Лапти - Петр Замойский 4 стр.


- Не надо, - отмахнулся Степан. - Мне некогда…

- Недолго ведь. Пока лошади едят, ты умоешься, а чурки у нас готовы, вода есть…

- Ехать пора, к поезду не поспею… Мне ведь с тобой надо…

И осекся. Увидел, как Прасковья качнулась, уперлась дрожащими руками о край лавки, побледнела. Глухо ответила:

- Ну… как хошь…

Степан отвернулся к окну, смотрел, как курил кучер свою большую трубку и о чем-то тихо переговаривался с теткой Еленой, а несколько взрослых парней молча, с нескрываемой завистью разглядывали лошадей.

"Чего же я сижу и молчу?" - думал Степан.

Ему хотелось говорить с Прасковьей, но слова не шли с языка. Да он и не знал, с чего начать.

А Прасковья, как села, облокотившись на подоконник, так и застыла. Степан несколько раз оборачивался от окна, перекладывал портфель с места на место и злился.

Скоро заметил, как с крыльца сельсовета сошли два мужика и торопливо зашагали к Степановой избе. Дошли до сруба, остановились и начали перешептываться. Было слышно, как посылали друг друга:

- Сперва ты иди, Сема. Что уж тебе скажет, а тогда я.

- Нет, ты иди, дядя Лукьян. Я чего-то тово…

Степан высунулся из окна:

- Ко мне, что ль, мужики?

- К тебе, милый, к тебе. - Заторопился дядя Лукьян и, не доходя до окна, спросил: - Можно два слова нам вымолвить?

- Говори, говори. Рассказывай, как живешь.

Старик тяжело вздохнул и сослался на Прасковью:

- Аль сама-то тебе не говорила? Ведь спалили меня.

- Слышал, слышал. Кто же это тебя?

- Руки-ноги, мошенники, не оставили.

- За что?

- За сына. Помнишь, аль тебя уже не было, приезжал мой Петрухан-то дезентеров беглых ловить, на Колчака их посылать. Поймал он их со своим отрядом человек двадцать, ну, с тех пор и покоя мне нет. И сын-то давно на том свете, убил, значится, его Колчак, а они, подлецы, то вилами корове вымя пропорют, то лошади обухом по суставу, то на амбар залезут, развалят дыру в крыше да ведер двадцать аль в рожь, аль в муку воды вольют. Прямо силов моих нет. Вымещают, сукины дети… А нонче весной прямо под корень подрезали: в самую полночь красного петуха пустили.

- Говорят, у тебя все погорело?

- Все, милый, все. Вот в чем остался.

Старик рванул сшитую из старого мешка рубаху и горько усмехнулся:

- Это у меня ничего, праздничная, можно сказать, а поглядел бы ты штаны… Хоть бы рогожу какую подыскать.

Передохнул и помолчал. И тяжело было видеть в красных глазах старика крупные слезы.

- Озимь продал. Степа, милый, пойми-ка ты, о-ози-имь. Ведь это самое последнее мужичье дело, коль на корню-то продашь… Люди, вишь, рожь собирали, а мы руками махали. Богатеи, вроде Нефедушки с Лобачевым, опять жмут нас… Жмут, Степа, на самые наши потроха… Сынок-то мой на фронте тогда погиб. Внучата остались. А помочи нет.

- Поможем тебе, старик, поможем.

Лицо у дяди Лукьяна серое, волосы перепутаны с колосом, мякиной, а на руках огромные трещины, залепленные не то дегтем, не то грязью.

- Вот со старухой и ворочаем теперь на людей. Комитет посулы обещает, а за посулами три года верхом езды да пять лет на карачках ползти… Ты бы поглядел, в чем старуха моя ходит! Твоя баба-то вон видела… Как есть в одной бессменной рубашке форсит, а тут вон еще что злодеи наделали! Совсем спалили. Где жить-то?

- Ну, а как с лесом? - перебил Степан.

- К этому и речь клоню. Разов пять ходил от совета с бумагами, толков нигде не добился. То, слышь, разрешения нет, то делянки все разобрали. Знамо, кто побогаче, тот и хватает… А вот зима надвинется, чего я, куда? Пока тепло, в амбаре живу. И то, может, еще подпалят, - кто знает, чего у них на уме-то.

- Бумаги-то есть у тебя?

- Бумаг много, только хлыстов нет. Бумаги - вот они.

