Последняя глава - Кнут Гамсун 12 стр.


Ну, может быть, он немного и чересчур мрачно смотрит, во всяком случае там есть кое-какие деревья, лес, пахнет сеном, ручей бежит, через него был досчатый мостик, и на этом мостике он не раз леживал, ловя рыбу удочкой, у которой крючок был сделан из булавки. Детские воспоминания и грусть, печаль и поэзия молодого человека с больными легкими, переехавшего из одной страны в другую. Он намекнул, что надо бы ему ехать домой, но хочется еще побыть здесь в горах некоторое время, попытаться опять стать здоровым. Он не раз бывал угнетен и сомневался в своем выздоровлении, но вот тогда фрекен д'Эспар подбодряла его и вновь зажигала в нем надежду. Нет, нет, она не должна противоречить и преуменьшать сделанное ею, он благодарен ей за все, что она сделала, и не представляет себе, как прошло бы для него время без нее.

Вот, о чем говорит он.

Она слушала его с радостью; тон их разговора становится интимным и нежным, они открывают друг другу своим души, улыбаются и одобряют все, что говорит другой. Когда она снова напоминает, что завтра они должны расстаться, он весь как-то поникает, углы рта его опускаются; тогда она говорит:

- Не пора ли идти за простоквашей?

- Нет. Сказать правду, теперь мне все безразлично.

- О, что за пустяки! Я вас не узнаю!

- Да, все равно, будь, что будет, - повторяет он. Молчание. Каждый думает о своем - может быть, они думают об одном и том же. Вдруг фрекен д'Эспар приходит ему на помощь:

- Вы за меня боитесь? Не беспокойтесь об этом. У меня достаточно денег, чтобы пережить затруднительное положение.

Он очень удивленно ответил: помилуй бог, вовсе он не о том. Что об этом думать? Деньги? Их она может от него получить. Но каково будет ему одному?

Молчание. Она сидит и смотрит на его тонкие пальцы, кольцо, кажется, вотвот упадет с пальца. Эти пальцы ни на что не годятся, - думает она, - может быть, они не могут ни ударить, ни схватить, нет, они такие беспомощные и неспособны ни пошлепать, ни приласкать. Она видит опять шелковые чулки на икрах его ног и вспоминает, как во время болезни он менял свою тонкую ночную рубашку, если только на ней оказывалось кофейное пятно, величиной хотя бы с булавочную головку. Так уж, верно, полагается у графов. Два раза было, что он позволил себе лишнее, и держал себя более интимно, чем она могла допустить, да, да, при чем глаза его так и впивались в нее. Совершенно верно. Но это было от болезни; теперь она была более готова извинить это, потому что в общем она больше привязалась к нему с тех пор.

- Я не знаю, что же нам делать? - сказала она. - Может быть, я могла бы побыть здесь?

Это было сказано мило и доверчиво. Он тотчас же спросил:

- Могли бы вы бросить ваше место в городе?

- Да, - ответила она.

- Так бросьте! Остальное я все устрою.

Они оба оживились после этого решения; он отбросил всякое стеснение и стал очень ласков, снимал травинки сена у нее с груди, осыпал ее колени сеном, ласкал ее, похлопывал, обвил ее руками. Иные называют это развязностью…

Потом они пошли к Даниэлю. Удивительно, какой тихой стала их радость, они говорили пониженными голосами, не шутили больше друг с другом, но смотрели в землю. Стало лучше, когда они пришли в избу и были встречены приветом и крынкой простокваши; старая ключница отклонила слишком щедрую плату, но потом, в конце концов, приняла ее и поблагодарила, пожав им руки. На лице господина Флеминга выражалось довольство. На обратном пути, когда они поравнялись с сарайчиком в поле, господин Флеминг сказал:

- Войдемте и отдохнем опять.

Фрекен, смотря в землю, последовала за ним.

С эти пор они стали каждый день ходить в луга за простоквашей и леченьем для больных легких. Все снова пошло хорошо. Здоровье господина Флеминга так наглядно улучшалось, что его настроение начало становиться веселым, цвет лица делался нормальным; в то же время он стал проявлять больше интереса к окружающему; с любопытством расспрашивал, что нового в газетах, и сам спешил просмотреть телеграммы. Доктор снова начал держать себя с ним с вновь вернувшейся авторитетностью и кланялся ему издали, подметая землю пером своей шляпы. Когда доктор ничего не имеет против того, чтобы больной пил в меру вино, - он пьет усердно, и подчас сверх меры. В конце концов, от этого никому нет ничего худого, он не шумит, но держит себя очень мило, только взор его становится несколько неподвижным, и ходит он, точно по проведенной мелом полосе. Фрекен д'Эспар составляет ему компанию.

