"Зачем повилика тянется? Рва-ать!"
И наступил на повилику.
Шли на гумно и совсем не замечали, как ехали переулком мужики и смотрели на них, как пылила посконь и как в одном месте уж слишком шелестели конопли. Словно кто-то раздвигал их упругую стену. Вот он забежал вперед, залег в густой заросли лебеды, откуда видно было, что Степан прислонился к углу сарая, а Прасковья стояла рядом.
И ласково сказала Степану:
- Пришли.
Степан оглянулся, что-то невнятно забормотал. Тогда Прасковья настойчивее:
- Пришли. Тут никто нас теперь не услышит. Говори.
Помедлил Степан, закурил и вдруг быстро-быстро начал что-то говорить. Видно было, что он боялся, как бы Прасковья не перебила его, не спутала всей еще в городе надуманной речи…
Петька, лежавший неподалеку в траве, все видел и понял одно: "Отец бросает мать", - но это он уже и так знал, как знало все село. "Бросает мать и сходится с другой, в шляпке". Полз он сюда только затем, что боялся, как бы мать не стала плакать и просить отца не бросать ее. Он думал, что "если будет так, то сразу покажусь я, подойду к тятьке, погляжу ему в глаза и, ничего не говоря, возьму мамку за руку. Возьму, приведу домой, посажу в передний угол, а плакать не дам".
Но Петька ошибся. Мать не только не плакала, но смеялась. И от этого смешно было и Петьке, особенно когда мать, круто обрывая отца, задавала ему такие вопросы, от которых Степан краснел, топтался на месте и не знал, что ответить матери.
- Валяй его! Так его, мамка, так! - шептал Петька.
Начал Степан с того, что несколько раз думал взять Прасковью к себе в город, обучить ее грамоте, "вытащить в люди".
- Но ты отказывалась и говорила, что ничего не поймешь, да тебе и некогда, и как быть с ребятишками, с хозяйством. Больно мне было за тебя… Ты одно пойми: когда мы жили в деревне, то ничего не знали. Работали, вели хозяйство, а до чего другого нам и дела не было. А другое-то оно было, и большое… Революция, Паша! Пришла она, революция, и у меня открылись глаза. Это не легко было понять мне, мужику, но я… я не наукой, а нутром ее понял, утробой. Я сказал сам себе: "Революция - это наше дело, и надо в нее идти". И пошел. И не осталось для меня, окромя революции, ничего. Все забыл, да… то есть забыть хотел… Но в том и беда наша, мужичья, что связаны мы с хозяйством. Стараешься забыть, а, глядь, хозяйство тянет… Ты вот, Паша, не знаешь, сколько я думаю о вас, много думаю.
Вряд ли Прасковья слушала Степана. Уперлась она взглядом в одну точку и будто что-то хотела вспомнить. А вспомнив, подняла лицо и, не дожидаясь, когда кончит Степан говорить, медленно, с тихой и как будто виноватой улыбкой перебила:
- А помнишь, Степа, как я… с ножом-то.
Степан изумленно посмотрел на нее, быстро закивал:
- Да, да, как же. Помню, Паша… Весной это было, у церкви… Дождь еще тогда шел.
- В амбар тебя хотели кулаки запереть, - тем же спокойным голосом продолжала Прасковья.
- В амбар, в амбар… За контрибуцию. Кулаки.
- С ножом я… Босая…
- С ножом, да…
Прасковья в той же задумчивости продолжала:
- А поп волосы драл. Больно ему хотелось распять тебя в церкви. Все кричал: "На кресте его, безбожника, на кресте!"
- С попа пять тысяч взяли.
- Хорошо это - на кресте?
- Чего?
- Распять? Ты бы все понял… нутром.
- Да, да, - машинально отвечал Степан. - Нутром… А как стал работать, и умом понял… Хотя и сейчас еще кое-что больше нутром.
Не видел Степан, как Прасковья тихо смеялась. Заметив, схватил ее за руку.
- Ты что?
- Бают, хозяйка твоя жаловатца всем. Взасос, бают, целуетесь вы… Дочь у нее невеста, стыдно…
Изумленно вытаращив глаза на Прасковью, Степан закричал:
- Врет она, дура! Дура - хозяйка! Вот я ей… приеду…
- Побьешь? - спросила Прасковья.