Дядя Лукьян торопливо пошарил за пазухой и откуда-то достал истрепанные, завернутые в грязную тряпичку "бумаги".

- Выручай, больше некуды. Все концы в тебя уперлись…

По бесчисленным разноцветным резолюциям и справкам, написанным вдоль и вкось, густо химическим карандашом вывел:

"Лесничему Карпову. Вне всякой очереди срочно отпустить.

Завуземотдел С. Сорокин".

- Теперь прямо к лесничему. Ищи подводы…

Дядя Лукьян, трясясь не то от испуга, не то от радости, вырвал из рук Степана бумаги и зашептал:

- Это вот да-а… Это та-ак, во-от… Стало быть, теперь я… Э-эх, кабы, да разь я… Мы бы с тобой, а? Ни пуда только нет… Нешто под работу ахнуть?

- Ты про что? - спросил Степан.

- Выпить бы нам с тобой, Степа.

Степан засмеялся:

- Вот что, дядя Лукьян, ты про это не того… А то я назад все дело поверну.

Дядя Лукьян испуганно замахал руками:

- Ну-ну… Ты на меня, чего я, ты плюнь… Ведь я что, я ошалел… от души….. Я… да, шутка это, а?.. А старуха-то моя теперь… Да ее от радости лихорадка трепать начнет.

Сложил бумажки, держал их в руках и ждал, что скажет Степан кривому Семе, подошедшему к окну.

- А ты по каким делам, дядя Сема? - спросил Степан.

- Горе у меня, родимый Степушка, вот какое горе…

- Лошадь, говорят, у тебя украли?

- Свели… Обезлошадили…

- И не знаешь, кто?

- Как не знать! - даже обиделся дядя Сема. - Свои воры-то у нас. Доморощены.

- Что же это они на тебя на одного напали?

- То-то и есть, что не на одного… На соседа Ваню сперва, а тогда уж и на меня. Да по правде-то сказать, сам я, дурак, виноват. Через себя. Мне бы молчать, язык отрубить, а я с дурьей башкой и выскочил.

- Почему через себя?

- Да чего там рассказывать-то? Аль не знаешь, какое наше село? Намеднись у соседа Вани лошадь-то увели, ведь не спал я. То есть не сплю, окаянщина, и шабаш. Не то блохи меня, не то мухи, не разберешь в темноте-то… А только к полночи эдак вдруг слышу (в сенях мы лежали) - ворота соседовы скрип-скрип… "Что, думаю, такое? Аль баба по своим делам на двор вышла, аль кто?.." Знаю, Ваня корм лошади дает к утру. Зазудело у меня сердце, ровно почуяло. Вышел я это тихонечко на двор (а но-очь, те-емь), плетень-то один у нас, местный… Прислонился я к плетню, слышу - шепот. Шепчутся, и голоса будто знакомы. Гляжу - ба-атюшки - Уварушка с Ваньком. Здоровые оба, по навозу так и хлюпают: хлюп, хлюп. Захолодело у меня внутри, с места двинуться нет сил… Обмер, прямо хоть убей… А вижу, обратывают мерина… Обратали, повели… Чего делать?.. Крикнуть?.. Прыгнут через плетень - сразу мне конец. А повели, слежу все… По коноплянику на гумно тронулись… Очнулся я, схватил бревно… б-бух соседу в стену… Молчат, только в церкви отдалось… Я еще бух-б-бух… опять нет. "Убили, перерезали всех", - в голове-то у меня. Метнулся в мазанку, трах ногой в дверь… там! Выскочил Ваня… "А? Чаво?.." - "Где лошадь-то, - кричу ему, - где?.. Увели, по коноплянику тронулись… воры, беги!" Очухался он, бросился во двор… Ворота настежь, овцы вышли… Выбежал, да - бо-ог ты мой! - мертвым было слышно, как заорал. Как боров недорезанный. Вся улица сразу на ноги… Выскочили, в чем попало, погоню, верховых! Шестерых с вилами к Уваровой избе… Гоняли, гоняли до свету, парили лошадей… как в воду. Стали теребить Увариху, а она: "С неделю, как нет его". Известно, воровска ухватка. Прогоняли пять дней без толку… Мужик с ума сходит, волосы рвет… В петлю два раза совался… Чего делать? Решили ждать Увара… Приедет, как есть…

Глядь, правда, в воскресенье заявился с Ваньком… Идут дорогой, мимо церкви прошли, помолились… Божественные какие, вишь ты, стали!.. Картузы снимают, кланяются всем, говорят ласково, смеются… А глаза волчьи, во-олчьи!.. Так по сторонам и бегают… Зырк-зырк!.. Сказали Ване, выбежал тот из мазанки на дорогу, бу-ултых им в ноги. "Отдайте, родимы… Век за вас буду богу молиться… Скажите, куда дели лошадь мою… Чего я без нее?.." Крестятся, божатся; "Не мы. Нешто, Ваня, мы тебя не знаем?.. Разь на твою лошадь посягнемся?.."

