9
Патрикеев уперся руками в бок и пригнулся лицом к щели, оставленной Борисом Павловичем в дверях.
Он увидел уголок подушки, рассыпанный по нем пепел Лелиных волос и склоненного к подушке Бориса Павловича.
Борис Павлович приподнял Лелину голову, долго смотрел на нее со странным выражением и припал к ней, целуя.
Патрикеев увидел, как запрокинулись желтенькие оголенные руки, завернулись вокруг шеи Бориса Павловича, как все Лелино легкое тело поднялось, приникая к синему пиджаку Бориса Павловича, как будто ища защиты.
И Патрикеев услышал голос, как звон летящих осколков.
- Милый… - сказал этот голос так горячо, что у Патрикеева под крапчатым ситцем рубахи проползли по спине жгучие мурашки.
Он оперся о стену. Его удивило не то, что "долгоносый" и Пекельманша целуются. Это не раз приходилось видеть, не раз и сам Патрикеев проделывал эту несложную историю.
Его удивило и потрясло то, что он увидел в запрокинутом Лелином профиле, тянувшемся к Борису Павловичу. В нем была никогда не виданная Патрикеевым нежность изнемогающей от счастья любви, невыразимая ласка, трепетность, порыв.
Смешливо-похабное настроение, с которым он подходил, крадучись, к неприкрытой двери, слетело с него, как шелуха, и сменилось знобкой дрожью, от которой Патрикеев побледнел и задышал тяжелее.
За его сорок четыре года никто не смотрел на него так, никто не запрокидывал рук на его шею, никто не целовал с такой обволакивающей счастьем лаской.
Он припомнил свою деревенскую молодость, несложные ухаживания на посиделках за девками, под плач гармошки, лошажье ржанье и похлопыванье ладошками в темных углах по упругим грудям, и ничем не прикрашенную грубость торопливого соития в сенцах на сундуке или в травяной пыли сеновала, равнодушную покорность жены, никогда не целовавшей его, и упрощенную животную требовательность Меланьи.
От этого у него защемило под ложечкой и внезапно пересох рот.
Вместе с вспыхнувшей жалостью к себе он ощутил неожиданную и тревожную, царапающую нежность к этой чужой тоненькой, больной женщине, умеющей любить по-иному, чем его женщины, и подумал:
"Всё образование! Где нам, серым?.. Эх, мать родная, елки зеленые! Так и подохнешь, не знавши настоящего любовного обращения".
Ему даже стало неловко, что он заглянул в эту дверь, куда не следовало заглядывать. Это было похоже на дурной поступок.
Он поднял руку, чтобы тихонько прикрыть дверь, но ощутил у себя на затылке теплое дуновение и торопливо оглянулся, с захолонувшим сердцем.
Лоб о лоб он столкнулся с паном ветеринаром Куциевским. Пан Куциевский, идя в кухню с кувшином, издали увидел пригнувшегося к двери Патрикеева и, заинтересовавшись, неслышно подкрался к нему.
Рыжая лапша пана Куциевского возбужденно шевелилась, горошины покрылись слоем масляного лака. Он ухватил Патрикеева за руку, забыв шляхетскую гордость.
- Цо, - шепнул он, брызнув на нос Патрикеева слюной, - амуры? Цо пан скажет? Как это можно? Такой разврат, ай-ай! То нужно сказать пану Генриху.
Патрикеев отклонился к стене и из-под бровей поглядел в лоснящуюся сковородку пана ветеринара. Щеки Патрикеева вздулись и налились темно-бурачным соком. Он взял Куциевского за плечо и молча потащил за собой по коридору. У двери в кухню он выпустил плечо пораженного и покорно следовавшего за ним ветеринара.
- Гадюка, - сказал Патрикеев низким шепотом. - Зачем живешь? Землю пакостишь, клоп вонючий! Да ежели ты только словом заикнешься Генриху, так я тебя на части раздеру и собакам побросаю! Да рази ж ты способен, змеюка, понять, как люди любовь чувствуют?! Пес паршивый!
