Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы - Борис Лавренев 53 стр.


- В этих туфельках, Ефим Григорьевич, я танцевала на балу в Зимнем, когда его величество был еще наследником. И он подошел ко мне и сказал: "Вы прекрасны, как заря, мадемуазель". И он пригласил меня на вальс, Ефим Григорьевич, а после вальса он пожал мне руку и сказал, что он без ума от меня. Я храню эти туфельки, чтобы мне их надели в гробу.

Патрикеев посмотрел на часы. Стрелка переползла за полночь.

- Однако пора, - потянувшись, обронил он. - А насчет этого скажу, что напрасно вы, Анна Сергеевна, себе сердце терзаете, что он из-за вас ума решился. Он о детства еще тронутый ходил, без ума, значит, - так ученый историк товарищ Щеголев на лекции доказывал.

Адмиральша отерла повлажневшие, на мгновение озаренные юностью глаза и молча убрала туфельки.

6

В третье посещение Бориса Павловича Леля и он поняли, что любовь неизбежна и прятаться от нее глупо и смешно. И Леля первая сказала об этом Борису Павловичу.

- Я - нехорошая. Я всем, всем обязана Генриху: он спас меня от голода, от тротуара. Я обязана любить его, но ты же видишь, что я не могу, - сказала она Борису Павловичу, терзая пальцами край одеяла. - Мне немного ведь осталось жить, и я хочу любить в последние минуты. Ведь у меня ничего нет, кроме моего мира в стеклышке… и кроме тебя.

Борис Павлович стоял у печки и грелся, прислонясь к ней спиной и заложив руки за спину. Он смотрел в угол комнаты, мимо Лели.

Леля жалобно всплеснула руками.

- Что же ты молчишь? Мне страшно. Скажи что-нибудь! И потом, мы же не виноваты перед Генрихом, мы не делаем ничего плохого. Мы даже не целуемся. Меня ведь нельзя целовать. Мы любим друг друга, как дети. Мы соприкасаемся только душами.

Борис Павлович качнулся и сказал:

- Может быть, это и есть самая страшная измена. Пока женщина отнимает у мужа только тело, до тех пор она еще не изменила ему. Если она отнимет у него свою душу, это - конец.

Леля заплакала.

- Что же нам делать? Ну, что?

Борис Павлович пожал плечами.

Что делать, когда любишь? Разве не спрашивают об этом женщины у любимых с того времени, как появились слова, и разве отвечают любимые иначе как пожатием плеч, ибо нельзя выразить ответа словами?

Но все же, за пожатием плеч, Борис Павлович ответил:

- Что? Ничего. Скоро весна. Февраль, март, апрель. Я налягу на работу, попрошу у директора сверхурочные, вообще как-нибудь наскребу денег, и мы уедем в апреле на Кавказ. В Красную Поляну, в Новый Афон, куда-нибудь. Ты вдохнешь горного воздуха и станешь здоровенькой, перестанешь кашлять.

- И мы будем тогда любить друг друга по-настоящему? - спросила, улыбаясь сквозь слезы, Леля Пекельман.

- Будем.

- Боже, как чудесно! Иди, поцелуй меня вот здесь. Здесь можно.

Леля отвернула халатик над беспомощно детской, цыплячьей ключицей, возле которой легкими толчками пульсировала плечевая артерия, и притянула Бориса Павловича за борт пиджака. Он поцеловал выступающую косточку нежно и робко, как в детстве целовал бантик из косы знакомой гимназистки, подарившей ему этот голубенький символ симпатии на балу морского корпуса после третьего вальса.

Горячее плечо Лели пахло одеколоном "Саида", парным молоком и еще чем-то неуловимо трогательным и родным.

- Милая, - сказал Борис Павлович, - милая Лелечка!

Леля запахнула халатик и погладила Бориса Павловича по небритой щеке.

- Сядь. Расскажи мне что-нибудь хорошее-хорошее. Расскажи мне о своих плаваниях. Я люблю, когда ты рассказываешь. Ты так много видел. Очень страшно плавать в океане? Я никогда не ездила по морю, кроме Петергофа. Я смешная? Да?

Борис Павлович засмеялся.