"Да ведь Сема кривой вас подглядел… Как по коноплянику вели, видел… Отдайте, родимые вы мои…"

Ревет мужик, глядеть индо тошно. Народ собрался, шепчутся. Председатель - за мной. Народу из церкви привалило, стоят, слушают.

"Видел?" - спрашивает меня председатель.

"Видел", - говорю.

"Они?"

"Ночь темна… Голос Уваров слышал".

Уварушка смеется, мне говорит:

"Слышал, да не видел".

Озлился уж и я. Думаю, что ни есть, а скажу. Уварушка опять ко мне:

"Да как ты с одного глаза увидел? Ведь ночь-то темна была, говоришь".

"Что ночь темна - действительно, а глаз хошь и один у меня, а вострый".

"Вот, може, ты сам и увел".

Смеются Уварушка с Ваньком. На меня народу кивают:

"Глядите, какой, мол, он дурак". Побились, побились, так ничего и не вышло, и лопнул мерин.

- Ну, а у тебя-то как же? - спросил Степан.

А вот слушай: прошло эдак с неделю, сижу в мазанке, хомут чиню, Глядь, в дверях отчего-то свет застило. Взглянул и… обмер: Уварушка вваливается. Подходит, смеется, руку мне подает… Дрожу я, а он:

"Испугался, небось?"

"А чего, - говорю, - мне тебя бояться, ты не волк… Да и день бел, народ по улице ходит".

"Народ тут ни при чем… Ну, здорово".

"Здорово, - говорю, - Увар Назарыч. Что хорошенького скажешь?"

"Да ничего такого… Скушно мне стало, ну, и пришел тебя навестить".

Сел, вынул кисет.

"Курить-то будешь?"

"Что ж, - говорю, - закурить - это можно".

Подает мне кисет.

"Гож больно табак-то… Отсыпь себе маненько".

"Благодарим покорно, - говорю. - Свой в огороде растет".

Сидим, курим молчком. Руки-ноги у меня ходуном ходят… Знаю: топор за дверью лежит, да что ж? Нешто я с такой махиной совладаю?.. Подвинулся это он ко мне вплотную, дотронулся до плеча и тихонечко спрашивает: "Как же это ты тогда, Сема, видел-то нас?"

Вон про что закинул…

"А так, - говорю, - и видел. Скрозь плетня, значит".

"Зоркий ты какой!"

"Зоркий", - говорю.

"А темна ведь ночь-то была, Сема?"

"Тёмна, - говорю, - Увар Назарыч!"

"Да, ночи теперь темны пошли. Вот зимой белы…"

"Зимой месяца больше, Увар Назарыч".

"Правильно. Месяц и снег белый… Это нам во вред".

"Кому как, Увар Назарыч!"

И опять замолчал. Вздохнул даже.

"Куда, говоришь, мы мерина-то повели?"

"Межой по коноплянику".

"По коноплянику… Оно и это верно… А ты где стоял?"

"Да за забором, за забором, - говорю, - и стоял".

"Ишь ты где. Чего же ты, дурной, не крикнул Ване-то?"

"А как крикнуть, Увар Назарыч, как крикнуть? Ведь вы убьете…"

"И это верно - крикнуть тоже нельзя".

"Убили бы ведь, Увар Назарыч, меня-то, а?"

"Убили бы, Семушка".

"То-то и говорю. Как же крикнуть, подумай. И рад бы…"

Помолчали мы еще разок. На хомут мой поглядел, пощупал его.

"Чинишь?"

"Чиню".

"Зачем стараешься?"

"Лошади плечи трет".

"Зря ты…"

"Чего зря?"

Захохотал он тут так, индо брюхо поджал. "Ну, думаю, сейчас и задушит". Чтоб не оробеть, поглядел ему прямо в глаза. Гляжу: а глаза-то у него вроде человечьи. Тут встал он, потянулся.

"Ну, будет с тобой… Возьмешь табачку?"

