Более суток мучилась Уленька. Мы сидели в их тогдашней комнатушке вдвоём, пили чай. Именно чай, хотя в буфете стояло наготове несколько бутылок. Никита не прикасался к ним. "Пока не…" - и красноречиво качал головой, опуская (сглазить, что ли, боялся?) слово "родит". Теперь ему было все равно, кто появится - мальчик ли, девочка, только бы скорей. Телефон–автомат располагался в квартале от дома, и за вечер мы трижды ходили звонить - последний раз уже в двенадцатом часу, когда он отправился провожать меня. Жил я на другом конце города, но он уговорил меня пройтись пешочком и по пути не умолкал ни на минуту. "Ну уж завтра, будем надеяться…" - проговорил со смешком, когда мы прощались, и вопросительно, жалко заглянул мне в глаза. Я браво заверил, что все будет в порядке, и с облегчением оставил его на улице, ибо нет на свете ничего тягостней, нежели томящийся в ожидании будущий отец, к тому же из суеверия ничего, кроме чая, не пьющий до определённого часа.
Час этот грянул, на моё несчастье, в три ночи. Меня разбудил звонок в дверь, сперва деликатно–коротенький, и почти тут же - нетерпеливый, длинный, оглушительный. "Сын, - проговорил Никита и глупенько засмеялся. - Сын!" Из‑под каждой подмышки торчало по бутылке.
10
Никто из нас - ни Уленька, ни я, естественно, ни даже Инга, у которой с Никитой с самого начала установились грубовато–дружеские отношения, позволяющие обо всем говорить напрямую, не спрашивали об обещанной Борису квартире. В том самом экспериментальном доме, помните вы, собирался дать её Никита, где намеревался и сам жить. А что теперь? Сказать, что служебные отношения между инженером по холодильным установкам Шенько и управляющим Питковским были натянутыми, значит ничего не сказать. Конфронтация - вот точное слово. Причём открытая, у всех на глазах. Управляющий требовал одно, а инженер делал другое. Нужное, может быть, и интересное, но другое. Словно два самостоятельных ведомства разместились под одной крышей: одно большое, с разветвлённым штатом, а другое - в лице единственного человека, занимающего, правда, отдельную комнату. Позвольте, а почему отдельную? Разве это соответствует статусу инженера? Словом, в ноябре Никита Андрианович посадил сюда ещё двух человек, тем самым лишив строптивца возможности заниматься в рабочее время личной радиостанцией. У него, правда, оставалась ночь - лучшее время для работы в эфире, но вскоре последовал приказ управляющего о соблюдении противопожарных правил, где в числе прочего категорически запрещалось пребывание кому бы то ни было в здании треста после двадцати одного часа. Исключений никаких. Но никто и не просил об исключении. Борис улыбался, а радиолюбители во всех концах земного шара ломали головы, почему не слыхать позывных светопольского коротковолновика.
Как ни в чем не бывало возился в угодное ему время со складами и теплицами, чинил механизмы, от которых все отказывались, к Рае Шептуновой хаживал - и на работу к ней, где, сдвинув шляпу, таскал с места на место ящики со склянками, и домой - пить чай да играть с её сыном в шашки - и улыбался. Все нипочём ему! В том числе и катастрофа с жильём, что теперь уже неминуемо должна была разразиться.
Наступил декабрь, дом стоял готовенький, и хотя было официально объявлено, что из‑за традиционных недоделок заселение к Новому году не состоится, всех лихорадило. Кроме Бориса. Улыбаясь, он говорил, что в январе у него будет квартира. И даже приобрёл журнальный столик, который пока что держал в общежитии.
Что это было? Валял ли по своему обыкновению дурака (написал и думаю: а почему, собственно, "по своему обыкновению"? Ну, да ладно…) или всерьёз верил, что управляющий сдержит слово?
Никто не разубеждал его. Никто не говорил, что он не увидит обещанной квартиры как собственных ушей. Быть может, это считалось самоочевидным? В тресте есть люди, которые имеют на жилплощадь куда больше прав… Уленьки не было при этом разговоре, а перед нами зачем оправдываться, и тем не менее Никита деревянным тоном сообщил, что ему кадры нужны, а радиолюбитель покажет хвост, как только получит ордер. Это и дураку ясно… А если и не покажет, все равно придётся распрощаться с ним, потому что дальше терпеть его разлагающее влияние немыслимо. "Я требую дисциплины, а мне - пальцем на него. Вот Шенько… Или, спрашивают, на него нет управы? Есть управа! За моей спиной, - Никита похлопал себя по могучему плечу, - коллектив! Я волю коллектива выражаю".
В подробностях припоминая сейчас этот разговор, ясно вижу: Никите требовалась наша поддержка.
