– Я тебя знаю, Герц. –
У полночи – мужчины спят, обессиленные. Сестра Ольга встает с постели. Привернутая лампа начадила, печь потухла. Ольга в белой рубашке, надевает чулки, башмаки с ушками, рясу, шубейку, черна, как галка. Она раздувает огонь в печурке, припускает свету в лампе. –
Над землей – снега. Эти часы насыпали снег и на сосны, и смолкли сосны, тишина. За навесом, на скотном сарае, за калиточкой для навоза на огороды, к лесу, – стоит баня. Тут темно. По двору, из углов идут черные тени монахинь – через навозную калиточку, в заполночь, к бане. В бане, где был полок, весь угол в образах, мигают – не светят, не освещают лампады, собирается десятка полтора черных женщин, согбенных, и молодых, и старых. И старуха запевает – старческим дребезгом вместо голоса – некий тропарь, который человеку со стороны показался бы диким, страшным и нелепым. И сестра Ольга подхватывает истерически мотив, и падает на пол, стукаясь лбом по доскам пола. В бане полумрак. В бане жарко натоплено. В бане черные женщины, и черные тени от черных женщин – овцами – бегают по стенам и потолку. В бане замурованы окна. – И мотивы тропарей все страшнее, все страстнее, все жутче. – Так идут часы. – Женщины поют истерически, в бане – –
– – А за третьими петухами, когда недолго до рассвета, но ночь темна, черна, мутна, – сестра Ольга вновь идет в гостиный дом, во второй этаж. Степан спит. Ольга бросает на пол шубейку, в черной рясе наклоняется к лицу Степана, долго смотрит в лицо, – она, изогнувшаяся на кровати, похожа на черную кошку – или на ведьму? – которая хочет выпить всю силу и всю кровь. Степан не знает – –
– Ты коммунист, Герц? – –
– – Герц не знает…
Герц просыпается от удушья. Свет от чадящей лампы полумраком, – и над Герцем склонилось лицо, глаза широко раскрыты, безумны, и белым рядом из-за красных губ блестят зубы. И Герцу вспоминается что-то смутное, уже очень далекое, сокрытое за метелями, за голодами, за скитаниями, – где-то там в октябре в Москве, и Герцу душно. – – Сестра Ольга охватывает его шею, черная в черном, точно хочет задушить – –
…К рассвету, когда пришел Тимофей, пришла метель.
Тимофей, пришед в монастырь, долго стучал своим Смитом в свет оконца анархистов. Анархисты – интеллигенты – которых сослала революция, – трое, старик с бородой Толстого, и муж с женой, оба стриженые и в пенсне, – жили в двух комнатах. У них не было печки, где можно было бы поспать, – и Тимофей лег отдохнуть под обеденным столом. К рассвету поднялась метель. Степан уехал в метель за кричанами. Рассвет пришел метелью, зимой, – и к рассвету в комнате анархистов собрались все охотники, чуем учуяв Тимоху, и сюда же пригнал Степан загонщиков, отослав троих по дороге – в волость в холодную. Комнаты анархистов, потому что лежачих в России всегда бьют, выли ведьмой, забились снегом, людьми, махоркой, матерщиной, – женщина в пенсне ставила бесконечный самовар, мужчину в пенсне послали на село за самогоном, ситным, мясом. Степан, не спавший как следует ночи, пригнав загонщиков, залезал – вздремнуть минуту – в кровать старика, в сапогах под простыню. – И охота была легкой: волки вышли все, и всех их убили, пять волков. С прежними, убитых волков стало тринадцать. Охотники стреляли все, нельзя было разобрать, кто убил и кто пуделял, все спорили; Иван Васильевич побил Степана, ударил дважды по лицу, – поэтому они возвращались друзьями. Охота кончилась. Охотники ввалились вместе с волками. –
На столовом столе охотники разложили волка, определяли по направлению выстрела, кто убил, – и старик с бородою Толстого кричал на женщину в пенсне, чтоб она пошла и сказала, что здесь живет толстовец, враг убийства, что он болен, хочет жить, просит быть потише и к нему не шляться, – Степан послал женщину куда не гоняют телят.
Охота окончилась, у охотников началось пьянство, волки валялись на дворе, двор был глухо заперт. Сосны выли недобро в метели, а метель усиливалась. Охотники пили и пели разбойничьи песни. Тимофей, старикашка, подвывала, пскович, который на биваках всегда спал и был всегда незаметен, всегда молчал, теперь тоже пил и пел. Потом он здесь в доме, посреди комнаты и охотников, показывал, как надо подвывать волков, – здесь в комнате он становился на четвереньки, зажимал себе горло и выл как воют волки, – в комнате выл волк, – нехорошо, страшно… Анархисты ушли из дома, прогуляться. Они вышли в лес, стояли в метели, слушали, как воет метель. Потом молча они пошли назад. Когда они входили на двор, они оба стали, испуганные: – на дворе выл волк, страшно, зловеще, тоскливо и победно одновременно. Потом они увидели человека на четвереньках, этот человек полз к мертвому волку, он опрокинул волна на спину, и стал своими зубами грызть волчью шею. У дверей в избу на крылечке стал мочиться другой человек, и по голосу узнался Степан, – он сказал:
– Брось, Тимош, – не томись!..