Но потом, в один прекрасный день господин Флеминг cтал вдруг беспокоиться о репутации фрекен д'Эспар и попросил ее привлечь в их компанию фрекен Эллингсен; таким образом их стало трое, и старые ядовитые пасторские дочки не могли ничего сказать.

Может быть, это было умно придумано господином Флемингом, а, может быть, вовсе не были придумано, а просто явилось результатом внезапной потребности в некотором разнообразии. Эта совместная жизнь, эта неразлучность начали, может быть, мало-по-малу надоедать ему по мере того, как он поправлялся и не нуждался больше в такой степени в уходе фрекен; в конце концов, казалось даже, как будто она утомляла его своим французским языком. Разумеется, он знал этот язык и понимал все, что она говорила, нельзя было и предположить, чтобы это было иначе; но случалось, точно его раздражала ее французская болтовня, и особенно, когда она обращалась прямо к нему с громким вопросом и ждала ответа. Он тогда совершенно не отвечал на вопрос под предлогом, что не понимает по-французски - на что все улыбались, как на шутку.

Фрекен д'Эспар все больше и больше привыкала смиряться, примирилась и с третьим лицом в их компании. Она была несколько озадачена и размышляла, что бы это могло значить - почему именно фрекен Эллингсен? Она была высокая и красивая, о, да, но у нее были косо поставлены глаза, а разве это так привлекательно? И вообще - зачем понадобилось третье лицо? Фрекен д'Эспар не сделала никаких возражений, она привлекла и ввела в их общество это третье лицо, но думала при этом: она не вертушка, а верно предана одному, не флиртует, не пьет, а только сидит и смотрит все время на человека, который пьет - на что тут досадовать? Но, очевидно, это все понятно графу. Фрекен Эллингсен недолго должна была еще оставаться в санатории, может быть, всего еще только одну неделю. Так что прекрасно, милости просим, фрекен Эллингсен, пожалуйте, к нам в компанию! Рюмку вина? Конфет? С удовольствием, пожалуйста! Но чтобы ты была особой красавицей, чтобы ты была хоть самую малость лучше меня самой - нет! Кроме того, ты сидишь и вдруг начинаешь плакать, и интересничаешь, рассказывая разные истории, и умеешь врать…

Таким образом их стало трое, а когда к ним присоединился кавалер фрекен Эллингсен, Бертельсен - то четверо. Готовая партия в безик. Эта компания могла теперь без всякого неудовольствия с чьей бы то ни было стороны занять уголок в курительном зале.

Все пошло хорошо. Они выражали друг другу досаду, что не додумались до этого раньше, чокались и чувствовали себя прекрасно. Бертельсен, лесопромышленник, не был, конечно, дворянского происхождения, но он был богатый человек, получил образование заграницей, в Соутгемптоне и в Гавре; кроме того, он был почти собственником санатории Торахус и мог бы, если бы хотел, иметь тут большой вес. И потом, как же, ведь у него был стипендиат - музыкант, отправленный в Париж. Бертельсен своим присутствием компанию не унижал. Он пожелал также своей очереди платить за вино.

Иногда компанию удостаивал своим обществом ректор Оливер и выпивал с ними стакан вина, хотя он и был самого умеренного и строгого образа жизни. Карты тогда откладывались в сторону, ректор брал стул, садился и начинал говорить.

О, ректор Оливер был не заурядный филолог, он был специалист, знал то, что другие редко знают. Этот всецело поглощенный наукой человек никогда не смеялся; он был так начинен тем, что иные называют уродованием природы, что стал слеп для мира, оживляющего чувства и радующего взоры. Но у него были свои заслуги: он был всю жизнь усердным тружеником, всегда был до крайности умерен в своих потребностях, никогда не кутил, не пил и не играл. Своих детей он учил такой же умеренности. По утрам он вырезал перочинным ножичком из газеты четыре одинаковых куска бумаги для известного употребления. Дети как-то раз спросили его, почему должно быть всегда четыре, и отец ответил:

- Мне больше не надо, четырех достаточно, пускай и на это будет правило.

Нет, он не был ни кутилой, ни мотом, но всегда был доволен дешевым табаком, кушаньем дома, у жены, и до блеска потертой одеждой на своем теле. Он удовлетворен был уважением, окружавшим его имя. Завистливые коллеги красноречиво обрушились на его докторскую диссертацию, и он тогда, как добросовестный человек, пересмотрел все свое исследование. Он колебался, но устоял и мог сказать сам себе: "Я был в сомнении, ученый ли я, но мои многочисленные книги показали мне, что да.

Посмотрите тоже на мою докторскую диссертацию, в ней целых две страницы указаний на источники". Его сомнение было побеждено.