Зачем? А затем, чтобы не дрогнуть перед собственной женой.
Помните слова, которые он произнёс в тот наш холостяцкий вечер с коньячным спиртом? "Но я смогу…" Сначала: "Ты думаешь, с ней легко жить? - а потом, с ожесточением: - Но я смогу!"
Что означала эта загадочная клятва? Я думаю, это была клятва перед самим собой - устоять в единоборстве с Уленькой. Устоять, как бы тяжело ни пришлось, ибо слишком многое ставилось на карту. И стабильность коллектива, и его, руководителя, престиж, и благополучие семьи - да, благополучие семьи тоже. Он ни в чем не подозревает Уленьку - упаси бог! - но он не слепой и он видит, как действует на неё присутствие этого типа.
Будь Никита малость повнимательней, он заметил бы, что "так действует" на неё не только Борис, но и кое‑что другое. Та же музыка, например. Или с громом разбивающиеся о камни морские волны.
Баллов около семи было, не меньше (яхтенный капитан определил), поэтому ни о какой подводной охоте не могло быть и речи. Довольствовались ухой, только без рыбы, как сострил Женька. Но все остальное было положено: и картошка, и лавровый лист, и корень петрушки. Инга попробовала, вытянув губы к деревянной ложке, удовлетворенно прикрыла глаза и кивнула на сидящую на обломке скалы Уленьку. Никита позвал её, но она не услышала - так грохотали волны, и тогда он, перегнувшись через соседний валун, коснулся её плеча. Она не вздрогнула, а лишь слегка сжалась и повернулась не сразу, а секунду или две спустя. Огромные глаза её были чужими - да–да, чужими, я это помню точно, а Никита ничего не заметил. Да и что замечать? Забылась, глядя на волны, ему это знакомо, он и сам любит природу.
Никто из нас, понятно, не присутствовал при объяснении супругов. Да и было ли оно? Уленька ведь прекрасно понимала, как болезненно для мужа каждое её слово в защиту Бориса. Скорей всего, она молчала. Об этом, о главном сейчас, молчала. Но её подавленное молчание было хуже любых слов, ибо против одних слов можно выставить другие слова, а уж в умении мыслить логически Никита побивал её запросто. Но попробуйте опровергнуть молчание! Поэтому вся его тактика и вся стратегия сводились к тому, чтобы подкупить жену. Не в вульгарном смысле этого слова - до этого он не опускался, - а подкупить морально.
Однажды я застал его слушающим - кого бы вы думали? - Моцарта, 40–ю симфонию соль минор. Он сидел на тахте, и стереофоническая радиола, которую они приобрели с прицелом на новую квартиру, довольно громко (чтобы слышала на кухне Уленька?) изливала звуки несколько смазанного менуэта. Стало быть, бедняга дотерпел до третьей части. Но видели бы вы его лицо! Брови подобающе хмурились, одно плечо было почему‑то выше другого, и даже ямочка на подбородке углубилась. Страдалец! Искренне и честно пытался он проникнуть (если бы проникнуть! - вломиться) в недоступное ему царство. Я замер на пороге. Хорошо, он не видел меня, - невольная улыбка, которая появилась на моих губах, мигом напомнила бы ему издевательские ухмылочки его злого гения.
И ещё одно изменение: он сделался куда терпимей. Ни разбросанная обувь, ни забытый в туалете свет, ни даже рыбные консервы, своевременно не переложенные из металлической банки в стеклянную посуду, что грозило, кажется, ботулизмом (от него и услыхал я это жуткое слово), отныне не вызывали раздражения главы семьи. Мало того, он не просто молча ставил на место обувь, выключал свет или во избежание смертельных колик в животе перекладывал сардины в безобидную склянку, но делал это украдкой от жены. Украдкой! Дабы не вызвать её недовольства своей педантичностью.
Уленька видела это. И ценила. И старалась, как могла, пересилить себя, но не получалось.
Южная зима, с мокрым снегом, ветрами и гололёдом, уже началась, а у неё не было тёплых сапог. В холодных и немодных туфлях шастала, и я представляю радостное возбуждение Никиты, везущего ей из района финское чудо с натуральным мехом и темно–бурыми, отделанными под кожу, а может и кожаными, голенищами.
Дверь открыл своим ключом и оставил коробку в прихожей. Не в ванную отправился, по своему обыкновению чтобы умыться с дороги - и за стол, а в комнату, где мы в ожидании хозяина смотрели слайды. Их с обстоятельными комментариями демонстрировала Дарья - она занималась фотографией, причём относилась к этому с отцовской серьёзностью.
