Том 2. Въезд в Париж - Иван Шмелев 8 стр.


Учил когда-то… Король какой-то лапоть у себя повесил, в герб вписал: "Из мужиков поднялся!" Ну, и у Василия Поликарпыча был свой "лапоть", стоял в уголку, в конторе – первый его лоток, как память. А у Марьи Тимофевны была брошка. Заказал ей к золотой свадьбе Василий Поликарпыч брошку: золотое плетеное лукошко, полно малины, рубинами доверху! Сам придумал. Ну, скажите… хорошему поэту впору?.. А она про заказ как-то разузнала – ладно! Съездила куда-то, ни единая душа не знала. Пир, гости… показывают подарки, – совсем недавно было. От Марьи Тимофевны Василию Поликарпычу подарка нету! Ну, дивятся. И Василий Поликарпыч какой-то не свой ходит. Она ему: "Уж прости, забыла!" А он всегда деликатный: "Ну, что ты, Манюша… ты у меня подарок!" А сам расстроен. Все помню, хоть здорово я тогда урезал. С протодиаконом мы тогда за "русскую славу" пили, на войну я ехал. Подходит ужин. Ну, уж… рассказывать не буду. Всего было. Приехал сам вице-губернатор, – понятно, и исправник… Перед сладким протодиакон разодрал такого… ей-Богу, лопнуло в коридоре стекло у лампы! "Многая лет-та-а-а!." Одну старушку из-за стола под руки выводили, на мозг ей пало! Знаете, как у лошадей "оглум" бывает?… И вот, как музыканты протрубили, – двери настежь, и вносят двое… Под розовой кисейкой, на стол, на середку ставят! Ну, все понятно… Перед "молодыми". Встала Марья Тимофевна во флёрдоранже, лицо – как старинная царица… или будто Марфа Посадница! Черты у ней – старое серебро на перламутре! Влюбиться можно. И вот подымает она кисейку… – ивовая корзина, а в ней и цветная тебе капуста, и редиска молодая, и молодой картофель, и – "огурчики зелены", верхом! А посередке – портрет самой Марьи Тимофевны, во флёрдоранже. И все это, до корзины, – из марципана, чудеснейшей работы, от Абрикосова Сыновей! Как увидал это Василий Поликарпыч, поднялся, так это часто-часто затеребил бородку, голову так вот, бочком да кверху, приложил к щеке руку да как говорочком пустит бывалое… "О-гурчики зеле-ные!.." И заплакал, обнял Марью Тимофевну, под крики. Смотрю, как поднялся протодьякон, здорово был в заряде… и давай орать: "Сельди га-лански… ма-рожено… ха-ро-о-ши!.." Всех уложил врастяжку. Подошел к Марье Тимофевне, кричит: "Берите ее в министры! у нас министры не быстры!" А тут вице-губернатор!.. Ну, ничего, смеялся. А потом комплимент Василию Поликарпычу преподнес. Вынул его из-за стола, как ребенка, на руки взял, помните, как в "Соборянах"… – поцеловал осторожно и возгласил: "Твоей головой, Вася, всякую стену прошибить можно!"

Все о них рассказывать если, – роман выйдет. Пиши – Россия!

Помните, конечно, как девки наши или молодухи ягоды по дачам продавали? Голос певучий, мягкий, малиновый, грудной. Красавицы какие попадались! Стоит за решеткой, беленькая, цветной платочек, с решетом клубники или малины, сама малинка. "Не возьмете, барыня, малинки? Садовая, усанка… хорошая малинка?.." Таким шелковым говорком стелет, как мех лисий. Не то что парень – трубой выводит, хоронит будто: "Садовая мали-на-а!" Другая попадется – сливками обольет, – глазами – лаской, ситцевая бабенка наша, сама малина со сливками! На нашем севере ягодки попадаются такие!.. И глаза, и губы… – цветы-сады! Помните: "В саду ягода-малинка под закрытием росла…"? Такая и была Марья Тимофевна наша, Маша-ярославка, ягодная Маша. Вся из русского сада вышла. Должно быть, была красавица. Я ее помню уже пожилою, вальяжною, боярыней. Отец говорил: "Была первый сорт, навырез". Светлая, глаза с синевой, белолицая, и застенчива, и бойка, и тиха, и жарка… Маша! Привезли ее, сироту, в Москву, к тетке, – ягодами торговала тетка на Смоленском рынке. И пошла она носить ягоды по дачам, со всякою овощею, по сезону, А зимой – с мороженой навагой, на салазках, с мерзлыми карасями, – стучат-то, как камни! – с белозерскими снетками, с селедкой переяславской, с мочеными яблочками, с клюквой. Пешая всегда, и в дождь, и в ведро, и метель, и по грязи. Ночами ходила за товаром, из садов прямо забирала, – днями напрашивалась по дачам, у заборов. Ее скоро признали, полюбили – ярославку, "ягодную Машу", – так и звали. Сколько соблазнов было! "Прошла чистою ягодой, не помялась, не подмокла!" – шутил, бывало. Василий Поликарпыч. Кому и знать-то? Скажет, а Марья Тимофевна закраснеет. Смотреть приятно. Стыдливая красота… – теперь не встретишь, по опыту уж знаю. И сама, и товар – всегда на совесть.

