Что-то ожидалось, что-то назревало, и это ожидание сквозило не только в тревожных взглядах людей старшего поколении, особенно тех, кого каким-то образом коснулось страшное прошлое. И, видимо, так или иначе причастных было особенно много и этом веселом, залитом солнцем светлоокрашенном городе Магадане. Такие люди попадались мне на улице Ленина, сбегающей еще с пустынной, без нынешней телевизионной вышки площади вниз к речке Магаданке и поднимающейся уже лентой знаменитого Колымского шоссе, в гремящем шумным оркестром ресторане. Завсегдатаи с гордостью показали мне на местную достопримечательность, удивительного саксофониста, который умел играть, держа в одном углу рта папиросу, а в другом - мундштук музыкального инструмента. Из сверкающего металлического раструба вместе с музыкой извергался дым.
- Он играл в оркестре Эдди Рознера, - с гордостью пояснили мне.
Однако имя Рознера ничего мне не говорило, а вот способности музыканта действительно поразили меня, и я старался садиться за ресторанный столик так, чтобы видеть его.
Я познакомился с местными литераторами. Среди них своей основательностью и деловитостью выделялся низкий и плотный мужчина средних лет - Николай Владимирович Козлов. Он воистину был объединяющим началом литературных сил обширного края и подлинным основателем альманаха "На Севере дальнем". В то время он занимал пост главного редактора областного издательства.
Писал Козлов и сам. Его сочинения поражали трудно одолеваемым многословием. Долгие годы он собирал материал, а потом писал книгу о бывшем начальнике Дальстроя, чекисте Берзине, бывшем коменданте Кремля. Многостраничный труд под названием "Хранить вечно", вобрав и отразив все сложное, полное превратностей и перипетий многострадальное время, так и не увидел свет в своем полном объеме ибо затрагивал трагические события тридцать седьмого года, хотя, справедливости ради, надо сказать, что начались они гораздо раньше и длились много дольше.
Проходили магаданские дни, заполненные новым, пока еще непривычным и интересным для меня делом - встречами с читателями, которым за неимением иного житейского багажа мне приходилось без конца рассказывать свою короткую биографию. Иногда, для оживления, я вплетал в повествование разные забавные случаи, происходившие с моими сверстниками-северянами в Ленинграде или же на их долгом пути в далекий город.
Столица Колымского края уже порядком надоела, примелькались люди. Даже красочный в те времена магаданский рынок с умопомрачительными ценами не привлекал меня. По утрам там можно было выпить полулитровую кружку вкусной ряженки. Камчатские и королевские крабы продавались в неограниченном количестве уже готовыми к употреблению, то есть вареными, но можно было покупать и живых, чтобы самому приготовить их в морской соленой воде. Одного такого краба хватало на сытный обед на двоих.
Все чаще с бухты Нагаева по Портовой улице поднимался сырой туман, наползал на верхнюю, еще безымянную площадь, которую потом назовут именем Гагарина, захватывал аллеи местного парка культуры - чудом уцелевшего кусочка колымской тайги с жиденькими тонкоствольными лиственницами - просматривающегося насквозь, с неизменной танцплощадкой, вокруг которой светлыми вечерами вперемежку с молодыми людьми мелькали робкие фигуры ответственных работников областных учреждений, отправивших своих жен и детей на летнее время на тихоокеанские курорты Дальнего Востока…
Козлов заключил договор на издание моего еще несуществующего сборника рассказов и выдал аванс, который позволил мне безо всяких помех продолжить путешествие в столицу Чукотского национального округа Анадырь, тогда еще поселок городского типа.