Неслышно появившийся Никита без предупреждения включил свет. Дарья гневно обернулась, а Уленька вскочила, чтобы покормить мужа, но он приблизился к ней, обеими руками взял за плечи и, удивленную, с усилием опустил обратно на стул. Потом нагнулся и снял с неё тапочки. Тут даже Дарья притихла и с интересом ждала, что дальше будет.
А дальше Никита торжественно внёс, по отдельности держа в каждой руке, вожделенные сапоги.
Вожделенные? Судя по реакции Уленьки, с ранних лет очень даже небезразличной к тому, во что и как одета она, в этом можно было усомниться. Она, конечно, и ахнула, и засмеялась, и закивала, одобряя его выбор и одновременно благодаря (как‑то слишком часто закивала), и чмокнула его в щеку, но на всем этом был налёт ненатуральности и некоторого, что ли, насилия над собой. Это была не Уленька, это была женщина, которая изо всех сил изображала Уленьку. А притворяться она умела худо - потому‑то все так и бросилось в глаза не только мне, знающему её с младых ногтей, и не только Никите, который последнее время с обострённостью воспринимал каждое её слово и каждый взгляд, но и двенадцатилетней Дарье. "Тебе не нравятся?" - спросила строго. Уленька растерялась, уличенная. "Ну что ты! Очень красивые. Я мечтала о таких. Спасибо тебе большое…" Но во взгляде, который она обратила на мужа, была не только благодарность, но и беспомощность, и чувство вины, и сострадание к нему. Он повернулся и тяжелой, косолапой какой-то походкой, будто только с яхты сошёл после многочасового плавания, отправился мыть руки.
Но что сапоги по сравнению с тем ошеломляющим сюрпризом, который он исподволь готовил к Новому году! Формально долгожданный дом был сдан, но заселение, как я уже сказал, откладывалось из‑за недоделок на месяц–полтора, однако Никите удалось получить не только ордер, но и ключи и разрешение вселиться досрочно - 31 декабря.
Кроме меня да техника–смотрителя, с которым Никита без труда нашёл общий язык, в тайну предстоящей новогодней ночи не была посвящена ни одна живая душа. Туманно говорилось, что встречать будем у одного хорошего человека, но встречать по–старинному, в складчину, поэтому заранее расписали, кому что приготовить - от гуся до винегрета, без которого мы, дети послевоенного времени, не мыслили новогоднего стола. Спиртные напитки, музыку и святочный антураж обеспечит хозяин.
Это было чистейшей правдой. Накануне мы с Никитой приволокли, установили и нарядили, как могли, великолепную, под стать квартире, ёлку, которая на самом деле была сосной (у нас на юге такая подмена практикуется с незапамятных времён), телевизор перевезли и радиолу, раздобыли разнокалиберную посуду - и все. Ни стола, ни стульев. На чем же сидеть? А на досках, положенных вдоль стен на обёрнутые газетой кирпичи. Прямо на паркет расстелили вонючую, только из магазина, клеёнку и в десять ноль–ноль собрались, как условились, в двух шагах от театра, где как раз к этому времени заканчивался самый коротенький из всего репертуара спектакль. Отсюда до нового двенадцатиэтажного красавца, каких в Светополе ещё не строили, было пятнадцать минут ходу. Что Никита - даже я предвкушал, какое впечатление произведёт на всех подготовленный нами сюрприз, и прежде всего на хозяйку квартиры. Мыслим ли. лучший новогодний подарок женщине?
Но вот что не учел да и не мог учесть Никита. Отлично представлял он, каково ему было б иметь в соседях опального радиолюбителя, но, жестокий реалист, даже мысли не допускал, что на одной лестничной клетке с ним может самоуправно, наперекор жилищному кодексу и его, управляющего, железной воле, поселиться призрак. Да–да, призрак. И ещё не известно, что хуже. Живой человек, который сидит себе в своих четырех стенах и разве что нос в нос однажды столкнётся с тобой при выходе из лифта, или бестелесный дух, для которого открыты все двери.
Стоит хозяйке порадоваться виду из окна, высоким потолкам, антресолям и встроенным шкафам, просторной кухне - словом, всему, из чего складывается долгий праздник новосёла, - он тут как тут, и ничего ей уже не в радость: ни встроенные шкафы, ни облицовочная плитка в ванной - нежно–розовая, с сиреневыми цветочками, ни ёлка посреди пустой комнаты, будущей детской.
Гости восхищались. Какой балкон! Какая удобная планировка! Моей жене особенно по душе пришлась ванная, куда свободно помещалась стиральная машина, - у нас такого комфорта не было. И только Уленька… Нет, она тоже радовалась, но напряжённо и виновато, как тогда с сапогами.