Скоро бок о бок с нею стали встречать парня-ярославца с лотком, с корзиной на голове, с тележкой – веселого, разбитного, умевшего говорить, под песни. Он так и сыпал: "Ваше сиятельство, ваше степенство, ваша милость… сударыня-барыня… да вы глазками поглядите, зубками надкусите.,!" – прикидывая метко, кому как впору. Под его певучую игру торговца, за его свежесть и пригожесть, за белые его зубы – смеющимся горошком – любили у него покупать дамы: он приносил веселье. Сколько же он знал всяких приговорок! – теперь забыто. Бывало, слышат голосок разливный: "Ко-ренья… бобы-го-ро-шек, младой карто-фель… цвет-на ка-пуста… редиска молодая… огурчики зелены!.." И в каждом звуке вы слышите и хруст, и запах, прямо, ну… вырезал словами! "Вася-певун едет!" – улыбались, брали. "Барышня-сударыня… огурчик! извольте – надкусите… мед-сахар! огурчики… все как омурчики… Дынька-с? Барышня, прикажите… не потрафлю – накажите, оставляю без денег-с… Живой сахарок-с, извольте кушать! Прикажите-с? Сахар к сахару идет-с… ротиком накусите, – царская-с! самого дамского вкуса-аромата, нежна, пухла, как вата… губки румянит, красота не вянет! Прикажите!.." И покупательницы смеялись:

– И хитрюга же ты, Василий!.. Сразу видно, что ярославский!..

– Далеко сразу не увидишь… из-под Ростова, села Хвос-това… Не я, барыня, – товар мой хитрый. Не дохвалишь – в канаву свалишь. Каждый день по четыре пуда на голове таскаю. Прикажите, сердце освежите… Парочку-с или… тройку? Есть для вас одна канталупа!..

Заглядывались на красавца ярославца. Ему сватали ого-родникову дочку с большим приданым, вдова одна с капиталом набивалась, но ярославец наметил Машу. Повенчались и повели дело шире. Маша открыла палатку на Смоленском, Василий – на Болоте, оптом. Подрастали дети. В Охотном была же фруктово-колониальная торговля, на два раствора. Василий Поликарпыч приглядел по дешевой цене, в рассрочку, запущенную усадьбу с фруктовым садом, завел грунтовые сараи-оранжереи – для деликатных фруктов, заложил яблочные сады, ягодное хозяйство – "Манину забаву" – и отпустил Марью Тимофевну на вольный воздух. Дочерей повыдавали замуж, подрастали внуки. В Охотном на фруктово-бакалейном деле остался уже почтенный Поликарп Васильич, в золотых очках, профессорского вида, уважаемый деятель фруктово-колониальной биржи, а Василий Поликарпыч, уже именитый, поставщик Двора, Праги, Эрмитажа, Дюссо… – и заграницы, к Марье Тимофевне перебрался, – "под яблоньками соловьев слушать"! Ну вот, "соловьи" и прилетели.

Метрдотели в шикарных ресторанах предлагали в разгар морозов: "Первая земляника, "королева"… персики, шпанская вишня – "Щечка Лянператрис"… от самого Печкина-с, отборные-с?!"

Золотые гербы-медали стояли на обертках, выжигались на ящиках, в отправку. Оранжереями ведал "волшебник-гений", ярославец от графа Воронцова, бывавший на выставках в Европе – "с одной корзинкой". Лежали его персики и сливы, клубники – на русских кленовых листьях, на русском мохе, в лубяных коробках, под стеклянными колпаками мальцевских заводов. Стоили эти выставки Василию Поликарпычу "за пять тысяч!" – но… – "для чести-с, для русской славы-с!". И все – выхожено ногами, вымешено по грязи, вымочено дождями, выкрикано осипшим горлом – долгими-долгими годами.