В доме визжала гармоника, тучами ходила махорка, Степан плясал русскую. Иван Васильевич спал среди пола, Павел все запевал о том, как с Нижня-Новгорода собирался стружок. И посреди комнаты сидела – ко всем передом – бабища, госпожа земля, с такими всяческими, качествами и буераками, что в ней можно было найти "попову собаку", ее окружности так степенно рассеялись по всей избе сразу, – и это из-под нее торчали, из-под всяческих ее правд и прелестей – и новогородский Павел, и кожаный Степан, и кожевник Васильич, и волчарь Тимоха, и изба, ибо бабища и над избой села. Лицо бабищи Марьи было здесь, в избе, оно было очень довольно, дремучее, в лишаях бородавок, в склизлых морщинах, вспотело от самогона, губа на губу, глаза закрыты в спокойствии, из носа и изо рта сопли и слюни. И пахнула бабища всем, что стащили на себя охотники за неделю лесов и мужичьих изб…
…Наутро охотники ехали домой, на телегах среди зимы. И теперь это были совершенно обыкновенные люди: – кожевник Иванов, народный судья Герц, аптекарь-хохол Лашевич, комиссар Латрыгин, инженер Росчиславский, часовых дел мастер Пантюхов. Тимофей, древний дед, спал, свалившись на волков. И не это важно, что эти люди стали самыми простыми людьми, которые завтра станут за свои дела и на улице в городе будут кланяться друг другу по чину и званию, – а важно то, как деревни встречают волков. Охотники проезжали многие деревни, – каждая русская деревня всегда смотрит на проезжего сотней голодных глаз, затаенно и остро. – Теперь же каждая деревня всей своей нищетой, всем своим людом от мала до стара сбегалась посмотреть на волков и послать волкам – кто как может – свое проклятье – мертвым, бессильным, бесстрашным волкам. Здесь была вся русская деревенская злоба, нищета и тупость, – и надо было защищать волков – мертвых волков – от пинков, от плевков, от дрекольев, от оскаленных зубов, от ненавидящих глаз, – ненавидящих уже не человеческой, а звериной, страшной ненавистью. И аптекарю, и инженеру, и часовых дел мастеру – им всем было страшно этой мужичьей ненависти, скотской ненависти, трусливой, беспощадной, и они были на стороне – если так может быть – мертвых волков.
И был уже настоящий зимний день в бескрайнем сиротстве наших полей.
"Коммуна Крестьянин", из главы "Склад бюро похоронных процессий"
О Расчисловых горках поют девки:
Как Расчисловские горки –
Странные делишки…
Все помещики – Егорки,
Последни портичишки… э!
…и каждую весну цветут на Расчисловых горах яблони, и будут цвести, пока есть земля: сады в белом яблоневом цвету кажутся костяными, неподвижными. А осенью польют дожди, придут Покров и Казанская, мужики подберутся после лета, спрячутся по избам на зиму, падут белы снеги, – и сады станут вновь костяными, в заморозках: и будут падать белы снеги, пока есть земля! – Там, за оврагом, за Расчисловыми горами – Ока, луга – Дединовские, Любыцкие, Ловецкие, Белоомутские луга: раньше тысячи людей кормились десятками тысяч десятин, поставляя на всю Россию миллионы пудов сена, – теперь на лугах гибнут сена – пыреи, дятельники, осенцы, горошники, кашку – заглушил дуролом осот…
Поет девка:
– Я у тяти пятая,
У мила десятая, –
Ничего нас так не губит,
Как любовь проклятая!..
Поет парень:
– Ноне легкая женитьба,
Со советскиим листом…
Называли это ране:
"Под ракитовым кустом!"… э!