- Выговор сделаю, - глухо пробормотал Степан.
Прасковья посмотрела на него чужими глазами:
- Говорить мне с тобой нечего. Поезжай.
- Нет, ты подожди, я уеду… Ты одно пойми…
- Давно поняла, - оборвала его Прасковья. - Людей ты стыдишься, на гумно меня позвал. Нет, ты на люди со мной пойди. Вот что они скажут, как они рассудят…
- Зачем на люди, Паша, какое им дело?.. Ты вот не даешь мне говорить…
- Чего говорить-то - аль не знаю? Разводиться хочешь? Разводись…
- Не развожусь я… Как было у нас хозяйство, так и будет… Я тебе помогать буду и приезжать буду, денег слать, ребятишкам кое-что… Чего же тебе еще надо?.. Ведь ты пойми: тебя я не могу взять в город, куда тебя там!..
- Чего же тебе надо от меня? - уперлась в него взглядом Прасковья.
Степан рвал из крыши соломинки, жевал их и выплевывал.
- Чтобы славы дурной про меня в селе не было. Ты будешь говорить всем, что, мол, не развелись, а так…
- Обмануть?
- Не обмануть, а сказать…
Взглянула Прасковья за сараи, за мельницы, на луг, вздохнула:
- Сказать? Что я им скажу? Может, тебя похвалить за это?
Близко-близко подошла к Степану и ласково, словно мать с сыном, заговорила:
- Слушай, Степа, слушай… хочешь жить с ней - живи. Я на шею не брошусь, за тобой не погонюсь. Только не забудь, ты четыре года вот в городе, а скажи, мешала я тебе чем-нибудь?.. Ты бросил нас одних, не помогал, и мы часто без куска хлеба сидели… Занимала я, по шабрам бегала… под работу брала, упрашивала. Петька чужих лошадей по вёснам пас на лугу, а хлеб приносили ему товарищи… Вот как мы жили, и я молчала - только теперь говорю… Вот и нынче ржи не ахти какие, - на поденщину буду ходить. А к кому? К ним, которым ты насолил, когда в селе председателем ходил… Вот и спрашиваю я тебя: чем же я виновата перед тобой? Я вот в лаптях хожу, а ты в сапогах, а разь я не надела бы полусапожки? Говоришь: я грамоте не обучена, а когда мне? То за Гришкой ходить, то хозяйство… Ты сбросил с себя все, а у меня за лаптями много везется… Ведь ты за моей спиной пошел в люди. А грамота - дело не велико, будет свободное время - научусь и я… А раз ты уже сошелся с ней - не перечу. Сошелся - ну и слава богу… Может, оно и лучше так…
Остановилась, полузакрыла глаза. Легкий ветерок колыхал ее белесые кудри, выбившиеся из-под платка, яркий румянец играл на щеках.
- Может, и… лучше, коль ты… уходишь…
- А ты? - вздрогнул Степан.
- А что тебе до меня?
- Как же ты-то?
Вдруг встрепенулась, оживилась, села на обмолотки, приваленные к сараю, и, зажмурившись, заломив руки на голову, протянула:
- Может, и я… тоже… с кем-нибудь… сойдусь…
Будто плетью огрели Степана, вздрогнул, попятился. В этот момент ему хотелось схватить Прасковью за волосы, пригнуть головой к земле и тяжело бить… Но через минуту какая-то необыкновенная легкость почувствовалась, словно ему развязали руки. И, еще не веря самому себе, он спросил:
- Ты вправду это?
А Прасковья, запрокинув голову, уже певуче ответила:
- Думаешь, не-ет? Чем я плоха?
Тут со Степаном и произошло то, о чем он впоследствии не мог без содрогания вспомнить. Чересчур поддался на уловку Прасковьи, поверил ей и сам разболтался без меры. Он несказанно был рад тому, что Прасковья сама близит к концу развязку, сама избавляет его от мучительного объяснения. А что особенно было гадко вспоминать, это то, что он юлил, смеялся, радовался и своей безмерной откровенностью выболтал все, о чем только думал сам с собой.
