятели...
- Ах вот что? - гнев с удвоенной силой вспыхнул в Паруньке. - Ты моим положением брезгуешь? Ты моей молодостью не брезгуешь? Эта культура-то не наша, эта культура заграничная. Мы за другое боролись. За новый закон.
- Ну, уж ты вдаешься а политику. Я изложил тебе законы сердца. И если уж на то пошло - я изложил тебе толковее толкового, лаконично изложил: охладел я к тебе... Получай! Сердцу не прикажешь. Оно фальши не признает. Впрочем, если ты будешь умница, пожалуй, встретиться я рад с тобой. Я давно тебя не видел. Встретиться в интимной обстановке.
- После таких-то слов твоих? Да ни за что...
- Ах, вон оно что? У тебя гонор появился? Федькина закваска... Она нам не по нутру. В таком случае - до свиданья. Мы себе цену знаем. И еще сумеем за оскорбление отплатить. Сумеем, так и знай.
Неделю спустя настигла Немытую пурга. Снегами дымились повети. Тучами летела снежная мгла, заслоняла избы, приглаживала дороги. Ветер, стуча в ворота, шевелил ставни изб, тоскливо гудел у колоколов, и жалобами отвечала ему нагая старая ветла.
На квартиру к Паруньке пришли в этот вечер парни из села Зверева. В солдатских башлыках, в пиджаках, перешитых из шинелей, толпились они в избе, здороваясь с каждой девкой отдельно.
Сначала сидели молча. Потом девки спросили:
- Дует?
Парни ответили:
- Здорово.
- Так всю дорогу и шли?
- Всю дорогу так.
- Курнем, что ли, робя? - предложил кто-то из полянских парней.
- Давайте за компанию.
Немытовцы и зверевцы дымят вместе.
- Вы, чай, ночевать здесь останетесь, - говорят полянские. - Девок хватит. Куда в эдакую погоду!
- Можно и остаться!
- На хозяйку цельтесь, Паруньку. Потребилка.
- Михаил Иваныч приезжал к нам. Он свое дело будет иметь на селе, - так говорил - от нее никому отказу нету...
- Располагаться можно вполне! - подтвердили полянские парни.
- Сердечное спасибо.
Парунька сидела в чулане, ела хлеб с огурцами.
Тишка Колупан, первый жених в Звереве, подсел к ней и начал подговариваться:
- Где, Паша, спать-то будешь?
- А тебе что?
- В случае погреться около тебя.
- Девок много, окромя меня. Тебя любая обогреет. Ты парень богатый.
- А ежели с тобой?
- Со мной не отломится.
Тишка оттолкнул Паруньку в угол к горшкам, чтобы не видно было, прижал ее к чулану и начал тискать.
- Уйди, сатана, - шептала Парунька.
Тишка хрипел:
- А может, я на тебе жениться хочу!
- Уйди, говорю, не заводи лучше греха! Пусти сарафан!
Но Тишка и не думал отпускать Паруньку. Он пытался перегнуть ее через стол. Парунька были цепкая и плотная - вырывалась, пальцами царапала ему горло:
- Уйди, говорю!
- Все равно вся округа знает, какая ты есть. Без толку честной притворяешься. Со всеми крутишь.
После этих слов все явственно услышали здоровенный шлепок. Тишка Колупан с ревом выбежал из чулана.
- Видно, нас убить, собрались? - кричал он.
Лицо его было в крови, волосы взлохмачены.
- Братцы, что это такое? Так-то нас полянские девки привечают! - зароптали зверевские парни. - Бей, братцы, окошки!
Зверевские парни полезли бить окошки, но вступились полянские:
- Безобразить нельзя. Не дадим мы обижать Паруньку, починить ей не на что.
Тишку Колупана оттолкнули к порогу. Тот подумал, что его собираются бить, закрыл лицо руками и закричал:
- Шпана вы, золотая рота, а девки ваши порчены.
Тогда началась драка.
Сначала выбросили в снег Тишку Колупана - поддали ему ногой и оставили. Потом били его товарищей по головам и по спинам пустыми бутылками. Наваливались оравой на одного, пинали, хлестали по лицу; которые полегче, связывали башлыками, раскачивали и бросали в овраг, в глубокие сугробы - там они карабкались в снегу, а с высоты, от Парунькина двора, гоготали полянские ребята.
