Разговор этот у околицы, пришел чужой, чуждый человек, старик. У каждого еврея извечное в глазах, то, что оставила красная нить иудейства, сшившая человечество. – Еще Иисус Христос сказал: "Не единым хлебом сыт будешь", – но и приварком. Человек, еврей, сионист, – голодающий, – в соломенной шляпе, в ситцевом пиджачке с манишкой из целлюлоида, с тросточкой и корзинкой, – и с глазами, как третий век до рождества Христова, – пришел к Андрею Меринову в Расчиславовы горы. Те дни были днями юдолей июля, когда села Рязань на картошку, – и был праздник. На завалинке сидели мужики, беседовали.
– По разверстке с нас брали хучь – девяносто, то ись, пудов, а теперь, дивствительно, сто двадцать, по налогу, то ись. Опять жа – шерсть, масло, яйца, к примеру. По нас хучь бы разверстка зато. Один омман. Опять же ране брали, хфакт, с пяти домов богатеющих. Теперь же хфакт – у меня восемь ядаков, то ись, а он сам – друг-ядак, а все одно – плати с наделу.
– А разверстку по ядакам, то ись, не хотят мужички, к примеру. Как жили, так и проживем, то ись…
Андрей сказал матери:
– А ты что стоишь, глаза выпучила? Самовар поставила – и проваливай к соседке!
Нету казенки, нету вина, –
Пей политуру, ребята, до дна!..
В избе все стены были в плакатах – в дезертирах, генералах и буржуях, по полу коврики, под образами лампада. Андрей – в лаковых сапогах, "при часах", пахнул, как Нил Нилович Тышко. Уходил из избы, вернулся с "вечинкой", с чернилами и бумагой, – из кармана вынул бутылицу. – Дал прочитать бумажку:
"Дорогой Андрюша я про вас скучилась, выходи ко мне на свидание".
– Выпей для храбрости. Хороший – самогон. А потом пиши мне письмо, покрасивши. Вот. – Пиши. Пиши, что я об ней сохну, но выйтить никак не могу. А еще пиши Дуньке Климановой, чтобы выходила гулять… А картошку – устроим! Нынче у нас в союзе молодежи спиктакиль, приставление, я секретарь, – опосля и устроим у комунских, у братов. Другие не продадут – сами конятник подмешивают.
По небу стрижи чертились – по-осеннему – к вечеру, зной же спадал по-июньски, по всей деревне петухи кричали и – опять по-осеннему – резко, одиноко, сейчас же за задами ворковала горлинка. Через улицу, в амбаре жевала рожь ручная мельница, сберегала четырехфунтовки, храпела на всю деревню. А сумерки нашли на Расчисловы горы зеленой мутью июня, луна поднялась медленно: горожане, исковеркавшие ночи на два с половиной часа вперед, забыли ночи. Вечером в школе ("э-эх, школа земская стояла, э-эх, стояла да упала… Собрался тут сельский сход, – обсуждали целый год!..") – вечером в школе, под вывеской –
"Расчиславский культурно-просветительный кружок"
был спектакль. Человека, еврея, сиониста с глазами, как век, – по недоразумению, разумеется, – Андрей притащил с собой, и он был единственный старик на спектакле, сошедший за молодого, ибо был брит. В парнях, девках, подростках, набитых, как в теплушке на железной дороге, – в мясе тел, в буферах женских – деревенских грудей, в писке, визге, гармошке, в сизом дыме махорки, в запахах пота, махорки, помады, пудры, даже йодоформа – было святочно, как на святках, – и на партах сцены, рядом с хромой Росчиславской, Марьей Юрьевной, стоял председатель – в белых лосинах и в сандалиях.
– А сосалу-макалу, советскому голубчику, Андрюше Меринову, – наше вам!..
– Сами сосал-макалки. Вот я вас – того-с! – и присвистнул.
– Где уж нам уж – мы уж так уж!