- Вот и хорошо, вот и хорошо, - торопливо говорил Степан. - Видишь, как все выходит! И валяй, Паша, выходи! Главное: ты баба умная, работящая… И года твои не ушли. А на ребятишек я, ей-богу, буду слать… Они тебе не помешают… И как это ты, Паша, хорошо надумала! А я - то… Ах, и дурной я, ведь ехал к тебе, целую речь заготовил, уговорю, мол, ее, а она - вишь ты!.. И что ты мне, Паша, раньше-то не сказала, а? И я бы волноваться не стал, и зачем нужны были эти разговоры… Ну, теперь все успокоилось, все уладилось, и у меня сердце на месте, в порядке… Ты ведь знаешь, кто я скоро буду? Знаешь?..
- Знаю, - глухо промолвила Прасковья.
- А кто, скажи, кто?
- Сволочь!
Быстро поднялась и, совершенно не оглядываясь на Степана, стоявшего в столбняке, крупно зашагала домой…
…Петька не помнил, как он бежал с гумна по коноплям. Чувствовал, что ему жжет грудь, захватывает дыхание, глаза застилает туман, ноги подкашиваются. В бессильной злобе, рыдая, грозил кому-то крепко сжатыми кулаками.
Степан нагнал Прасковью, и они подошли к дому. Около тележки собралась большая толпа. Лошади были заложены, кучер привязывал мешок с овсом к задку. Прасковья зашла в избу, вынесла чемодан и уложила его под сиденье. Громко, чтоб слышали все просила:
- Ты, Степа, стало быть, совсем-то в среду на той неделе?
- Да, да, - ответил Степан.
- А поезд когда будет?
- Скорый - к обеду.
- Может, я поспею встретить тебя…
Кучер взобрался на козлы, хотел было трогать, но из толпы протискалась и заковыляла к тележке бабушка Акулина. Пристально поглядев подслеповатыми глазами на Степана, она громко спросила:
- Уезжаешь, чумазый?
- Уезжаю, бабушка, - засмеялся Степан.
Перевела глаза на Прасковью, клюкой махнула на собравшихся:
- Чаво бают наши, слышь, бросаешь ты Пашку-то? С другой, бают, вожжаца начал?
- Пущай говорят, бабушка, - бледнея, но все еще смеясь, ответил Степан, - злых людей много…
- Я и баю: все зря… Не такой, мол, он человек… Ну, пыжжай… А гляди у меня, не забывай… Вишь, сколько ты их наспал с ней… Куда она с ними годна… Пыжжай ин с богом…
- Прощайте, товарищи!
Тронул кучер лошадей, мягко перевалилась тележка, и чьи-то две собаки, не лая, а лишь разинув пасти, понеслись за ними.
Долго Прасковья глядела вслед, долго слушала звон бубенцов… Вот бубенцы глухо прозвенели где-то на краю села, за кладбищем, а вот уже замерли у Левина Дола, и тогда, опустив голову, вошла в сени. Еще постояла, еще послушала и отворила дверь в избу.
На полу сидел Гришка и горько плакал, как большой.
До дум ли тут, когда до зари едут в поле за снопами, а на токах гулко цокают цепы, брызжут зерна на расстеленные по краям торпища.
Бей, пока вёдро!
Жарко на токах, пот мутными ручьями льется по лицу, седыми заплатами выступает на спине и груди. А сверху, тоже словно торопясь, пыжится и синеет облачко, тяжелеет и наливается тучей, посылает тревожный ветер… шелестит колосьями расставленных снопов. И вот… капля, и кто-то, вздрагивая, бросает взгляд вверх, на тучу, и тревожно кричит:
- Замета-ай!
Наотмашь цепы, хватают грабли, вилы, швыряют снопы в скирды, смахивают колос, сдвигают невейку в вороха, оправляют одонья, солому. А туча сердито вздулась, обвисла синим подтеком в небе. Ветер взвихрил солому, клочья ее понес по дороге, взметнул колос, поднял облако мякины и пыли.
- Иде-о-от!
Шумит дождь, косяком хлещет но избам, по конопляникам, докатывается до гумен, щелкает по токам, льет на одонья.
- Вороха укрыва-ай!
- Одонья завершивай!..