Никита помрачнел. Всех обскакали, въехали первыми, но не одни - этот оказался с ними. Без ордера, без прав, с улыбочкой, которая все подвергала сомнению. И это - навсегда. Никита помрачнел и, обычно умеренный в питьё, угрюмо опрокидывал в себя рюмку за рюмкой. Уленька забеспокоилась. Вся сжавшись, сидела на краешке доски, и глаза её переживали, как переживали они всегда, когда видели человека, которому плохо. Сейчас таким человеком был её муж. И ни о ком другом она не думала, ни о каком Борисе, только его одного видела, его одного жалела и одному ему хотела помочь. Как? Боже мой, она готова была отдать все на свете, только бы он успокоился. "Ну что ты, Костик (она звала его Костиком)? Что ты…" И ласково взяла за руку. Но он, побеждённый, не хотел её жалости. Вырвал руку, поднялся, протопал в соседнюю комнату, теперешнюю детскую, и, обеими руками схватив ёлку, которую мы с ним с таким тщанием устанавливали и наряжали, шарахнул её с балкона вниз - вместе с серпантином, дождиком, игрушками и деревянной крестовиной, собственноручно смастерённой им…
11
Итак, судьба нечестивца была решена. С Никитой считались в области, и уж если он аттестует, понимали все, отмыться от этого будет трудно. Но даже без дополнительных аттестаций попробуй‑ка устройся с тремя выговорами и статьёй, которую управляющий наверняка припаял бы своему бывшему протеже, не подай тот в последний момент заявление. Сделать это заставила его Рая Шептунова. "Куда денешься‑то потом - с испорченной трудовой книжкой?" Она знала жизнь, наша Рая.
Борис улыбался. "А теперь куда?" - должно быть, спросил он и наверняка услышал в ответ: "Да хоть ко мне". Он ещё подумал, ещё поулыбался, потом написал, пристроившись на ящике из‑под тары, заявление и в тот же день переехал из общежития к ней. Однако у него достало смелости заявиться к Никите домой с букетиком ландышей - поздравить Уленьку с днём рождения. Был уже восьмой час вечера, все сидели за столом, и надо было видеть лицо Никиты, когда его жена ввела нового гостя. Он улыбался, как всегда, но вид у него был нездоровый, а рубашка несвежая. Ни к чему не прикоснувшись, посидел с четверть часа и раскланялся - все с той же улыбочкой.
К этому времени он уже работал в швейном объединении "Юг" у Петра Ивановича Свечкина, которого, стало быть, не отпугнули ни три выговора, ни убийственная аттестация управляющего Питковского. Ни даже угроза, что этот тип разложит коллектив, - угроза, на которую Свечкин ответил: "Я в свой коллектив верю".
Закончить этот маленький эпилог мне хочется сценкой, которая имела место совсем недавно. В Натаре случилось это. Стоял штиль, и охота в прозрачной воде среди обросших зеленью глыб была удачной, как никогда. Обычно я дилетантски довольствуюсь зеленухой и каменным окунем с его водянистым мясом, а тут покусился на самого лобана. И небезуспешно. Полуторакилограммовую рыбину загарпунил. Отчаянно билось на горячих камнях её длинное сверкающее тело, потом затихло, и медленно остыли, высыхая, ярко–бурые полосы на боках.
Уленька с Ингой колдовали над котелком, Женька покуривал пузом вверх, а Никита взял на себя опасную работу - скорпен потрошил. Этот зубастый морской ёрш с вдавленным лбом и острыми шипами чрезвычайно опасен спинным плавником, под которым скрыты ядовитые железы. Нечаянный укол, и нарыв гарантирован. Но бульон они дают прекрасный, и Никита не успокоился, покуда не выхватил из камней с полдюжины этих зверюг.
Было тихо и не слишком жарко - осеннее солнце уже склонялось к западу, кругом ни души, и вдруг чей‑то чужой и хриплый голос резко заговорил прямо под носом у нас. Все вздрогнули и повернули головы. Транзистор! Он включился сам по себе, и я до сих пор не понимаю, как могло случиться подобное. Будь с нами Борис, он объяснил бы, но его не было и быть не могло, - навсегда ушли в прошлое наши совместные вылазки на природу. Однако в эту минуту не я один подумал об отлучённом радиолюбителе. Смятение почудилось мне в поднятых и тут же торопливо опущенных Уленькиных глазах - огромных, в лучиках–морщинках, на которые она не обращала внимания, а сверхосторожный Никита уколол от неожиданности палец. Немудрёно, что вторжение эфира в нашу идиллию показалось мне символическим, особенно если учесть, что единственный, кто пострадал от него, был Никита. Недели две ходил с забинтованным пальцем.