– Больно ты яровитый!
Председатель в лосинах – что есть мочи – крикнул:
– Товарищи! Сианц сичас начинается! Прошу потише и притушить лампы в зале! –
Его перебила хромая Марья Росчиславская, крикнула: Товарищи! В пьесе выступает офицер с золотыми погонами. Золотопогонники теперь отменены, – это только по пьесе!
В притихшем мраке шептали:
– Андрея, прошу вас, – не щепись зато, – Андрюшка жа!..
На партах играли без суфлера, заменяли игрой отмененные курьерские, не костюмы – а опять святочный маскарад.
А среди пьесы – шум, треск! – с парты упала лампа. Закричали, загамили, завыли, в разбитое окно потянуло землей, земным отдыхом. Лампу потушили.
Председатель в лосинах спросил:
– Товарищи! Упала лампа, спрашиваю вас, начинать приставление с того места, где пожар, или обратно сначала?!
– Вали сызнова!! О-о-о! А-а-а!..
Человек, еврей, сионист с глазами, как третье столетие до рождества Христова, – ушел потихоньку со спектакля, уюркнув от Андрея. – Мериниха, Андреева мать, лежала на печи, – гость лег на лавке. Лампадка горела тускло, пели на деревне петухи.
– Спишь? – спросила басом Мериниха.
– Нет.
– Что же будет, объясни ты, Христа-ради.
– А что?
– Я уж не говорю про житье, – голод зато и голод, недостача, Бог наслал!.. С народом-то что исделалось! – объясни, ты образованный. Ты смотри – Андрей меня – старуху, – матку! – по зубам шваркает чем ни попадя, ханжу бузует, девок портит… Я, правда, спуску не даю, – ну, а другие?.. А девки?.. – ни единой-разъединой целой нет, непорченой, – только и делов, что по авинам с парнями шмурыгать… Да что девки? – они малоумны, – бабы, мужики взбеленились, по третьему разу за зиму женятся, – и все дуром, и все дуром зато!.. Амман, сикуляция, денной грабеж… Царя отменили – так малоумный был. Ну, а Бога почто отменили? – Объясни, Христа-ради, ты образованный!..
Старуха ноги с печи свесила, сидела лохматая, страшная… А глаза – голодные – были еще в дорождестве Христовом, – лежать на скамье, следить за тараканом, ничего не думать – думать: – картошки бы!..
– Молчишь зато? – я тебе объясню. Ан-чи-христ пришел! Вот что! Ан-чи-христ! Конец свету.
…А поздно ночью ввалился в избу Андрей. Зашумел, свистнул.
– Вставай! Идем.
– Куда?
– Куда – куда? – в комуню зато!
Прошли оврагом – буераком Бирючим – около поблескивал ручей, а тумана не было, роса села холодная, посырел ситцевый костюмчик, небо было в клочьях деревьев, свисших вверху.
– Забирай по днищу. Хоша не караулють, а може стерегуть. Днесь одного убили, – се-таки, городского. Курить тоже нельзя… А Дунька Климанова – выходила, огулялись!.. Сичас придем.
Контрабандисты: если поймают – изобьют. Где и как тут в оврагах черт ногу сломал? – Посырел в росе костюмчик. Баня в коммуне стала к обрыву задом, – уперлись в баню. Деревья спутали расстояния, спятились, – небо вырвалось из деревьев огромным платом, в звездах и – где-то – с лиловой полоской рассвета. Усадьба стояла во мраке. Андрей знакомой тропинкой пошел ко крайнему оконцу бани, постучал в оконце, еще раз, еще.
Из избы вышел человек, Логин Меринов, секретарь коммуны "Крестьянин", не мужик, а коряга из пруда, с валенками на двух коряжинах снизу.
– Ты, Андрей?
– Я, браток, – выноси.
– А еще кто?
– Свои.
– Ну, сичас. Еще вечор все отвез, три мешка картошки, пуд пшена, масла чухонского полпуда. Гость-то московский?