Обомлевший Куциевский выронил эмалированный кувшин. Он загремел, катясь по паркету. Дверь Лелиной комнаты открылась, торопливо выглянул Воздвиженский. Он увидел стоящих у кухни Патрикеева и Куциевского и успокоенно скрылся.
Ветеринар, оправившись от первого испуга, вздыбился и подпрыгнул.
- Цо?! - визгнул он. - Как ты осмелился? Хам!.. Хлоп!..
Патрикеев побледнел еще больше и, пошарив рукой в штанах, вынул короткий, тускло блеснувший сапожный нож.
- Хамов уже семь годов нет. А мой сказ тебе, гадюка ползучая, всерьез. Видал? Так ежели ты только пискнешь про Пекельманшу, вот тебе святой упраздненный хрест, я тебе им кишки поразверстаю. Сука!
Куциевский подхватил кувшин и метнулся от Патрикеева, оглядываясь на бегу, словно за ним гналось диковинное чудовище.
10
Патрикеев сидит у стола, чешет седую подпалину бороды, скучно жует ржаную корочку. Не дает покоя Патрикееву увиденное.
Скованный из голубого металла день мутнеет за окном, словно вода, в которую шалун-мальчишка подливает чернил, размешивая пальцем.
В чернильной мути мерещатся Патрикееву запрокинутые руки и лицо Лели Пекельман, чудится звенящий стеклянными осколками голос. Мешаются мысли во взлохмаченной патрикеевской голове.
Крепко ввинтив в комнатные сумерки ругань, от которой приседают возящиеся на полу Сонька и Котька, Патрикеев встает, надевает ватную куртку с продранными локтями и, наказав Соньке и Котьке ложиться спать через час, уходит.
Тайное беспокойство и тревога тащат его под руки к желтому огню, бьющему от окон пивной. Он вваливается, отряхивая снег с сапог, присаживается за свободный столик, кричит пробегающему официанту:
- Троечку!
Гуляй, слесарь Патрикеев! Пей, человек, почуявший трепетное беспокойство любви. Каждому дано испытать его томительные уколы. Сегодня твой черед, Патрикеев. Пей и думай о поцелуях, обволакивающих ласковым счастьем, стыдливых и отдающихся, каких ты не знал в многотрудной, суровой и грубой, как небеленый деревенский холст, жизни.
После третьей бутылки Патрикеев совеет. Рваная финка сползает ему на налобье, борода мокнет в пивной пене. Он требует четвертую бутылку.
Выйдя из пивной, он бредет, пошатываясь справа налево, изредка цепляя плечом стены домов. Рукав куртки покрывается цветными пятнами известки.
Патрикеев бормочет:
- Елки зеленые… гадюки! Зачем земля терпит такую пакость? Люди счиста слюбились. Она такая ма-ахонькая, бе-елеиькая, травиночка… а Борис Павлович - он парень хоть куды, крепкий. Ей такого нужно. Генрих, он тоже гражданин приятный… ничего не скажешь. Только ску-ушный. Немец. В немце завсегда машинка вместо души. Вместо обходительной душевности канитель сучит. А змею пилсуцкую зарежу… ей-бо, зарежу!..
Патрикеев поднимает голову, уткнувшись в чье-то тело.
На тротуаре женщина в фетровой шапочке и сером пальто.
Она тоненькая, из-под шапочки сыплется пепел волос, всей фигурой она напоминает Патрикееву Лелю Пекельман, и, от неожиданности и удовольствия, Патрикеев растекается весь в широкую блаженную улыбку.
Женщина смеется тоже. В свете ночной улицы на губах ее дрожит алый глянец.
- Надрызгался, дяденька? - спрашивает она хрипловатым говорком.