В избе остались одни девки. Крепко коромыслом они приперли двери, шалями да запонами завесили окна.
Кто-то постучался. Через окно виднелась закутанная фигура в женской дубленой шубе.
- Марюха, девахи!
- Такая тоска, девоньки, - говорила, раздеваясь, она, - хоть вон беги из мужнего дому. Уж больно тяжело. Отпросилась к маме, вот к вам и зашла.
Подруги глядели на похудевшую Марью и качали головами.
- Бьет, Марюха?
- Дерется. Чем ни погодя. Места живого нет... А за огласку шкуру сдерет. Замучил, ноченьки не спамши. И что ни слово, то все - такая да эдакая. Насчет Федора подозревает. Ой, головушка вкруг идет!
- Коли так, уйди, Марюха. Прощать это не следует, - сказала Парунька. - Они надругаться будут, а мы молчи только? Ровно при буржуйном режиме! Бросай Канаша, и больше никаких! Брось его с бакалеей-то проклятой, а самому старику наплюй в бороду.
Марья села под иконами, наклонялась к столу. Все замолчали. Лежала тяжесть на сердцах девичьих, как камень. Подумалось каждой о доле бабьей - не схожа ли доля эта будет с Марьиной?
Марья опять тихонько заговорила:
- Старики встают ранехонько, с огнем. И мне наказывают: то дров принеси, то лошадь покорми, то воз на базар уложи. А муж не отпускает, ему по утрам желательно поиграть со мною. "Ты, - говорит, - нарошно от меня рано встаешь, видно, я тебе несладок". Отвечаю, - тятенька требует, - не верит... Ну, и опять колотушки. Попробуй, потрафь вот.
Девки вздыхали да охали.
- Вчера вхожу в горницу, свекровь в сундуке моем роется: "Не таскаешь ли ты, - говорит, - из лавки сласти какие?" У меня даже коленки задрожали. "Побойся бога, мамынька, неужто я такая?" А она мне: "Нынче все одинаковые, и всего от вас ожидай". Срам, девохоньки! Некуда головушку преклонить...
Слезы Марьи размазались по лицу, изба наполнилась всхлипами. И вот тогда обнялись Марья с Парунькой и запели:
Кругом, кругом осиротела...
Тянулись слова - длинные, как русская дорога, тоскливые, сердце надрывающие слова.
Со всхлипом зарыдала Марья, голос ее дрожал и рвался... Обнималось Парунькино пение с робкими рыданиями Марьи, и вековой печалью ложились они на девичьи сердца. Зачинала Марья:
Кругом несчастна...
Голос ее срывался в плач. А куплет подхватывал и обрывал отчаянным оханьем дискант Паруньки:
Несчастна стала я, а-ах!
Девки кулаками подперли скулы. Тяжелой тоской стлались слова, колыхали, тревожили, уносили:
К меже головку приклонила,
Сама несчастлива была...
И о тягучем горе, о неповторяемости прошлого говорила песня:
С тобой все счастье улетело
И не воротится назад...
Марья заночевала у Паруньки. Утром Парунька советовала:
- Все-таки родной отец - поймет, побьет, а тут и сжалится. Собирайся.
- Убьет, Паруха, право, убьет!
Дымились трубы. Было тихо. Ребятишки играли в бабки у изб. С сумками шли в школу ученики. Снег был жесткий, как сахар, искрился и приятно ослеплял. Проехал мужик с дровами. На колодце громко переговаривались бабы.
Наклонив голову, Марья шла за Парунькой в родной дом. Дядя Василий, морщинистый мужик с редкой рыжей бородой, давал на дворе овцам корм.
Марья остановилась у ворот, а Парунька вошла во двор: чуяла Марья, как колотится сердце в груди, подгибаются ноги от боязни, и уж казалось ей - напрасно послушалась подругу, осрамила отца и себя.
Из глубины двора неслась певучая речь Паруньки, сдержанная, пропадающая в шепоте и доходящая до крика. Отчетливо, визгливым тенорком отец произнес:
- Смутьянка!
Он вышел и приблизился к дочери с нарочитой медлительностью, развалистой и спокойной. Лохмотья дубленой шубы, заскорузлые от коровьего корма, стукались о колени, шапка надвинута на глаза, в бороде мякина.
- Марютка, ты что это, а? - спросил он.
Дочь молчала.
- Ну, говори, зачем пришла?
- Жить пришла, - тихо ответила Марья.