Вселяясь в Бирючий буерак, в усадьбу Росчиславских, коммуна "Крестьянин" приняла инвентарь – по описи, и Сидор Меринов, завхоз, мусоля чернильный карандаш, писал на каждом стуле – стул, и на каждом столе – стол, – чтобы было точно, и только тогда расписался в описи, в знак приема столов и стульев. Помещица Росчиславская была принята в члены коммуны, объявила себя коммунисткой, ей с дочерьми отвели для жилья оранжерею, но старуха вскоре померла от перепугу. В сущности, описи не требовалось делать: в доме и на чердаках валялось много и неописанной рухляди. Старик Росчиславский, путейский инженер, исходил в свое время на изысканиях пол-России, и в главном доме, нежилом, в комнате за его кабинетом кучей свалены были астролябии и теодолиты: Мериновы без описи отвинтили сферические стекла и, по весне, когда стало пригревать солнце, закуривали этими стеклышками, чтобы экономить спички, – и даже в людской избе положили на окно большое стекло, для всех. Из Мериновых в коммуну пошли только три брата, младший, Григорий, остался на селе с матерью. –
В тот год была бесснежная зима, и весна пришла ранняя, в ветрах. Мериновы прожили зиму скучно, в безделье, – у Липата, председателя, сошли с рук мозоли, – зиму прожили в теплом дому, ели и спали, часто выходили за варок, к проселку, и стояли там часами, глядя в снежные пустые поля. Мериновы на деревне имели одну душу, жили в одной избе, Липат и Логин подростками ушли в город, служили в дворниках, – Липат еще тогда выбился в люди: устроился к рязанской купчихе в любовники и как раз с тех пор стал сохнуть со спины и с заду, всегда ходил в валенках, ездил к докторам и бабкам лечиться от срамной и всем говорил, что у него не то грызь, не то учин… И тогда же, с города, Мериновы отвыкли от мужичьей работы, – знал ее только старший – Сидор, привыкший всю жизнь гнуть спину, – сначала он в коммуне отъедался, потом затомился в безделье; – и это он писал на столах – стол и навертел сферических стекол. Он же и заведывал ночной продажей в город, за соль, спирт, мануфактуру и спички – хлеба и баранины. Мужики на коммуну смотрели косо, злобно, недоверчиво, сторонились коммуны.
В черновике Акта по осмотру коммуны КРЕСТЬЯНИН рукою Ивана Терентьева было записано:
Читальной нет, книг много, но про них не все знают. Книги нашлись в главном доме, в ящиках, пересыпанные листовым табаком, "чтобы не ели мыши", как объяснил завхоз. Книги очень ценны, много на иностранных языках. –
В коммуне есть не знающие, члены ли они коммуны (слесарь и мальчик подпасок), – общих собраний не припомнят. – Крестьяне, входящие в коммуну, берут с собой и крестьянские свои наделы, избы же на поселке сдают внаймы.
Баба:
– Да, што уж, родимый, погорели мы, дотла погорели, совсем обеспечили, вот и пошли в камуню. Исть, ведь, надоть.
Другая:
– Нищая я, касатик, спаси их Хресте за кусочек хлебца старушке. Полы я за то мою и коров дою… Нешто от хорошей жисти пойдешь на этакое озорство?
В коммуне только четыре семьи: три брата Мериновы и их двоюродный брат, – остальные бобыли.
КОММУНА
Десятин пахотн . . . . . . . . . . 200.
" " озимых засеяно . . . . . . . . . . 24.
Людей . . . . . . . . . . 31.
Лошадей . . . . . . . . . . 14.
Коров . . . . . . . . . . 13.
Свиней . . . . . . . . . . 8.
Домов . . . . . . . . . . 3.
Едят с мясом
Сеялки, веялки, плуги.
ДЕРЕВНЯ
Десятин пахотн . . . . . . . . . . 72.
" " озимых засеяно . . . . . . . . . . 20. (больше не позволяло место).
Людей . . . . . . . . . . 75.
Лошадей . . . . . . . . . . 11.
Коров . . . . . . . . . . 12.
Домов . . . . . . . . . . 18.
Едят конский щавель.
…сохи, бороны.
Культурного сельского хозяина нет ни тут, ни там. Деревня сдавала по разверстке: зерно, масло, мясо, яйца, шерсть, картошку. Коммуна ничего не сдавала.
(Протокол сохранен Иваном Александровичем Непомнящим.)
Шла весна, как испокон веков, хлеб у мужиков подобрался, стали заваривать мякину, подвешивали коров, мужики подтягивали гашники, – коммуна была сыта, аптекарь из города – за картошку – привозил спирт, тогда Мериновы запирались у себя в доме, к ночи, пили спирт и орали песни. Великим постом пришел из Зарайска приказ – убрать из коммуны иконы. Иконы вынесли на чердак в главном доме, и к богу тогда отнеслись безразлично, Сидор же Меринов снял и спрятал в землю с икон ризы.