- Отчего смешная? Ты - милая, ты - плюшевый игрушечный зайчик. Зачем же тебе плавать в пустом океане, когда тебе нужно бегать по полям и грызть колосья? Вот выздоровеешь - и будешь.

Он придвинул кресло и сел в его мягкую кожаную раковину. Леля слушала его рассказ, грызя шоколадку. Вскоре остановила его:

- А на Яве женщины умирают от чахотки?

- Не знаю, - недоуменно ответил Борис Павлович, - не знаю. Наверное, нет. Очень мягкий климат, тепло, морской воздух. Чахотки не должно быть.

- Счастливые! - прошептала Леля и опять схватила Бориса Павловича за борт пиджака. Непомерно огромные глаза воткнулись в Бориса Павловича, как гвозди. - А Генрих? Что же мы скажем Генриху? Как мы уедем? Генрих не вынесет. Меня не будет… Ты пойми, что это значит для Генриха. Нет, нет, я не могу смотреть, когда он заплачет.

Борис Павлович помолчал, - помолчав, ответил серьезно:

- Генриху придется не говорить. Мы уедем сразу, возьмем билеты, приготовим все и уедем, когда Генриха не будет. Ему оставим письмо. Иначе нельзя. Сказать ему все - будет слишком трудно для нас.

Стенная кукушка прокуковала десять, и за дверью раздались шаркающие, усталые шаги Генриха. Он вошел, как всегда серый, разбитый и осунувшийся. Борис Павлович неловко встал, и эту неловкость движения заметил Генрих. Он молча склонил гладко причесанную голову, Борис Павлович тоже молча поклонился.

Минута нависла над тремя, тяжелая, готовая оборваться и раздавить их, - и тогда Леля, спасаясь от обвала, от гибели сейчас, в эту минуту, трудно и горячо покраснев, сказала неестественно весело:

- Генрих, миленький, здравствуй! Мы так заболтались с Борисом Павловичем, что даже времени не замечаем. Как я рада, что ты пришел.

Генрих так же молча поцеловал Лелю в тоненькую линию пробора на темени. Повернувшись к Борису Павловичу, сказал мягко и грустно:

- О, я не знаю, как мне благодарить Бориса Павловича за твое развлекание.

И уже обращаясь непосредственно к Воздвиженскому?

- Лела так скучно, а я ничего не могу сделать. Мне надо зарабатывать деньги, чтобы лечить Лела, а когда я дома - я такой усталый и скучный, что не могу ее развлекать. Лела совсем не нужно видеть скучных людей.

Борис Павлович быстро взглянул на Генриха Пекельмана: в последних словах ему почудилась покорная и знающая ирония. Но усталые складки морщин у Генриха были спокойно опущены и взгляд ясен.

Борису Павловичу стало мучительно стыдно.

- Я пойду, - сказал он нарочито шутливо, - я ведь при Ольге Алексеевне как в старые времена сказочник и рассказываю небылицы, пока не придет хозяин.

Генрих Пекельман проводил Воздвиженского через свою комнату до коридора и, закрыв дверь, постоял около нее в раздумье. Прямая морщинка у носа сломалась и задрожала. Он повернулся и вошел к Леле.

- Лела, ты отдыхай, а я буду работать.

Леля взглянула и увидела в вишневых зрачках Генриха знание. Ей стало страшно, она жалобно спросила:

- Ты не хочешь посидеть со мной, Генрих?

Генрих быстро отвернулся.

- Мне надо работать, Лела. Мне надо отправлять тебя в санаторий, - и шатающейся, вялой походкой вышел из Лелиной комнаты.

7

День двадцать второго февраля упал на квартиру адмиральши Ентальцевой, как рушится во время пожара крыша: внезапно и страшно.

Когда веселыми змеящимися лентами пламя обвивает стены, выбрасывается сине-оранжевыми фейерверками из потерявших глянец стекла оконных глазниц, - крыша высится черная, тяжелая, крупная, и кажется, что ее одну не трогает огонь.

Но приходит минута, когда, перекусанные жаркими зубами огня, стропила и балки ломаются, и крыша мгновенно и пугающе быстро, с тяжелым грохотом, рушится внутрь здания, давя и ломая потолки, пробивая перекрытия.