Патрикеев, не дыша, глядит на алый глянец губ. Пиво бередит его мозг, заверчивает в нем головокружительный ералаш. Он еще боится высказать выплывающую все четче мысль.
- Довести тебя домой, может, дяденька? - опять говорит женщина.
Патрикеев решается.
- Барышня, - произносит он прерывающимся, отчаянным голосом, - барышня… - Дальше голос и сознание изменяют. Патрикеев, задыхаясь, ищет слова и вспоминает ежедневную фразу адмиральши: - Барышня, позвольте вас просить… пожаловать на чашку чаю…
Женщина испытующе взглядывает на Патрикеева и уже совсем по-иному, деловито и коротко, спрашивает:
- Где живешь?
Услыхав адрес, она успокаивается.
- Близко. Когда б далеко, не пошла бы. А то попадаются фрукты - завезет на Охту: что заработаешь, то на извозчике и прокатишь. Ну, идем дяденька.
Она берет Патрикеева под локоть.
В комнате Патрикеева она останавливается, немножко удивленная. Большая пустая зала, нелепый мраморный камин, спящие на нарах дети - вызывают в ней мимолетное сомнение, но разве не все равно, разве не привыкла она в любой час и в любом месте выполнять свою тяжкую и неприятную работу?
Но взволнованному слесарю Патрикееву нужен не бесстрастный труд, не холодное и бесчувственное ремесло: Патрикееву хочется, чтобы раз в жизни его приласкали по-иному, непосредственно и чисто. Чтобы ласки были как источник живой воды.
И, накачивая дрожащими от пива и ожидания небывалого руками прыскающий огнем примус, чтобы угостить сказочную посетительницу чаем, Патрикеев не замечает ничего. Поставив чайник, он предлагает гостье снять верхнее платье.
Без пальто она еще тоньше и похожа на девочку, гладко причесанная, с открытым лбом. Патрикеев усаживает ее на табуретку, сам садится напротив, долго и внимательно разглядывает женщину, не произнося ни звука. От напряжения начинает сопеть.
Женщина усмехается.
- Что у тебя - рот запаянный? Молчишь, как рыба.
Патрикеев вздрагивает. Он не может придумать слов, да и не хочется ему говорить, будто словами всколыхнешь, замутишь зеркальную благостную тишину, овладевшую Патрикеевым. Но он соображает, что женщина права, что нужно же занять гостью разговором. Он кладет локти на стол.
- Вот, к примеру, могу рассказать вам, барышня, чудобный случай из старого режима. Как это еще за Александра Первого было, и приезжает, к слову, этот Александр кровавый, значит, до одного монаха. Так и так. "Скажи, говорит, монах, желательно мне знать, сколько мое семейство процарствует?" А монах ему и отвечает: "Триста, говорит, лет и три года будете пить народную кровь, а потом будет вам конец. И последний царь Михаил будет, как и первый; в Ипатьевском дому начали, в Ипатьевском и кончите". Царь это на дыбки: "Как ты, говорит, монах, смеешь этакое болтать?" А монах ему: "Пшел, дескать, ваше величество, вон, не мешай мне бездельничать". С тем и разъехались. И всё, на поверку, капелька в капельку сошлось.
Женщина откидывается и с недоумением смотрит на Патрикеева. Ей странно, смешно и неловко. Она пришла трудиться; она не может понять, почему этот угрюмый человек, заросший черной бородой с седыми подпалинами, вместо того чтобы потребовать от нее привычной работы, болтает чепуху.
Она встает, подходит и просто садится на колени к Патрикееву, запрокинув ему руки на шею. Говорит с улыбкой:
- Дурной ты какой-то, дяденька.
Патрикеев неловко охватывает ее талию и тянет к себе. Женщина покорно склоняется, и Патрикеев попадает бородой в ее мягкие вялые губы. Он чувствует будто вливаемый в жилы и разрывающий их горячий напор - и задыхается.