И вот я въезжал в "манинское царство", в радостную когда-то "чашу", в царство веселых фруктов, созданное трудами ярославцев. И еще чем-то… – любовью, честью, гордостью, сметкой, волей – всем повольем, что из дикого поля-леса вывело в люди Великую Россию.

Въехал – и не узнал и дома! Где порядок? Зеленые кадушки, усыпанные красным песком дорожки, газоны с зеркальными шарами, птичники с царственно-важеватою цесаркой, с павлинами на палках, с корольками? Где серебристые, палевые, золотистые, трубчато-веерные воркуньи, турманки, шилохвостые, монашки? Где пекинские, с шишками на носах, утки, гуси, несшиеся, бывало, на белых крыльях в аллеях, зарей ноябрьской, крепкой, вздымая красные вороха морозных листьев, оглушая железным криком? Все слиняло, глазело дырой и грязью. В сосновом доме – светло, просторно вывел его хозяин – в бемских зеркальных окнах, чтобы светлее было, – торчала заплатами фанера, не смотрелись цветы в вазонах – гиацинты, глоксиньи, хризантемы, левкои, гортензии, гвоздики – по сезону глядя. Сидел за ними какой-то тупогла-зый, "молдаван грузинский".

На въезде встретил меня его помощник, задерганный человек, когда-то садовод-любитель, похрамывающий капитан в отставке, – знал я от агронома, – с большой семьею.

"Товарищ ветеринар?" – спросил он меня, тревожно нащупывая глазами.

"Он самый. Что вы тут натворили с жеребенком?"

Он уныло пожал плечами. Я намекнул, что положение мне известно, и он поблагодарил меня унылым взглядом.

"Пригласите заведующего! – скомандовал я. – Я буду у жеребенка".

Я приказал старику, чтобы ни одна душа не знала, что я знакомый, и чтобы не тревожил пока и Марью Тимофевну.

"А там увидим, смотря по ходу".

Он понял. За эти годы все стали хитрецами, иные – подлецами. Что это за товарищ Ситик? – вот что нужно.

Я нашел сосунка на травяном загоне, у конюшен. Он лежал, вытянув ножки стрелой, голова за спинку: его уже сводило. У загона стояла матка, вытягивала шею, ржала.

Явился товарищ Ситик, в кожаной куртке, тяжеловесный, важный, но в его маслянистых глазах грузина – или молдавана? – мелькало что-то, приглядывалось ко мне, искало. Я показал ему "ударную" бумагу, совсем небрежно, и сказал с нажимом, как я умею с ними:

"А плохой вы коневод, товарищ! Плоха ваша Забота, сильно потеряла формы… А мне говорил… – и тут я загнул имя! – что вы заявляли себя специалистом!.. Плохо, очень плохо".

Ситик засуетился, стал объяснять, что помощники саботируют все дело, что он уже готовит рапорт, что послали матку на работу, и вот – Ильчик…

"Позуольте, товарищ заведующий… – раздался за моей спиной робкий голос, и я увидал тощего, суетливого вида, господина в какой-то венгерской куртке. Это и был "помощник". – Вы посвави сами… – у него "л" не выходило, – затянулась уборка… и… держим дармоедов… кричали про Заботу…"

"Прошу без замечаний! – крикнул на него Ситик. – Вы там поговорите!"

"А, ты, молдаван грузинский!" Ладно. С ними я умею обращаться, практиковал на фронте.

"Виноватые ответят! – сказал я строго. – Заведующий не конюх! Ну, посмотрим, товарищ, что готовите "империалистам"? А за саботаж мы взыщем".

Так и засиял мой Ситик:

"Вы, товарищ, партиец?"

Я его смерил, пристукнул взглядом:

"Ну да?.. 902 года. А вы?.."

Он был – набеглый, с 18-го только. Я еще шибанул парой таких махровых, совнаркомовских, что он сварился. И я потащил арканом: о лошадиных статьях, о масти, об уходе, о плановом хозяйстве, о культурах. А он стал путать. Я говорил о Манине, как о своем кармане, об оранжерейном деле, о доходах, и он заходил за мною, как мимишка. Я намекнул, что "Либкнехтовом" интересуется "особа", вынул блокнот и зачеркал поспешно. Это его перекосило.