В день двадцать второго февраля, в субботу, Борис Павлович приехал со службы в половине третьего и, закинув в свою комнату портфель, прошел к Леле Пекельман. В руках у него был букетик подснежников. Он вошел к Леле не через комнату Генриха, а прямо из коридора.

Дома в этот час были только слесарь Патрикеев, не пошедший с утра никуда - работы не предвиделось, - и чумазые Сонька и Котика.

Патрикеев лежал на желтой шелковой кушетке с синими попугаями, курил самокрутку и вполголоса напевал любимое:

Родила нечаянно
Мальчика мать.
Стал мальчик отчаянно
Всей жистью страдать.

Сонька и Котька возили друг друга по коридору в самодельной тачке и неистово спорили, кому быть кучером, а кому лошадью. Грохот деревянных колесиков по паркету и разъяренный крик Соньки гулко катались по коридору, как кегельные шары, и вскоре из комнаты Лели Пекельман высунулась голова Бориса Павловича Воздвиженского. Он свирепо перекосил рот и сказал, обращаясь к Котьке:

- Ты, шарлатан, не можешь не шуметь? Перестань грохотать! У Ольги Алексеевны голова болит.

Котька остановил тачку, засунул палец в рот и с недоверчивым презрением поглядел на Бориса Павловича.

- Дай гливенник, - сказал он категорическим тоном, - тогда пелестану.

- Зачем тебе, паршивцу, гривенник? - спросил Борис Павлович, сменив свирепую гримасу добродушным удивлением: он питал слабость к Котьке и часто кормил его конфетами.

- Пивонелский галстук купью, - пропищал Котька.

Борис Павлович вынул из кармана двугривенный и сунул в черную обезьянью лапку Котьки.

- На, и катись воздушным шаром без шуму.

Борис Павлович скрылся в комнате. Сонька и Котька некоторое время совещались шепотом в углу коридора, как лучше истратить неожиданную получку, - и на цыпочках выбрались из квартиры через кухонную дверь.

В это самое время с парадного хода явился пан доктор Куциевский и нырнул в свою комнату.

Сонька и Котька возвратились вскоре с полными защечными мешками леденцов.

Проходя по коридору, Котька заметил, что дверь комнаты Лели Пекельман закрыта неплотно и в щелочку виден свет. Неудержимое любопытство всунуло Котькин замызганный нос в щелку. Поглядев, он обернулся и пальцем поманил Соньку.

Сонька подкралась и заглянула, упирая остреньким подбородком в Котькино плечо, понимающе ухмыльнулась и, задышав Котьке в ухо, зашептала:

- Целуются, сволочи!

Постояв еще у двери, оба тихонько отошли и направились в свою комнату.

Патрикеев продолжал тянуть свою нескончаемую песню, когда Сонька и Котька с таинственными лицами подошли и остановились рядом против отца.

- Вы чего, пострелята? - спросил Патрикеев, видя, что Сонька и Котька пришли неспроста.

Котька захихикал, а Сонька, тряся косичкой, восторженно выложила:

- Тятька! Долгоносый с немкиной женой целуются. Так и чмокают, так и чмокают. Ей-бо. Провалиться мине! - пискнула она, увидев недоверчивую мину Патрикеева.

- Цевуются… ей-бо, - подтвердил Котька.

Патрикеев встал с кушетки и пятерней поскреб черную, в седоватых подпалинах, бороду. Заговорил сам с собой:

- Вот так оказия! Что ж немец делать станет? А? И Борис Павлович тоже - чудило. Чего он в ей нашел? Помирает баба. Ни рожи, ни кожи. До могилы два аршина. Ну и дела!..

- Да, дева… хленовина, - поддакнул Котька.

Патрикеев, озлившись, дал Котьке щелчка.

- Ты мне… сопляк! Я тебе дам ругаться!.. С кого только учишься, пащенок! - и добавил: - Пойти взглянуть, что ли! Занятная машинка.

Он скинул растоптанные боты и босиком направился в коридор. Сонька и Котька, цыкая друг на друга и грозя пальцами, поползли за ним. В дверях Патрикеев обернулся, схватил детей за шивороты и стукнул лбами.

- Цыц, пащенки! Сидите здесь!

8

В день двадцать второго февраля Леля Пекельман с утра чувствовала себя отлично. Столбик ртути в термометре не поднялся выше тридцати семи, как обычно; голова была ясна и свежа, тело окрепло, стянулось, стало казаться упругим и жизнеспособным.