Женщина отклоняется, отталкивает руки Патрикеева и хохочет.
Ах, хахаль! Присосался. Ты мне, дяденька, выложь раньше трешницу. Я так, на холостой ход, трепаться не согласна.
Поднявшиеся руки Патрикеева опускаются. Дым алкоголя взвивается, рассеянный холодным вихрем. Он сжимает кулаки:
Рвань!.. Сволочь!.. Я думал, ты по-честному, а ты…
Он швыряет в женщину последнее слово, как грузный шлепок вонючей грязи. Женщина свирепеет.
Заткнись, пьяная харя! Честную тебе надо? Хайло! Даром из-за тебя подол отрепывала?!
Патрикеев сжимает правую кисть, узловатые пальцы его сводятся в тяжелый кулак; веки стягиваются над мутным блеском белков. Женщина испуганно пятится, раскрывая рот, понявшая, что близко, вот сейчас, удар и смерть, готовая закричать… и обрадованно бросается к двери, ручку которой кто-то дергает.
Хмель и гнев остывают в Патрикееве: он осторожно подходит.
- Кто там?
И оседает, слыша раздраженный крик Меланьи:
- Я. Чего заперся, полоумный? Отпирай!
- Чичас. Ключ найду, - отвечает Патрикеев, обомлев, и шепотом говорит женщине:
- Тихо, слышь! Надо тебя вывести, потому - кума пришла.
Он мечется по комнате, соображая. Сонька, приподнявшаяся с нар в начале ссоры, следит ухмылочно за ерзающим тятькой. Меланья ударяет в филенку.
- Да отворяй же! Ты что? Сбесился? Бегла к тебе, к черту, по морозу, чтоб детей помыть, почистить, благо рано отпустили, а тут стынь в колидоре.
Сонька отбрасывает одеяло и звонко кричит:
- Теть Маланя! А теть! У тятьки чужа тетя. У шляпке.
11
На визг и ругань сцепившихся в коридоре женщин первым прибежал Борис Павлович и высвободил из цепких пальцев Меланьи волосы гостьи Патрикеева. Женщина, растрепанная, кровоточа из рваных царапин на щеках и плюя, прислонилась к стене и выбросила залпом водопад матерщины. Из комнаты номер первый выглянула и скривилась ехидным довольством томпаковая сковородка пана ветеринара.
Последняя пришла адмиральша Анна Сергеевна в ночном пеньюаре, - уже собиралась отходить ко сну. Подходя, спросила сперва для самой себя:
- Pourquoi ce bruit? - а затем перевела для всех: - Что за шум, господа?
Борис Павлович смущенно переступил с ноги на ногу. Меланья втолкнула Патрикеева в комнату и захлопнула с треском дверь.
Адмиральша обратилась к женщине:
- Кто вы такая, сударыня? Что вам угодно?
Борис Павлович сделал движение встать между адмиральшей и женщиной, но не успел. Вся ярость избитой обрушилась на адмиральшу. Она закричала, захлебываясь злобой:
- А ты кто тут, старая моська? Бандерша? Моща дохлая… Тоже, может, в любовь играешь? У, черти треклятые, пропала моя жизнь через вас!..
Она завыла.
Борис Павлович мягко взял ее под руку и, не встречая сопротивления, провел мимо ошеломленной адмиральши к парадному выходу.
Там он достал из кармана пятирублевую кредитку, сунул в руку женщине и сказал:
- Вот, возьмите! Только уходите!
- Спасибо, - ответила вдруг притихшая женщина и покорно ушла.
Адмиральша, придя в себя от испуга и неожиданности, открыла комнату Патрикеева и встала на пороге, гордая, величественная, словно на выходе царя.
- Мсье Патрикеев, - позвала она металлически.
Патрикеев растерянно обернулся.
- Чего изволите, Анна Сергеевна?