– Нет, из города, рязанский. Получай манету, все верно, как говорили.
– Ну, знакомы будем. А желтых тыщев нету? У нас мужики очень желтые обожают. Когда надо, загляни, господин. Знакомы будем. Конешно, запрещают, но нам нас…
На обратном пути, в овраге, на своей стороне сели отдохнуть, закурили.
– Слышь, а слышь суды! Соломон Ливоныч, что я тебе хочу сказать… Я тебе по-товарищески, по своей цене, показал, где… Что я тебе скажу… Купи мне лисипед! – Купи мне, пожалуйста, лисипед. До страсти мне хочется. Купи, пожалуйста, а то с меня три шкуры сдерут в городу. Может, где по знакомству, – скажи, – за картошку, может, за масло… Уж очень до страсти мне хочется лисипед!.. Купи, пожалуйста…
А избы на деревне стояли по-ночному. Въелись в землю, вкопались, с картошкой, на картошке. Луна шла к западу, поблескивала мертво в соломе крыш. Глаза у человека – тысячами лет!
Леший прокричал в лесу: гу-ву-уз!..
…И каждую весну цветут на Расчисловых горах яблони и будут цвести, пока есть земля…
Раздел книги основной, учин во хребте
– Россия, влево!
– Россия, марш!
– Россия, рысью!
– Кааарррьером, Ррросссия!
Машина, из главы "О волчьей сыти"
…Тракт стар, зовут тракт Астраханским. В голубой дали верст – с тракта, с Расчисловых гор, со Щурова от лесниковой избы, где зимует Машуха-табунщица, – в голубой дали верст черный возникает заводской дым – Коломзавода, гомзы, стали и бетона, – и красные – страшные горят оттуда – ночами – в тумане – огни, чтоб пугать людей и филинов, и – волков…
(Смотри примечание на стр. 26 о возникновении Коломзавода, о песнях 6 земь и о голътепе…)
У завода возникли деревни, поселки, выселки, слободки, на завод потянулись местные, коломенские и зарайские мужики; Парфентьево, Чанки, Щурово, Перочи – сменили соломенные крыши на железные, возле изб построили палисады, на рубахи надели жилеты, в жилетном кармане – часы. Но пришли и чужесторонние, гольтепа, шаромыжники, мартышки, в черных мастеровских куртках (среди них пришел и род Лебедухи), – эти селились под заводскими стенами в бараках, по три семьи в одной каморке, жен брали тут же, жены беременели, дрались друг с другом, в общей печке варили похлебку – по будням – и в праздник – пирог, жены были всегда сухогруды и широкоживоты, жен этих часто меняли, делили, проигрывали в двадцать одно; – эти жили всегда без потомства и рода, вымирали в одном поколении; – эти знали все заводы в России, от Уральских, Донецких до Питерских, до Тульского, всех мастеров, штейгеров и инженеров по имени; – среди этих были странные люди, иные говорили на многих языках, иные носили с собой дворянские паспорта, иные были без паспортов, все они пили и с новым запоем уходили на новый завод, они пели песнями о земь; – в их бараках не водились даже клопы, но когда они наряжались, они не пускали рубах из-под жилета и тогда надевали шляпы; – жен они никогда не брали с собой, жены жили с заводами… Как они возникали – они эти – у заводов, о их детстве, о их вчерашнем и завтрашнем – никто не знал, – им терять было нечего. – Мужики – те приходили на завод иначе, с "мальчиков", и сначала научались бегать перед дождем на квартиру к мастеру за калошами, с мастеровой супругой на базар, по понедельникам с похмелья рабочим – через забор, тайком – за водкой в кабак; учили их подзатыльниками, а учителя надо было поить по субботам – за подзатыльники и за науку… Завод был каменный, мужичьи крыши перекрывались железом, – но к самому заводу, к заводским заборам подпирала жесточайшая, даже не деревянная, а тряпишная – нищета, в водке и в песнях о земь.