"Нет, не надо… Свой сохнет на крыше".

"Как хошь, дело хозяйско".

Вышел из мазанки, стукнулся о косяк лбом, обернулся с порога ко мне и усмехнулся:

"Пойдешь, что ль, доносить-то, Сема?"

"Може, - говорю, - и пойду, Увар Назарыч".

"Валяй с богом, а пока - прощевай".

Прошел около двора, будто на гумны. Заглянул на двор, а через три дня и мой мерин…

Все время, пока рассказывал, то и дело оглядывался по сторонам. И только хотел было еще что-то добавить, вдруг осекся, побледнел и зашептал:

- Гляди, гляди, сам идет…

…По дороге, мимо церкви, в конец села двигался саженного роста мужчина. Тяжело и лениво передвигая ноги, он то и дело вздергивал головой, как бы оправляя съехавший на самый затылок кожаный картуз. С заложенными назад руками, широкоплечий и с выгнутой спиной, он походил на огромного хищного зверя. Смотрел он прямо, но маленькие, ушедшие под нависший лоб глаза то и дело бегали в разные стороны.

Мужики, встречаясь с ним, низко кланялись, но он не обращал на них внимания и шел своим путем. Это огромное пугало, этот чудовищный бич деревни, имя которого Увар, хорошо знал, что кланяются ему мужики из страха. Как удавалось ему уходить из-под арестов, никто не знал, хотя все видели, что к нему то и дело приезжали милиционеры и снимали допросы. Сотни раз вызывали его в город, но он снова на другой же день появлялся на улицах и снова крал.

- Видел? - дрожа, спросил дядя Сема Степана. - К Ваньку пошел.

- Убить бы такую сволочь, - не отрывая глаз от Увара, проговорил Степан.

- Поди-ка убей, - у него всяко оружие есть.

- Вот я сам заеду в губрозыск. Мы его посадим.

- То-то рай бы сделали мужикам.

- Ну, а об лошади так и ничего?

- Знамо, ничего. Концы в воду.

- Ты вот что, дядя Сема, приходи ко мне в уземотдел. У нас, кажется, есть меринок, от банды Антонова остался. Нога у него, правда, того, но ты поправишь. Придешь?

- Еще бы! Ведь это я, родимый, человеком стану. А то чево мужичье дело без лошади?

- Приходи-ка денька через три.

- Приду. А тебя, слышь, в другой уезд переводят?

- Да, переводят.

- Плохо нам будет, ежели своего человека в городе не останется.

- Ничего, дядя Сема, мы все свои.

- Поди-ка стукнись вот я к чужому человеку-то, где бы тут…

Молча, с довольными лицами пошли мужики от Степановой избы.

Солнце уже сходило с "позднего обеда" и ярко освещало золотистыми лучами пузатый купол церкви. Откуда-то издалека, очевидно с реки, неслись хлесткие удары кнута. Это стадо сгонялось со стойла.

Нутро не обманет

Только тут Степан спохватился, что много времени потерял. Да и кучер нетерпеливо и нарочно громко говорил лошадям, беспокойно бившим ногами:

- Сейчас, сейчас! Хозяин закусит - и поедем.

В избу снова вошел Петька. Равнодушно бросил взгляд на отца и, обращаясь к матери, склонившейся на подоконник, заботливо спросил:

- Аль, мамка, у тебя голова болит?

Аксютка выглянула из-за плеча матери и угрюмо заявила:

- Маманька сердита… И я с ней тоже сердита. Не подходи.

- Что это вы сразу обе? - усмехнулся Петька.

- Тятенька гостинцев нам никаких не привез.

Спрыгнув с лавки, подбежала к отцу и с укором спросила:

- Это ты чево же гостинцев-то, аль забыл?

Степан хлопнул ладонью по столу и рассмеялся:

- А ведь я и, правда, забыл… Заговорился с мужиками. Федор!

Кучер быстро отозвался:

- Запрягать, Степан Иваныч?

- Чемодан принеси.

Аксютка обрадовалась, подбежала к Гришке, ползавшему на полу.

- Гриша, Гриш, тятяня гостинцев нам привез, только он их забыл. Вон несут…

Гришка поднялся на ноги, держась за Аксюткин сарафан, но когда Аксютка рванулась к столу, шлепнулся, заплакал и быстро пополз к матери. Поднялся, взглянул ей в лицо и, приплясывая, стал проситься на руки.

- Ну, пойдем, мой мучитель.