После ухода Генриха Леля почитала Райдера Хаггарда, но чтение не ладилось.

Леля протянула руку, взяла флакон и заглянула в свой стеклянный мир.

День за окном был синий, морозный, казался выкованным из звонкого голубоватого металла. От этого в скрещениях сказочных арок и дуг в хрустале засквозила глубокая, волнующая синева.

Леле показалось, что в шарике развертывается морская даль без горизонта, а над ней тяжелеет синий небесный шатер. Леля сощурила ресницы, так что остались лишь узенькие щелки: синева углубилась, и ярящееся южное солнце вскипятило Лелину кровь, - а гудение крови зазвучало в ушах прибоем, катающим круглую гальку по пляжу. Леля откинула одеяло, привстала и сложила ладошки перед грудью, как делает готовящийся броситься в набегающую пену буруна пловец.

В это мгновение вошел Борис Павлович. Леля оглянулась на него и засмеялась.

- Ах, это ты! А я так замечталась. Такой синий день, такой синий мир в моем стеклышке, что мне почудилось, будто я уже на морском берегу, и бегу броситься в воду… А знаешь: я начинаю верить, что я поправлюсь. У меня нет сегодня температуры, и я такая крепкая. Погляди - даже мускулы появились.

Леля откинула рукав, вытянула исхудалую желтенькую руку, согнула ее.

- Посмотри, пощупай…

Борис Павлович дотронулся до теплой, не вздувшейся кожи, едва заметно улыбнулся.

- Не смейся, злой, - обиделась Леля, - вот увидишь: я выздоровею и еще буду класть тебя на обе лопатки.

Она задумалась и внезапно спросила Бориса Павловича, заглянув ему в лицо, с тайным страхом:

- Борис! Почему ты полюбил меня такую, больнушку, дохленькую, когда ты сам здоровый и кругом так много веселых, здоровых женщин? Почему? Ты не раскаиваешься?

Борис Павлович присел на край постели и, положив Лелину ладошку на свою, тихонько похлопывал по ней рукой.

- Видишь, я сам долго думал об эти. И это совсем, совсем просто. Мы, мужчины, созданы, видно, затем, чтобы заботиться о ком-нибудь. Пока у нас нет детей, это чувство отцовства должно выливаться на любимых. А здоровые женщины сейчас стали слишком самостоятельны: они не позволяют даже заботиться о себе. А это насилие над моим отцовским чувством. С тобой же мне легко, как будто ты маленький ребенок, за которого я принимаю на себя всю ответственность…

Заглушая его слова, Сонька и Котька подняли в коридоре тот гвалт, который заставил Бориса Павловича дать Котьке двугривенный. Вернувшись, он продолжал:

- Вот поэтому и люблю тебя, что ты беспомощна, что за тобой можно и нужно ухаживать, беречь тебя от пылинок. Иначе - куда мне девать мою энергию, которая не вмещается полностью в службу?

- Ты хороший, - задумчиво уронила Леля и взяла одеколонный флакон.

- Как странно, - сказала она, поворачивая шарик, - сейчас жизнь требует от людей, чтобы они жили только в больших масштабах, в том большом мире, который беснуется за окном. Ну, а если я не могу? Если я больная, бессильная, разве нужно прогнать меня с земли, разве у меня нет своего маленького уголочка? Я никого не обижу, - я только жить хочу. Ведь я хотела бы жить большой, горячей, бьющейся жизнью, но не могу.

В ресницах ее закопошились готовые оторваться хрустальные, как шарики, капельки.

Борис Павлович ближе придвинулся к ней.

- О чем ты, маленький зайчик? Разве тебе кто-нибудь не позволяет жить? Скажи кто - и я его съем.

Леля горько вздохнула и уронила лицо в галстук Бориса Павловича. Он приподнял ее за подбородок и поцеловал в закрытое веко. Леля еще горше вздохнула, поежилась и подвинула к Борису Павловичу бледно-розовые губы.

- Поцелуй меня, Боря! Поцелуй! Я такая усталая, такая ненужная в большом мире - никому, кроме тебя. И я сегодня здоровая.

Назад Дальше