А там за заводской стеной, за завкомом, –
– дым, копоть, огонь, – шум, лязг, визг и скрип железа, – полумрак, электричество вместо солнца, – машина, допуски, калибры, вагранка, мартены, кузницы, гидравлические прессы и прессы тяжестью в тонны, – горячие цеха, – и токарные станки, фрезеры, аяксы, где стружки из стали, как от фуганка, – из дерева, – черное домино, – при машине, под машиной, за машиной рабочий, – машина в масле, машина неумолима – здесь знаемо – в дыме, колоти и лязге – ты оторван от солнца, от полей, от цветов, от ржаных утех и песен ржаных, ты не пойдешь вправо или влево, потому что весь завод, как аякс и как гидравлический пресс, одна машина, где человек – лишь допуск, – машина в масле, как потен человек, – завод очень сорен, в кучах угля, железа, железного лома, стальных опилок, формовочной земли, –
– там, за заводской стеной, за завкомом, в турбинной, в рассвете, в безмолвии, в тишине, когда завод стоит, и сторожа лишь стучат сороками колотушек – человек, инженер – его никто не видит – поворачивает рычаг и: – (из каждого десятка новых – один – одного тянет, манит, заманивает в себя маховик, в смерть, в небытие – маховик в жутком вращении своем, вращеньи – в допусках – в смерть), – его никто не видит, он поворачивает рычаг и:
завод дрожит и живет, дымя трубы, визжит железо, по двору меж цехов мчат вагонетки, ползут сотнетонные краны, пляшут аяксы. Его никто не видит, человека, повернувшего рычаг в турбинной, но завод – живет, дрожит и дышит копотью труб. – Идет рассвет, гудит гудок, и сотни черных людей идут к станкам, к печам, к горнам. – В сталелитейном, у мартенов: все совершенно ясно; в сталелитейном полумрак; в сталелитейном – пыль; в сталелитейном горы стальных шкварков; уголь, камень, сталь; в сталелитейном пол – земля, и рабочие роются в земле, чтоб врыть в нее формы, куда польют жидкую сталь; сквозь крышу идет сюда кометой пыли луч солнца – и он случаен и не нужен здесь; – у мартенов все совершенно ясно: в мартенах расплавленная сталь, туда нельзя смотреть незащищенными глазами – когда подняты заслоны, оттуда бьет жарящий жар, туда смотрят сквозь синие очки, как на солнце в дни солнечных затмений, – и совершенно ясно, что там в печах, – в печи – в палящем жаре, в свете, на который нельзя смотреть, – там зажат кусочек солнца, и это солнце льют в бадьи. – А в кузнечном цехе – чужому, пришедшему впервые, страшно: – тоже в полумраке – в горнах раскаляют сталь добела и потом куют ее в прессах, как тесто, и молотами бьют, чтоб сыпать гейзеры искр; в кузнечном цехе полумрак и вой, и гром, и визг железа, которое куют, – в горнах – в горны, где сталь и уголь, рвется воздух, чтоб раздувать, и глотки горнов харкают огнем, пылают, палят, жгут, – горны стоят в ряд, к ним склонились грузоподъемные краны, чтоб вырывать от огня для прессов белую – огненно-белую – сталь, – и горны похожи на самых главных подземных чертей, они дышат, задыхаются, палят огнем и воют, ревут, барабанят, – кранами, прессами, молотами: здесь страшно непосвященному, – н-но, у каждого горна висит объявление завкома
"Строго воспрещается запекать картошку в горновых печах" – –
Рабочие – черны. Машина – в масле. Здесь – огонь, сталь, машина. Где-то в турбинной – повернут рычаг.