Магаданский аэропорт в пятидесятых годах располагался гораздо ближе к городу, на тринадцатом километре Колымского шоссе. В летнюю пору он был особенно оживлен: кто-то кого-то провожал, встречал. Самолеты отправлялись в Охотск, Хабаровск, Владивосток, Петропавловск-Камчатский, в Анадырь, Марково, Гижигу, Ceймчан, Певек… Но главной притягательной силой для горожан был круглосуточно работающий ресторан. Сюда сходилось, съезжалось немало любителей долгой застольной беседы, неожиданных знакомств, мимолетных клятвенных заверений в вечной дружбе, любви, братстве… Возможно, что эти спонтанно вырвавшиеся слова в ту минуту произносились вполне искрение: ведь встречались люди в большинстве своем в чем-то обиженные, обездоленные, ищущие настоящего человеческого общения, сердечности и участия. Пусть недолго, до похмельною пробуждения они верили в то, что искали, ради чего они отправились в этот суровый неприветливый край, в эти скудно поросшие лиственницей сопки, прорезанные мелкими речушками и серебристыми, звонкими ручейками, редко и скупо освещаемыми прохладным северным солнцем.
Оглядывая шумное ресторанное веселье и заканчивая предполетный обед, сдобренный по обычаям того времени изрядной порцией спиртного, я искал в этих размягченных алкоголем, искаженных висящим подобно сырому морскому туману табачным дымом лицах отражение пережитых лет, опаленных войной, годами подневольного труда, неимоверными страданиями, мимолетными радостями. Это были горняки из дальних, скорее всего чукотских приисков, только что освободившиеся заключенные из еще многочисленных тогда на Колымской земле лагерей, разного рода специалисты, завербованные в центральных районах страны. Иногда в этой почти однородной массе мелькали и лица моих сородичей. Земляки сидели тихо, смирно, оглушенные и потрясенные шумом, гамом, громкими разговорами.
Ожидание самолета здесь могло затянуться на несколько дней, а то и недель. Случалось сидеть и больше месяца: робкие аборигены грубо оттеснялись в сторону, когда разъяренный долгим ожиданием пассажир штурмом брал билетную кассу, а потом и сам самолет.
Но мой билет был приобретен заранее, "по броне".
Самолет, разбежавшись по грунтовой посадочной полосе, медленно поднялся и потянулся по долине, набирая высоту меж невысоких сопок, к бледно-синему северному небу.
Вот и знакомый пейзаж за стеклом иллюминатора. Но это еще была лесотундра, точнее последняя граница лесной растительности, начисто исчезнувшей на подходе к устью великой чукотской реки Анадырь.
Ил-14 шел на высоте около трех тысяч метров, по нынешним меркам совсем невысоко и медленно - четыреста двадцать километров в час. Но тогда это была настоящая высота и умопомрачительная скорость. Открывшаяся ширь Анадырского лимана наполняла меня волнением: семь лет я не видел родной земли, тосковал, иногда видел во сне этот простор, уходящий так далеко, ничем не ограниченный - ни лесом, ни высокими зданиями, а лишь естественным горизонтом.
Самолет прошел над Анадырским лиманом, показав ряд небольших домиков на галечной косе меж рекой Казачкой и широко разлившимся устьем Анадыря, несколько пароходов на рейде Лимана, и приземлился на старую грунтовую посадочную полосу.
4. Долгое лето пятьдесят пятого
В Анадыре я остановился в знакомом доме - в педагогическом училище, в той половине здания, где помещалась библиотека. Заведовал ею Костя Синицкий, коренной анадырский житель, прямой потомок казаков-землепроходцев, торговых людей, а может, и священнослужителей, которым в этом краю пришлось весьма и весьма трудно по причине полной невозможности обращения аборигенов в православную веру.
В публичной библиотеке Салтыкова-Щедрина в Ленинграде среди пожелтевших страниц "Вестника Якутского епархиального управления" часто попадались отчеты миссионеров, их жалобы на невосприимчивость чукчей и эскимосов божественному слову. Разочаровавшись в своей миссии, убедившись в ее бесплодности, иные священнослужители брались за торговые дела, оседали в стойбищах и крохотных становищах, вступая в брак с женщинами, как тогда выражались, туземного происхождения.
В облике Кости Синицкого смешались черты всех племен и народов не только издревле живших на Чукотке, но и посещавших этот далекий край как с западной так и с восточной стороны.