"Да, товарищ… все это очень жалко. В таком хозяйстве надо быть специалистом. Я только что говорил с… – и я назвал "особу", – на "Либкнехтово" у нас есть планчик… Ну-с, пощупаем вашего больного…"

Ситнику я испортил "выезд"! Он смотрел на меня, как рыба.

В лошадках я понимаю-таки недурно. Ильчик был хороших кровей, но плох скелетом. Кобыла носила его в работе. Я шикнул мастерством осмотра, – прощупывал и слушал, определил температуру и дыханье, снял грязную повязку, прощупал зондом…

"Вы… так лечили?! – гаркнул я так, что ахнула кобыла. – Вы не пролили даже… йодом?! Ясное заражение крови… И пневмония! Двусторонний плеврит… менингит… и вот – отеки! Исход летальный!.."

Болван не знал даже, что такое "летальный".

"Ле-тальный?"… – повторил он, как пупсик.

"Полетит голубчик! – и я свистнул. – Пристрелите, не стоит мучить. А теперь мы составим рапорт. Черт знает… срамить нашу республику… Советов!.."

"Что такое?.."

Но я натянул потуже:

"Послать в Европу, чтобы нас подняли на смех? Мало, что на нас вешают всех собак… мало?!.. Чтобы дураками еще считали?!.. Если делегатские болваны не понимают, это не значит, что никто там не понимает! За орловца выдаем – собачку?! На глазах всех империалистов! Здорово шикнули?! А потрачено нами сколько! корму, силы, молока, отрубей, яиц, ухода… когда каждая соринка – пот рабочих! Ублюдок, искривление позвоночника, сращение грудной кости, расплющенная голень, коротконогость… это – рысак-орловец? Не срамитесь1"

Я его захлестал "словами".

"И вы… заведуете совхозом?! Простите… ваша профессия, товарищ?.." – и я стремительно вынул книжку.

"Это не относится к делу…" – пробормотал он, из красного ставши бурым.

"Хорошо. От… политического отдела есть здесь кто-то… По моим справкам – должен быть на месте?.."

Упало, как гробовая крышка. Побежали.

III

Прибежал запыхавшийся, развязный, некто, в кожаной куртке, с истощенным лицом в бутонах, похожий на галчонка, но в шпорах и с наганом.

"Товарищ?.."

"Ясный!" – сказал товарищ.

"То есть как это… я-сно?" – посадил я его на лапки.

Он засбоил с приема.

"Ну да… Ясный… партийная моя…"

"Какого года?"

Он стоял, как заершившийся воробей перед собакой: маловат был ростом.

"Ну… уже пару лет! Почему это вас интересует, товарищ?" – попробовал он взять в ногу, но я и сам был в куртке, и кожа моя была покрепче.

"Чтобы знать, крепка ли дисциплина. Вот случай, – показал я на жеребенка, – на ваш компетентный взгляд… что это? На вас шпоры, значит – понимаете в лошадях. Что скажете, товарищ?"

Он смотрел на меня, на жеребенка, не знал, что делать.

"Осмотрите! Вы от политической части, и заключение ваше важно. Исход, конечно, летальный, но… что вы скажете о… статьях?"

Он не колебался ни секунды. С видом эксперта, для чего-то всадив пенсне, он нагнулся над жеребенком и постоял, руки в боки. Потом, покачав головой, – "Мда, неважно!.." – он потянул за ножку. Жеребенок открыл глаза, и синий его язык высунулся со свистом.

"На живот не жмите! – закричал я, видя, что этот нахал кому-то подражает. – Перитонит, больно!"

Меня мутило, но было нужно – "во имя человека" – спасать забитых.

Он подавил у шеи, взглянул на десны, в обложенное нёбо и потрепал по гривке. "Да, он… сдохнет!"

"Совершенно верно. А не имеем ли мы характерный случай деградации форм скелета?.." – хватил я крепко.

"Да, случай характерный…" – серьезно сказал галчонок.

"Да вы, позвольте… в кавалерии служили?"

"Я?.. – оторопел он что-то, и его пенсне упало, – Я, собственно, интересовался медициной, фармакопеей… я был…"

"В аптеке? – сразу попал я в точку. – Кстати, вы не знакомы е.? – ввинтил я такое имя из ихнего синклита, что у него зазвенели шпоры. – Он тоже интересовался фармакопеей, теперь интересуется анатомией. Он будет доволен, что у него специалисты и по конской части. Как ваше… Чистый?.."