Аксютка вынула из чемодана крендели, два пакетика конфет, полпирога, колбасу.

- Эх, вот сколько!

Петька достал прядку кудели и, не обращая внимания на гостинцы, начал вить веревку. Аксютка подбежала к нему, стала совать конфетки.

- На возьми…

Чтобы отвязаться от сестренки, положил конфеты в карман.

- Мама, а ты? - обратилась Аксютка.

Прасковья кормила Гришку. Облапив грудь ручонками, он чмокал, чавкал, бил по груди ладонью.

- Соси, соси, не озоруй! Отнимать вот скоро буду. Большой дурак-то!

Гришка поглядел на мать и, словно поняв, что она ему говорила, вздохнул и снова принялся сосать… Вдруг так тяпнул сосок зубами, что Прасковья вздрогнула и звонко хлопнула озорника по заду.

- Что те дерет?.. Вот тебе, вот!.. Ишь ты!.. Взял дурную привычку… что вас подняло меня изводить? И без этого скоро издохну.

Гришка смеялся.

- Смех тебе. Смотри, а то вон, видишь, сидит, твой-то. Живо отдам ему в мешок. Пущай везет тебя куда хочет.

Гришка повел глазами на отца, увидел его и гыкнул.

Степан поманил Гришку, показал ему конфетку. Гришка потянулся, схватил, крепко сжал ее и поглядел на отца.

- Иди, сынок, ко мне, - протянул к нему руки.

Гришка покосился на отца, сморщился и вдруг, взмахнув ручонкой, в которой держал конфетку, с такой силой бросил ее, что она отлетела к двери. Будто испугавшись чего-то, быстро юркнул к матери в складки кофты и затих.

- Ах ты, дурак! - закричала Аксютка на Гришку. - Теперь нет тебе ничего…

Петька все вил веревку и чему-то тихо усмехался.

С улицы Степана звал Федор:

- Запрягать аль подождать?

Степан поглядел на усмехнувшегося Петьку, на Прасковью, на сына, спрятавшегося в кофту матери, и отрывисто бросил:

- Запрягай!

Прасковья опустила Гришку на пол, дала ему другую конфетку и прошептала:

- Едешь?

Петька метнул глазами на мать, на отца, бросил вить веревку и неожиданно исчез.

- Паша! - тихо позвал Степан.

- А?

Помолчал и крикнул в окно:

- Через пять минут поедем!..

…Двором вышли на межу в огород. Огород тот же, старый, знакомый, та же и погребица, от времени еще более покосившаяся. Те же растущие вокруг огорода и в самом огороде лебеда, цыганка, репейник. Вот и яблони, посаженные еще Степаном. Три из них, подъеденные мышами, подсохли, две стояли с обломанными сучьями и желтой листвой, а остальные три, убереженные Петькой, густо зеленели, пустили крепкие ростки. Твердые стволы были обвязаны тряпицами. Особенно крупна была одна яблоня. На ней висело несколько почти уже зрелых яблок.

"Сахарная бель", - вспомнил Степан.

Между яблонь тянулись чисто выполотые и разрыхленные грядки с овощами. Грядки старательно поливались, кочаны широко раздались листьями в стороны, а в сердцевине уже завязались по кулаку крепкие комочки. Густо росли свекла, редька, морковь. Цвел мак, а рядом с ним тихо шелестел кудрявый укроп. На крайних грядках широкими листьями пыжился табак.

Степан шел сзади, срывал головки конопли, растирая их ладонями, и зачем-то нюхал. Запах конопли острый, крапивный.

Вот видит, зацепившись за Прасковьин сарафан, тянется повилика.

- Слушай, Паша, ты тогда, помнишь, была у меня-то?

Не поворачивая головы, словно не слыша, что спросил Степан, она тихо проговорила:

- Когда совсем уезжаешь?

- Через неделю…

- На Алызово?

- Наверно… Нет, я не о том… Неловко у нас вышло, а ты не зашла после… А ведь я ждал… И много думал.

Прасковья вздохнула.

- Вот, стало быть, и надумал… заехать.

- Не об этом я…

Круто повернулась и упрекнула:

- Чего вертишься, чего мудришь?.. В избе сидел, будто квасцами кто напоил. Говори сразу!

Не дожидаясь ответа, быстро зашагала на гумно. Степан еле поспевал за ней, глядел ей на ноги, толсто обмотанные онучами, на лапти с уже протертыми пятками.

Назад Дальше