Как истинный анадырец, то есть человек, причисляющий себя к более высокому сословию, нежели коренное население Чукотки, Костя по-чукотски и по-эскимосски не говорил, если не считать нескольких бранных слов.
Хорошо мне знакомая библиотека педагогического училища на этот раз поразила меня удивительным порядком: такой я ее никогда не видел. Во всяком случае, прежде она была в ужасном состоянии, заведовали ею люди случайные; одно время библиотекарем числилась жена завхоза, которая вместо слова "экземпляр" писала "инзупляк" и еще спорила, что это слово пишется именно так.
Сильно поредевшая училищная библиотека сегодня имела даже каталог!
Но самым поразительным было книжное собрание самого Кости Синицкого! Солидные тома по истории, искусству, философии, медицине… Книжные полки занимали две стены небольшой комнаты.
Я в изумлении застыл перед корешками с золотыми тиснениями. У меня учащенно забилось сердце.
- Какие прекрасные книги!
На худощавом лице Кости появилась улыбка. Он важно и почему-то полушепотом произнес:
- Но самые ценные я держу в закрытом шкафу.
И впрямь, один из шкафов не только имел висячий замочек, но и тщательно заклеенные темной бумагой стекла.
Из солидной связки ключей Костя выбрал один и открыл замок. Вытерев белым вафельным полотенцем руки, достал тяжелый том, на темно-зеленом переплете которого я прочитал: "Форель. Мужчина и Женщина".
- Мое самое большое сокровище, - сдерживая дыхание, сказал Костя. - За большие деньги выписал из московского букинистического магазина.
Дав мне подержать книгу, Костя обещал:
- Вечером почитаешь…
Потом он показал мне великолепное издание словаря Даля под редакцией Бодуэна де Куртене. Имя прославленного лингвиста мне было знакомо из лекций профессора Холодовича, читавшего нам курс общего языкознания, и семинару по русскому языку Веры Павловны Андреевой-Георг.
Костя Синицкий открыл том и молча показал мне несколько строк. Прижав палец к губам, прошептал:
- Никому ни слова! Местный уполномоченный НКВД что-то заподозрил… Надеюсь, ты меня не выдашь?
Я обещал. Тем более что все эти слова, пословицы, поговорки, частушки я знал не хуже самого Бодуэна де Куртене.
Однако Синицкий, несмотря на свою солидную библиотеку, был человеком не то что малограмотным, но попросту невежественным. Зато его отличала необыкновенная аккуратность, почти болезненная чистоплотность.
- Я чукчу, - говорил он с легкой шепелявостью, свойственной анадырцам казачьего происхождения, - за все уважаю, кроме грязи… Ну почему ты не хочешь, чтобы я вымыл твои ботинки?
Но я сам предпочитал смывать с ботинок тяжелую анадырскую грязь.
По вечерам мы пили с Костей крепко заваренный чай.
- Это хорошо, что ты не пошел к Никитину пить спирт, - хвалил он меня. - Мы с тобой будем культурно общаться, - он клал на стол роскошный том Фореля "Мужчина и Женщина" и том Даля.
- А нет ли у тебя какой-нибудь художественной литературы? - спросил я как-то Костю.
- Зачем тебе художественная литература? - удивился он. - Ты же сам писатель! Лучше учись культурному обращению с женщиной. Полезное дело.
- Я эту книгу читал…
- Неужели? - страшно удивился Костя, - Где?
- В Ленинградской публичной библиотеке, - ответил я, - и этот словарь не раз листал…
Костя в изумлении вытащил изо рта нерастаявший кусок сахара-рафинада, осторожно положил на край блюдца и шепотом спросил:
- А чего же тогда НКВД интересуется?
Я пожал плечами:
- Наверное, тоже хочет узнать, как надо культурно обращаться с женщиной.
Для Кости, как я догадался, книги представляли интерес лишь как внешне привлекательные вещи. Он их ценил не за содержание, а за вид. И, надо сказать, именно в этом он был настоящим знатоком и тонким ценителем.