Домино – это черные, с числами, кости, это числа, где число кладут к числу, чтобы получать новые числа. В домино играют в тавернах, где полумрак керосиновой лампы под потолком. В домино играют, чтоб выиграть или проиграть. – Машина! – Когда сложат в сборном цехе все костяшки стального домино, – костяшки, созданные по нормалям и допускам фрезерами и аяксами, – тогда возникает, машина; но сама она – опять лишь костяшка нового стального, цементного и каменного домино, имя которому завод, которых так мало собрано в России.
– Пусть мало, но на этом пути конца нет. Домино машин – бесконечно, чтоб заменить машину мира. – Это Лебедуха.
"Строго воспрещается запекать картошку в горновых печах",–
– хоть и не видно того, кто повернул рычаг в турбинной, чтобы завод дрожал и жил. Это так же, как прежде, когда – –
Река Ока и Москва были древни, ветхозаветны: реки, небо, пески, сосны, болота, ржаные поля, – Голутвин монастырь выпирал в небо маковками и крестами, в древних бойницах к самой Москве, – и извечно-невеселыми русскими рассветами – тому, стоящему в поле, – страшно было смотреть на гиганта из стали, ставшего над водой из болота, подпершего небо трубами, изгорбившегося стеклянными спинами цехов, светящегося заревами печей, – на рассветах особенно сильно дымили трубы, кутали завод дымом, пахнул далеко в поля завод машинным маслом и серою, нехорошим, неземляным запахом, – на рассветах драли свои нутра гудки чертовым криком, – на рассветах из заводских ворот уходили поезда и ползли туда, чтоб привезти уголь и чугун, чтоб увезти сделанное из чугуна, угля и человечьего труда – увезти на шпалы железных дорог и по ним во все российские веси, – и тому, кто стоял в поле, волку или мужику, или коломчанину – было непонятно и страшно – –
– – непонятно,
страшно и ненужно было и Андрею Росчиславскому, дворянину, ростиславичу, инженеру, – знавшему, что – –
– если пробраться через Черную речку, потомиться в суходолах, трястись лесом по корягам, сначала красным-сосновым, потом черным-осиновым, там – как триста лет назад – переплыть Оку на пароме, проехать по займищам, то – там уже затерялся проселок, исчезнул, растворился в зеленой мураве: – приедешь в Каданецкие болота. Там нету дорог. Там кричат дикие утки. Там пахнет тиной, торфом, землей. Там живет тринадцать сестер-лихорадок. Там нет ни троп, ни дорог, там ничто не выверено, – там бродят волки, охотники и беспутники, – там можно завязнуть в трясине… Впрочем, об Росчиславщине – дальше – – ибо Андрею Лебедухе – не было страшно и было нужно, рабочему, пролетарию, русскому, коммунисту, – ибо –
– как рассказать всегдашний, единственный сон? – сон, где снится, что солнце выплавлено в домне – недаром около домен пахнет серою, как в первый день творения, – что хлеб строят заводами, – и тогда во сне возникали до боли четкие формы и формулы – завода, – геометрически правильные формы завода: – прямые, круги, окружности, эллипсы, параболы, ромбы, – ночь, – только две краски – красная и белая, – ночь, и на небе круги огней, ромбы светов, их, чтоб осветить всю землю, подпирают краны, и трубы треугольниками подпирают краны, и из-за труб к кругам огней идут по радиусам новые огни, они ломаются эллипсами, – – и там, на заводах, за заборами, в цехах, у машин, – пролетарий, геометрически правильный и огромный, как формула!..
И тому, иному, глядящему с поля от Машухи-табунщицы, – было страшно. За заводом, у Голутвина монастыря сливаются Ока с Москвою, по ним, по Москве и Оке, пошла, заложилась Русь, государство российское… За Голугвиным монастырем, за Окой, над Окой – Щурово, ниже – Перочи, Дединово, Ловцы, Белоомут, – дединовские, ловецкие, белоомутские заливные луга, поемы, займища, поокские дали и пустоши…
И –
опять мужики – – (о коих отрывок второй Вступления)…
было – –