"Ясный. Товарищ Ясный. Я пока сверхштатный…"

"Только? Ну, теперь, надеюсь… Сейчас актик осмотра… Хорошего они тут нам с вами чуть было не натворили!.. Такой-то экземплярчик – послали бы в Европу, русачка-собачку! Неприятно, что дойдет до совнархоза… Страшно, что не нашлось специалиста, изводили средства… Но, действуя в ударном порядке… А ну-ка пристрелите! – приказал я оторопевшему галчонку. – Не стоит мучить. Ну, вы мастер…"

Стоявшие отскочили, Ситик тоже. "Сверхштатный" показал зубки, его повело дрожью, и стало его лицо хоречьим. Он нервно отстегнул кобуру и вытянул "присягу". Рука его ходила. Все так же щерясь, он присел к жеребенку боком, навел в затылок…

"Под ухо!" – крикнул я, стиснув зубы, повернулся – и увидал матку!

Кобыла смотрела странно. Она как будто присела, вытянув голову, выкинув вперед уши…

"Возьмите матку!" – крикнул я с болью, – и стукнул выстрел.

Кобыла метнулась с ржаньем, сделала большой круг и остановилась в дрожи, наставив уши. Фыркнула – потянула воздух и дико перемахнула загородку. Она круто остановилась перед жеребенком, замоталась, фыркнула раз и раз и, что-то поняв, склонилась. Она обнюхивала его, лизала окровавленную шею, лизала губы… – и странный, хрипучий стон, похожий на рыданье, услышал я, душою… Его я помню, этот странный звук. Виню себя, – забыл о матке. Увести бы надо…

Не до сантиментов было. Я не подал вида. Мастер качал наганом, стоял, ощерясь, бледный.

"Чистая работа! – сказал я. – Умеете, товарищ Ясный. Вовремя скакнули, матки строги. Теперь я вскрою, и составим актик".

Матку едва стащили, свели в конюшню. Я вскрыл: гнойник, плеврит, перитонит, – все ясно.

"Товарищ доктор… и вы, товарищ… прошу обедать! – пригласил нас Ситик. – Там обсудим".

В знакомом кабинете еще висел диплом какой-то, в золоченой рамке, с отбитою коронкой; продранные стулья, чужие будто, стояли сиротливо; дремало кожаное кресло, в подушечках, – вот придет хозяин отдыхать. Стол утащили: был простой, из кухни. Курячьи кости валялись на газетке, огрызки огурцов и хлеба, револьвер. Маркс мохнатый висел в простенке, портрет товарища Свердлова, в веночке из бессмертников, – Ситик был сантиментален! – конечно, Ленин и рядом "Боярышня" из "Нивы", в красках. Туфли бежали по полу в разброде, висели на гвозде подштанники. Все – пусто, гнусно, по-цыгански.

Я уселся в кресло и предложил товарищам – курите: были у меня хорошие крученки, в веском портсигаре. Взяли осторожно, как кошка рыбку. А я изобразил картинно, как Ильчик, мать – Забота, отец – Ковыль, погиб от двустороннего плеврита, от крупозной пневмонии, перитонита, менингита… Рана, при наличии дефектов организма… признаки орловца слабы, скелет недоразвился… вышло к счастью, иначе – урон престижа, повод к критике хозяйства… что, по справкам, есть пара жеребят от полукровок, лучших; что рекомендовал бы направить одного в "Либкнехтово", где тов. Ситик, энергичнейший работник, специалист по коневодству, имеет сознательных помощников; что при осмотре тов. Ясный показал незаурядное знакомство с делом; что…

"Чем-нибудь дополнить, товарищ Ситик?" Он сиял. Чего же больше? Лучше не напишешь. "Гениально! – промолвил Ясный. – Вы большой ученый!"

"Три факультета… перманентная работа в центрах… консультант при совнархозе… Только в экстренных случаях, как ваш, куда проедешь… – и я загнул покрепче. – А на вас косятся, тов. Ситик! Да, да… Надеюсь, с моим докладом… я вношу реформы в конезаводство… вы нам пригодитесь".

Ясный смотрел подобострастно, дрожали пальцы. Ситик – восхищенно. Пошел распорядиться.

"Карточку вашу, тов. Ясный?.. Завтра ко мне заедет… я поговорю. Что бы вы хотели?"

Он прошептал: местечко. Малый был не промах!

"Отметим. Только… ни слова! Просьбами завален!.. – Я показал на горло: – Ни слова даже, что знакомы… испортить могут!"

Назад Дальше