За несколько дней общения с ним я еще выяснил, что Костя романтик и мечтатель. Он любил оперетту и буквально грезил ею. Порой он даже пытался изображать персонажей из увиденных им спектаклей в Москве, когда гостил у своей сестры Мирры, вышедшей замуж много лет назад за московского авиационного механика. Голоса у Кости не было, зато он обладал удивительным даром передавать движения и мимику…
- Я бы отдал все книги, - признался Костя, - только бы сыграть хотя бы маленькую роль в настоящем театре!
Необыкновенная аккуратность моего хозяина и трезвость несколько ограничивали мое общение с другими людьми. Ибо в те годы ни одна встреча к Анадыре не обходилась без бутылки, и спирт был так же легко доступен и дешев, как красная кетовая икра.
Стояли прекрасные летние дни. Основное население окружного центра, хотя новые административные здания поднялись на сопку, проживало еще на низменном берегу лимана, где вдоль единственной Советской улицы, то пыльной, то непролазно грязной в зависимости от погоды, стояли деревянные домишки, большей частью штукатуренные или же обитые черным толем. Напротив моего обиталища располагалось длинное деревянное здание. Одну половину его занимал детский сад, а другую - редакция газеты "Советская Чукотка". Здесь я познакомился с молодым поэтом Виктором Кеулькутом. Потом он заходил ко мне, оставляя в прихожей, под пристальным взглядом хозяина, ботинки, и бочком протискивался на кухню, где на плите стоял чайник.
Виктор читал стихи и искал в моих глазах одобрения. Он считал меня чуть ли не классиком. Четыре моих стихотворения, помещенных в "Книге для чтения", он знал наизусть.
Стихи Виктора мне правились, конечно, больше собственных. Они были просты и бесхитростны, как настоящая поэзия, и выражали естественные человеческие чувства.
Виктор украдкой вынимал из-под полы бутылку, мы под хмурым взглядом Кости немного выпивали, заедая спирт малосольными лососевыми пупками.
Однажды к нам на огонек зашла Валентина Кагак-Серикова. Она преподавала эскимосский язык в педучилище. Я хорошо помнил ее. Нуукэнские школьники зимой приезжали в Улак и в большой кают-компании полярной станции давали концерт, строили гимнастические пирамиды, и пионерка-отличница Кагак читала стихотворение Пушкина "Зимняя дорога" на чистом русском языке.
Она казалась всем нам необыкновенной красавицей, и если честно, то я был тайно в нее влюблен.
Когда я встретил ее в Нуукэне летом сорок шестого года, она была уже взрослой женщиной. Я прождал с месяц оказии в эскимосском селе, чтобы продолжить свой долгий, растянувшийся на два года путь в Ленинградский университет.
Она вышла замуж за молодого учителя физики, была счастлива. Помню, как я тащил для нее пружинную кровать из маяка-обсерватории. Кровать была почти новая, двуспальная. Я нес ее на спине, и она подпрыгивала в такт моим шагам. На ножках были колесики, и когда я собрал это необыкновенное спальное сооружение, оно легко покатилось по отполированной от долгого употребления моржовой коже пола, пока нашло более или менее удобное место в древнем жилище.
Старый Кэргитагин, отец Кагак, молча наблюдал за моими действиями и что-то неодобрительно ворчал. Мать Кагак угостила меня вареным моржовым ластом и кружкой сладкого чаю.
Валентина Кагак-Серикова сказала, что уже не живет с мужем.
- Я развелась, - спокойно и просто сообщила она, хотя в те годы я еще смотрел на развод, как на большую жизненную катастрофу.