- Мсье Патрикеев. Я считала вас порядочным человеком и даже приглашала вас в свой дом, оказывая вам доверие, несмотря на ваше простое звание. Вы обманули его и повели себя некорректно. Не comme il faut. Вы позволили себе привести падшую женщину. Это непростительно, и я вынуждена объявить, что не могу больше принимать вас у себя.
И, не давая Патрикееву ответить, вышла.
Патрикеев подбежал к двери, тряся бородой. Ему необходимо было сорвать злобу на ком-нибудь, и вышло, что удобнее всего - на адмиральше.
- И не надо! - закричал он вслед. - За чай-сахар спасибо, а насчет прочего вы дура старорежимная, и черт с вами!
Адмиральша обернулась. Подбородок ее дрогнул и отвалился. Она всплеснула руками и сказала, забыв приличия:
А вы - серый альфонс.
12
С утра Генрих Пекельман выбегает из дому, не завязав галстука, непричесанный, и, топоча, несется вниз, с площадки на площадку. Он торопится за доктором.
Леле Пекельман неожиданно стало плохо. Волнение вчерашнего дня, неосторожные поцелуи свалили ее. Всю ночь возле постели стоял медный тазик, наполненный розовой пузырчатой пеной; опустел флакон с "Саидой".
А рядом в комнате, без сна, томился и задыхался, шагая из угла в угол разбитой походкой, Генрих Пекельман, ломая прямые морщинки у носа.
Утром Генрих вошел в Лелину спальню, увидел окруженные коричневыми провалами закрытые Лелины веки, хрустнул пальцами и сказал:
- Лела, я имею к тебе одну просьбу.
Леля тихо мигнула ресницами, не поднимая век.
- Я хочу просить тебя, Лела, чтобы Борис Павлович не приходил к тебе. Ты очень волнуешься, Лела. Тебе это вредно, - произнес Генрих, запинаясь.
Он увидел мгновенный взблеск в повернутых к нему белках. Стоял молча и ждал.
Леля взмахнула одной кистью, вся рука не поднималась от слабости.
- Это глупости, Генрих, - прошептала она, - глупости. Ты жесток! Ведь я знаю, что умираю. Знаю.
Она закашлялась и приподнялась. Новый комок пузырчатой пены закачался в тазике.
- Глупости, Генрих, - повторила она, - как тебе не стыдно? Мне скучно одной, без тебя, и когда ты приходишь - мне… скучно с тобой…
Вернись, неосторожное слово, сорвавшееся с губ, запятнанных розовыми пузырьками! Останься несказанным… Шесть твоих звуков - как шесть ударов ножа в грудь человека с разбитой походкой, с душой, усталой от боли, тревоги, постоянного напряжения, человека, безмерно преданного, любящего. Жестоки выпустившие тебя губы.
Генрих отвернулся в угол, чтобы Леля не увидела его глаз.
- Я знаю, что тебе скучно со мной, Лела. Я сам знаю, - но…
Было в голосе Генриха Пекельмана, в сутулых плечах такое усталое уныние, что Леля не выдержала. Она вскочила и закричала, протягивая к Генриху худые желтые палочки:
- Генрих!.. Генрих, миленький!.. Бедный Генрих! Убей меня! Я подлая, я бесчестная. Я все равно умру… задуши меня!..
Она откинулась назад и заколотилась головой о железные прутья кровати.
Генрих Пекельман кинулся к ней, подставляя длинные белые пальцы под удары Лелиной головы, чтобы смягчить их.
- Лела!.. Лела!.. Не надо! - кричал он в исступлении. - Не надо, Лела! Ты ни в чем не виновата, Лела. Никто не имеет вины.
Леля стихла. Голова ее боком легла на подушку, в груди заклокотало, и сквозь стиснутые зубы, яркая, словно выбившаяся из прически лента, поползла по подушке кровавая струйка.
Генрих Пекельман ахнул и, без галстука, непричесанный, побежал за доктором.