Кто успел, а кто и не успел, мокрые бегут в шалаши. А дождь густо припускает, и сквозь косые нити прядева видно, как кто-то безумно гонит лошадь, везущую снопы, как дымит посконь на конопляниках и как, то скрываясь, то показываясь, мелькают село, церковь, ветлы, амбары и сараи…
В эту неделю Прасковья перевезла с поля ржаные снопы и с дядей Яковом уговорилась о севе. Думать о Степане было некогда, хотелось поскорее убраться с молотьбой и пойти к кому-нибудь на поденную работу. Может быть, Прасковья и не вспомнила бы о Степане, если бы Петька вечером за ужином не спросил:
- Тятя когда, ты говорила, поедет?
- В среду, а что?
- Нынче у нас вторник…
- А и правда!.. - всполошилась Прасковья.
Тут же, после ужина, сбегала в погреб, принесла сметаны, Аксютке велела бить ее на масло. Петьку заставила зарезать двух цыплят. Утром, истопив печь, напекла блинчиков, сдобных лепешек, накалила яиц, в горшок налила сметаны, увязала чухонского масла и по меже, через гумно, потом через луг вышла на дорогу, ведущую к станции. На жнивьях еще стояли обносы ржи, а кое-где и овес начали косить. Скрипели телеги со снопами; наверху, на гнетах, сидели ребятишки, звонко покрикивая на лошадей. Рысью, дребезжа подавалками и хлопая тяжелыми дубовыми гнетами о задок телеги, гнали порожняки. У некоторых подвод раскрутились сзади канаты и, тащась длинной, извивающейся змеей, поднимали серую пыль. Было жарко, марило к дождю. Над далекими горами синели тучи.
Вот и Куделинское предвзгорье. Возить снопы по нему можно только на привычных лошадях. То и дело попадались Прасковье плешины, густо усыпанные ржаными зернами. Тут падали телеги со снопами. Навстречу, спускаясь по косогору, ехала подвода - везли снопы. Лошаденка упиралась, передок телеги толкал ее в зад, хомут съезжал с шеи на голову, шлея натянулась и резала под хвостом. Мальчишка, сидевший на снопах, испуганно оглядывался, крепко держал вожжи, а босой, без картуза, в желтых портках мужик забегал то с одного бока воза, то с другого и поддерживал снопы вилами. Но вот лошадь все-таки не сдержала напора, рванулась, телега круто осела, и мальчишка вместе со снопами полетел вниз. Каким-то образом он все-таки успел выбраться и испуганно таращил глаза на отца. А тот, всплеснув руками, принялся ругать и лошадь и сынишку.
- Кричал: держи левее.
- Ты бы сам вилами держал, - оправдывался мальчишка.
Сзади подъехал другой мужик. Остановив лошадь и подложив под колеса камни, подошел к ругавшемуся.
- Свалил?
- Свалил, будь они прокляты…
- Ну, ничего, легче молотить будет. Срыть бы бугор-то, и не мучились бы.
- А кому его срыть-то? - огрызнулся первый.
- А кто ездит по нему, тем и срыть.
- Сиротински больше ездят. Им срывать надо.
- А они говорят - мы больше.
- Дураков-то нет на людей работать.
Принялись накладывать на телегу вполовину обмолоченные снопы, оставляя на земле слой ржаных зерен.
Солнце уже шло к полудню, жара была нестерпимая.
Прасковья натерла пятки, от узла ломило плечи, ныли руки.
"Хоть бы поспеть, не опоздать… Раньше надо бы выйти…"
С вершины предвзгорья, сквозь завесу мглы, далеко где-то на горизонте выделялись леса, а на склоне горы виднелась белая колокольня, левее маячила труба сахарного завода. Там, недалеко от завода, и станция. Оттуда уже доносились глухие гудки.
Прасковья прибавила шагу, расстегнула кофту, хотела разуть лапти, но раздумала, боясь провести лишнее время.
Томила жажда, во рту было горько. У лесочка спустилась в овраг, напилась из протекавшего ручья и уже прямиком, межами, через пар, вышла на дорогу. Навстречу попадались подводы, ехавшие с базара. Когда вошла в поселок при станции, спросила ехавшего мужика:
- Машина в ту сторону не проходила?
Мужик ответил не скоро:
- Может, проходила, а может, и нет.
Баба, поправляя платок, шустро крикнула:
- Мы, мила ты моя, не были там…
Заслушав гудок, бегом тронулась по шоссе. Какой-то мужик, запрягая лошадь, весело крикнул ей вслед:
- К поезду, молодка?.. Эге, скорее беги, подошел…
От испуга подкашивались ноги, захватывало дыхание.