Я не расспрашивал о причинах такого резкого поворота в ее личной жизни, но сама Валентина рассказала:
- Была с ним в отпуске, на материке… Погостили у его родителей. Ко мне относились очень хорошо, может, даже слишком хорошо. Но вот именно это и стало причиной. Сколько раз я слышала: эскимоска, а умывается; вроде дикарка, а платье носит, почему нет татуировки… ем ли сырое мясо?.. Осточертело мне все это. А когда муж сказал, что через три года собирается совсем распрощаться с Чукоткой и вернуться в этот волжский городок, тут меня такая тоска взяла, я подумала, подумала, да и заявила: мол, никуда отсюда не уеду, не получится у нас совместной жизни…
Валентина закончила Ленинградский педагогический институт, но в родной Нуукэн не вернулась.
- Наш Нуукэн собираются переселять, - сообщила она. - Говорят, человек не должен жить на таком неудобном месте… Тысячи лет жили, и вдруг неудобно стало…
Она грустно вздохнула, посмотрела на меня и вдруг заплакала.
Я не знал, как ее утешить. О чем она плакала? О своей не сложившейся личной жизни, о судьбе Нуукэна, ее родного гнезда?
- Ты меня прости, - тихо сказала она, утирая слезы. - Все равно рано или поздно узнаешь об этом… Твоей мамы нет в живых…
Что-то горячее, а потом холодное вдруг полоснуло меня по сердцу. Я едва удержался на табуретке. Валентина взяла меня за руку.
- Успокойся… Теперь уже ничего не сделаешь… А я помню твою маму… Она была красивая. Не забывай ее…
Среди планируемых радостей улакских встреч далеко не на последнем месте была и будущая встреча с матерью. Я много раз воображал: вот схожу с катера или баржи, если доведется приплыть, или же спускаюсь по трапу самолета, если старенькая улакская посадочная полоса принимает самолеты, и вижу ее среди встречающих. Она стоит чуть поодаль, в камлейке (она любила яркие цвета) и улыбается мне, взрослому, возмужавшему сыну, литератору, женатому человеку, отцу двоих детей… Я подхожу, касаюсь по нашему обычаю носом ее щеки, на которой прядь тугих черных волос, отделившихся от наспех заплетенной косы, чую такой знакомый запах тюленьего жира, навечно въевшийся в ее волосы.
Слезы безостановочно лились из моих глаз, рыдания сотрясали тело. И Костя Синицкий деликатно отвел меня в комнатку, уложил на жесткий диван сколоченный из тарных ящиков, основного материала для всей мебели окружного центра.
Я вспоминал мамино молодое, почему-то всегда виноватое лицо: может, она чувствовала, что обделила меня лаской, отдав ее младшему брату и сестре? Да, в семье я был наполовину чужой, и это всегда больно отзывалось в моем детском сердце.
Подробности смерти матери я узнал позднее: в пьяном угаре отчим забил ее насмерть доской, утыканной гвоздям и…
Несколько дней я приходил в себя от этой страшной новости, даже подумывал - не повернуть ли назад в Ленинград?
Но время понемногу смягчило сердечную боль, и в окружном исполкоме мне помогли сесть на пароход, направляющийся в бухту Преображения.
Я провел бессонную тягучую ночь на верхней койке каюты и ранним сырым утром сошел на знакомый причал Преображенского морского порта.
На другом берегу бухты я увидел, своего старого знакомого, бывшего улакского пекаря дядю Колю. Лет пять назад, поведал он мне за ужином, он решил навсегда распрощаться с Чукоткой и провести остаток дней в родной Андреевке, в Приморье.
- Больше года не выдержал, - печально признался дядя Коля. - Сплю, за окнами шумит дерево, а мне кажется, что летят утки через улакскую косу. Тесно мне было, душно, сердце стало побаливать. Чую - совсем отвык я от тамошней жизни, чужой она стала. Или умру я от удушья, или надо возвращаться. Тем более что мой старшой, Петька, твой дружок, вовсе полярником заделался. Он сейчас на мысе Шмидта на полярной станции механиком служит, а младшая - Нина - закончила школу и тут же замуж выскочила. Вот и надумали мы с женой возвращаться. Хотели обратно в Улак, но место пекаря там уже было занято, теперь здесь живем…