В ту весну дули ветры, – весенние ветры ворошат души русских, как птичьи души, весенние ветры манят бродить, к перелетам. Мериновы не сидели дома, – в доме было жарко, парно и кисло пахло от добротной жизни, – ходили по усадьбе, выходили на проселок, часами сидели в кухне на конике, выткнув тряпки из рам, к солнцу, – за бездельем не успевали все время приготовиться к летним работам. И на пятой неделе, когда повалился снег и пошли долгие дни в ручьях и грачином крике, – всполошились: два брата Мериновы, Логин и Липат, – прогнали жен с семьями, старший вселил в избу на селе, второй пустил по миру, – и оба стали искать себе новых баб. По округе невест не нашлось; из ближних деревень никто не хотел идти без венца, а венчаться Мериновы не могли. Невест найти помог Кацапов-старик, лет тридцать державший трактир на выселках у шоссе, не то хлыст, не то скопец, хоть и была у него семья таких же безбородых и безбровых, как он. – Несколько дней Мериновы ходили тайком к Кацапову и Кацапов к Мериновым, – потом Кацапов закладывал в коммуне каурого жеребчика, хозяйственно подвязывал ему хвост, надевал суконную бекешу и – в гулкие весенние дни – уезжал сыскивать невест. Баб Кацапов сыскал нескоро и обеих – дебелых, грудастых, красивых; ездил за ними в разные концы верст за шестьдесят: одну взял от каширских молокан, вторую – от гусляков с Гусляцких выселок, где жили конокрады и старообрядцы. Бабы пришли к Мериновым без венца, за деньги, – сели в чистом доме, засорили на крылечке подсолнухами, и месяц в мериновском доме прошел в блуде и веселии. Был двадцать первый год, – в этот месяц прошли благословенные весенние дни земного цветения, – в этот месяц напала на коммуну шпанская мушка, гнус, томила запахом псины, лезла за шивороты, жужжала зноем.
И в этот же месяц пришла в коммуну старуха Анфуса, из Каширы, мать одной из новых мериновских жен, вся в черном, с лицом, как у галки. Анфуса затормошилась хозяйкой, воркотливо, хлопотливо, комнату выбрала себе в главном, нежилом доме, как раз ту, где раньше лежали теодолиты. Иконы в коммуне были свалены на чердаке (и ризы с них закопал в землю Сидор), – Анфуса не взяла их к себе, но привела их в порядок, расставила на чердаке под крышей, расчистила перед ними место, скрыла его чердачной рухлядью. В первый же день своего приезда она пошла к Кацапову, – и ночью видели их троих – ее, Кацапова, и Ягора Ягоровича Комынина, бывшего земского начальника. Хлыст и Ягор Ягорович стали своими в коммуне. Ягор Ягорович полеживал на солнце, пятки вверх, – хлопотала Анфуса. – Тогда старуха – и за ней бабы – потребовали властно, чтобы Ягор Ягорович Комынин исповедывал их и перевенчал с Мериновыми. Исповедывал Комынин у себя в землянке на своем саженце с глазу на глаз, – венчал – на чердаке главного дома, тайно, в присутствии Анфусы, Кацапова и Сидора Меринова, – и на первом же венчании, в восхищении и экстазе, Кацапов заговорил – о новом боге Ягорушке. Скопец же привез откуда-то песни на драных лоскутках, и Мериновы зубрили эти песни, чтобы петь их по ночам на чердаке. И тогда же пошли шепоты, что Елену Росчиславскую, младшую, отдали в богоматери богу Ягорушке…
Нил Нилович Тышко написал письмо матери. В этом письме излагалось: – "… что же касается советской власти, то могу сказать, что у меня есть совершенно достоверные сведения, что все коммунисты получили приказ поступить в новую веру, какую – не могу сказать, должно быть масонскую, – в каждой коммуне избирается свой бог, и ему принадлежат все женщины…" – и прочее.
Выписка из "Книги Живота моего" Ивана Александровича Непомнящего: – ""Если бы Бога не было, его все равно нужно было бы выдумать" – сказал Вольтер, и, поскольку ноги не растут из подмышек, а оттуда, откуда им приписала судьба, истина о выдуманном боге будет истинной до тех пор, пока не придет знание, и поэтому – вклеиваю в книгу свою вырезку из "Продовольственной газеты" Наркомпрода за вчерашнее число: "Надежда на урожай хлебов пропала окончательно. Рожь выгорела без налива. Яровые местами не вышли совершенно, а в некоторых волостях пробивают высохшую и затвердевшую корку, и где вышли – пожелтели от бездождья. Даже картофель, последняя надежда чувашей, пропал во многих местах. Чуваши обращали свои молитвы и к языческим и к христианским богам. Под развесистыми деревьями приносили они кровавые жертвы: закалывали овец, лошадей". – Коммуна "Крестьянин" выродилась в сектантскую коммуну, потому что мужики Мериновы ложью и бездельем отступили от мужичьей тяготы и правды, – ну, а мистика всегда с "женским вопросом" связана!"
Примечание в разговорах, анекдотическое:
Расчисловы горы.
– А ты куда идешь?
– В Расчислово.
– Ну, тогда иди.
– А что?
– Не пущаем мы зато селом комунских.
– А что?
– Не пущают они наше стадо своем выгоном. Абратно продовольствие прижимають. Ну, мы зато и не пущаем.