"Ну-ка, уедет, не увижу его… А лепешки-то передать, масло, сметану…"
Задыхаясь и боясь, как бы не подавить яиц в узле, не помять лепешек, не разбить горшок со сметаной, шлепала растоптанными лаптями, путалась в широком сарафане.
- Господи!
Вот уже около станции, вот прясла, ветлы, тополя. Пугая уток, гусей и кур, облепивших подводы, бросилась к станции. И испуганно вздрогнула. Будто не в колокол, а по сердцу ударил кто-то два раза. Не помня себя, вбежала в помещение станции. Платок с головы сполз на затылок, волосы растрепались и закрывали красное, потное лицо с испуганно вытаращенными глазами. Впопыхах едва нашла дверь, насилу пробралась, а на перроне толкнула кондуктора. И будто не кондуктора толкнула, а проклятый колокол. Хрипло ударил он три раза. И тут же дробно и тревожно кто-то дал свисток, а за ним взметнулся гудок поезда. Все суетились, бегали, толкались, а из окон вагонов что-то кричали, махали платками…
Тяжело дыхнуло черным дымом стальное чудовище, бросило в сторону густой пар и плавно, величаво двинулось.
С помертвевшим лицом стояла Прасковья и вглядывалась в мелькавшие перед ней окна вагонов, но лица все были чужие…
- Батюшки, нет, нет, - бледными губами шептала она.
Вот уже и последние вагоны, мягко приседая, зацокали, вот… Но что это?.. В самом последнем, в зелененьком, низком… или показалось? Расталкивая людей, рванулась, замахала рукой и что есть силы крикнула:
- Сте-епа-а!..
И мельком - он, Степан… а за его спиной кудрявая, без платка - она…
- Сте-оп! - еще громче прокричала Прасковья, сама не слыша своего голоса.
Он заметил ее бегущую, махнул рукой, улыбнулся и скрылся… Вот еще будто показался, что-то крикнул ей… А она все бежала за поездом, и казалось ей, что поезд вот недалеко, вот он стоит на одном месте и сейчас она догонит его.
- Погодь, останови-ись, Сте-оп… остановись!..
До тех пор бежала, пока растрепавшаяся онуча не зацепилась за стрелку и ее рвануло за ногу. Метнулась в сторону, качнулась головой вниз, и, далеко, наотмашь отбросив узлы и горшок, со стоном грохнулась на шпалы.
В голове пронесся глухой шум, в глазах поплыли желтые круги…
Зима не приходила долго, и все время лили мелкие, нудные дожди. Только к самому Николе ударил крепкий мороз, сковал непролазную грязь на дорогах, озимь на полях, и тогда густым войлоком повалил снег. Закрутили бураны, в улицах под один гребень сровняло снегом крыши изб, сараев, мазанок, амбаров.
То жалобно, то разъяренно выла метель.
В такие ночи скучно сидеть дома: комсомольцы ставили спектакли, и в клуб собирались мужики, бабы, девки.
Днями Петька сидел в избе-читальне, вечером уходил на репетицию. Он все еще боялся говорить матери, что вступил в комсомол. Думал, когда мать узнает, будет ругаться, а ему не хотелось ее, и без того убитую горем, расстраивать. Но все-таки мать откуда-то узнала и мимоходом спросила:
- И ты "там"?
- А что? - насторожился Петька.
- Так я, спросить… Мне чего, ты сам теперь…
Не договорила, посмотрела на Петьку и улыбнулась. После этого Петька ободрился, а уходя из дому, без утайки говорил матери, что идет на собрание комсомола.
Как-то один раз вздумал затащить на спектакль и мать. Намекнул ей об этом, но она замахала руками, начала отказываться. Говорила, что и некогда ей этим баловством заниматься и что она не маленькая, стыдно, да и ничего не поймет там у них.
- А на кого я Гришку брошу?
Но Петька видел, что мать уговорить можно. Сказал ей, что стыда в этом никакого нет, - ходят же другие бабы, - баловства тоже нет, а если что, не поймет, он после ей расскажет.
- Гришку я сам понесу, тебе нельзя, сама знаешь.
Мать пошла не одна. Петька подослал к ней Дарью.
А Дарья давно уже, с самой осени, ходила на спектакли и даже сама играла.