Когда ректор Оливер приходил и садился в какую-нибудь компанию, он всегда был в полной уверенности в превосходстве своих знаний. Он мог померяться, с успехом мог померяться с кем бы то ни было, и когда он открывал рот, другим оставалось молчать. Его речи бывали всегда удобопонятны, он наизусть знал все объяснения слов в словарях и говорил толково, не употреблял иностранных слов неправильно. Конечно, это уже было много; но это было не все. К нему можно было обратиться в спорных случаях и получить авторитетное решение вопроса, он был на высоте знания. И он так охотно отвечал, он был счастлив поучить "языку", он сиял от удовольствия. При этом он пользовался случаем поговорить о самом себе, но всегда самым невинным и приятным образом, он был требователен только тогда, когда дело касалось справедливости.

У него возникли некоторые сомнения относительно Самоубийцы: этот человек должен был несомненно знать по-английски; ректор застал его как-то сидящим в совершенном одиночестве у инспектора, со старым номером английской газеты в руках; на каком же основании?

В Самоубийце было что-то загадочное, это всякий мог заметить.

- Да, - сказала фрекен д'Эспар, - об этом человеке многое можно предположить.

А так как все были согласны по этому вопросу, Бертельсен счел своим долгом усилить впечатление ее слов, сказать что-нибудь большее.

- Он, наверное, знает больше, чем мы думаем, он только немного чудаковат.

Я не сомневаюсь, что он и французский знает, и другие языки!

Ректор смутился; ему было неприятно, что он предложил Самоубийце заниматься с ним, и он не представлял себе, каким образом ему это исправить. Он совсем разнервничался. Остальные должны были его успокаивать и дать ему понять, что он не сделал ничего худого. Желая отвлечь его от этого, они перешли к общей болтовне о новостях дня, о книгах, модах, образовании, заграничных образовательных учреждениях для молодых девушек - ректор опять был в своей сфере и углубился в рассуждения. - "Идем ли мы вперед? Конечно, идем! Сравнения быть не может с тем, что было раньше. Какие у нас были санатории и загородные гостиницы, даже, когда я был ребенком? А теперь скоро на каждой горе по одной будет. У меня такое чувство, словно мы передвинулись на целое столетие вперед, мы начинаем приближаться к Швейцарии. Много ли было у нас школ, и как стояло народное образование? А теперь? Ничего нет удивительного, что нас считают одним из наиболее передовых народов мира. У нас есть врачи, пасторы, юристы и профессора, каких жаждали бы иметь многие другие страны; наша наука усваивает тотчас же все, что появляется у великих народов, мы хорошо следим за всем. О да, мы идем вперед. Вот, тут сидят две молодые дамы, они обе воспользовались благами, проистекающими от общего подъема образования, доставляемого книгами. Одно из самых отрадных явлений в нашем развитии - это несомненно улучшение положения женщины; она может стать в общественном положении наряду с мужчиной и с таким же успехом, как он, может сама избирать свой жизненный путь. Очень было несправедливо, когда в свое время некоторые завистники выставили меня, как человека несвободомыслящего, как ретрограда, как педанта, копошащегося в прошлом. Да, вы смеетесь, а ведь это действительно было. Особенно один был такой, его звали Рейнерт, сын пономаря у нас в городе; он злился на меня, потому что не мог мне простить моей докторской степени. Мы с ним были товарищами по школе и одновременно поступили в университет; но я все время шел несколько впереди его, и это было ему досадно. Он был дорого стоящий молодой человек, разорявший своего отца - в конце концов старый понамарь должен был занять деньги под будущие рождественские доходы, чтобы его расточительный сын ни в чем не нуждался. Словом, молодой человек не занимался так, как должен был, ему понадобилось на два года больше, чем мне, чтобы сдать экзамены, хотя у него и был для поощрения мой пример. Теперь он сидит учителем в одном маленьком городке Вестландии и, вероятно, никогда ничем другим и не будет. Но у него было достаточно зависти и желчи, чтобы напасть на меня. Он написал, что я нагромоздил в моей докторской диссертации две страницы указаний на источники единственно только для того, чтобы притвориться ученым, а что большинство этих источников не имело никакого отношения к моему исследованию, - так говорил он. Я спокойно ответил по существу дела и добавил, что он производит впечатление человека, ослепленного личной ненавистью ко мне. Тогда ему пришел на помощь один коллега. Это был тоже не ахти кто, радикал какой-то и довольно беспутный человек, - так вот он-то обвинил меня в устаревшем толковании науки и в несовременном образе мыслей. Это меня-то! Меня, который только и делал, что облегчал всем и каждому доступ к высшему развитию. Смею сказать, у меня чистейшая совесть в этом отношении. Я даже начал было ряд публичных лекций для моих сограждан - правда, это не пошло, но то была не моя вина. Представьте себе, стою я и привожу данные относительно одной подробности из истории эллинов, и называю при этом Фукидида. И вдруг один шалый парень на одной из скамей аудитории прерывает меня со смехом и спрашивает, не толстяк ли это Дид! Ну, что же мне тут было дальше делать? Вся аудитория покатилась со смеху, я сошел с кафедры и отказался от дальнейших лекций. Это была безнадежная затея. Но, не правда ли этого можно было избежать, если бы мои слушатели дольше были в школе, - ведь хорошо известно, что Фукидид не толстяк Дид. Больше школы, больше школы! И я все время, можно сказать, всю мою жизнь усердно ратовал за народное образование, я считал бы уместным, чтобы каждая простая служанка имела аттестат зрелости и была бы образованным человеком. И я признаю самые передовые мнения в области, например, женского вопроса: предоставьте им развиваться, предоставьте им равную долю жизненных прав - тогда из этого создастся, как говорит один великий англичанин, - удвоенное человечество! И так должно быть по всей линии: школы и курсы для малых и больших, для мужчин и женщин, всевозможные школы, всевозможные учебные заведения. И идет к тому, что так и будет. Женщина может теперь быть всем, чем она желает; женщин-студенток сейчас повсюду полным-полно; они могут быть судьями, врачами и учителями, у нас для всего есть школы - промышленные школы, рисовальные школы, торговые школы, курсы языков, семинарии, школы для дефективных, где даже идиоты учатся читать, учреждения, где безрукие калеки могут выучиться тому или иному ремеслу и работать ногами, школы, школы…" Ректор совсем разошелся, но был прерван одной случайностью: собеседники увидели в окно двух приятелей: Самоубийцу и Антона Мосса, которые сидели на воздухе в креслах и, казалось, зябли. Первый обратил на них внимание ректор; он отодвинулся и сказал:

- Вон эти двое!

Бертельсен подал мысль пригласить их сюда и предложить им по стакану вина, и фрекен д'Эспар пошла позвать их. Фрекен д'Эспар такой человек, который сумеет сделать это. Компания ясно видела в окно, как изумились приглашению оба друга, видела, что они обменялись между собою несколькими словами, как будто один спрашивал другого, что он об этом думает; а фрекен д'Эспар стояла там, склонив голову, и улыбалась. Наконец, они пришли все трое.

Гостей усадили, подали им вина, предложили сигар, пододвинули к ним ближе пепельницу; но гости со своей стороны ничем не проявили себя, то есть - решительно ничем. Бертельсен, наверное, ждал развлечения от Самоубийцы, какого-нибудь особенного разговора, какого-нибудь проявления расстройства его рассудка, - но нет. Приятель его, Антон Мосс, чувствовал себя, казалось, скверно в таком воспитанном обществе, старался спрятать тряпки на своих пальцах, мрачно смотрел и опрокинул свой стакан.

- Это ничего! - сказала фрекен д'Эспар.

Все были доброжелательны к ним, и не меньше других ректор; он спросил, чтобы завести разговор:

- Вы, господа, с воздуха пришли, не попадались вам там на глаза мои мальчуганы?

- Да, - ответил Самоубийца, - они пошли ловить рыбу.

- Ну, конечно! А эти горные воды такие коварные и опасные, - по крайней мере я так всегда слышал. Я запретил мальчикам ходить туда. Они одни пошли?

- Нет, с ними был один человек, который назвал себя ленсманом. Молодой человек.

- Ну, конечно, они со всякими дружбу водят. Бертельсен спросил тут:

- Ленсман? Что тут нужно высокому представителю полиции?

- Он нас спросил, кто тут живет, и я, и мой товарищ всех ему перечислили.

Господин Флеминг вдруг как-то резко вздохнул и в то же время нагнулся и стал что-то делать под столом со своими башмаками.

- Нет, на этот раз ничего, - сказал он фрекен д'Эспар. Она наверное испугалась, что у него опять кровь пошла.

Но между тем все же было что-то такое; господину Флемингу было нехорошо, его улыбка стала какая-то растерянная, и он погрузился с этого мгновения в полнейшее безмолвие. Фрекен д'Эспар, чтобы оживить его, сказала бодрым тоном:

- Ну, господин ректор, если при ваших мальчиках состоит полиция, вы несомненно можете быть совершенно спокойны!

- Нет, я неспокоен, - настойчиво повторил ректор. Он встал, поблагодарил компанию и добавил, что он запретил им это, строжайшим образом запретил!

- Как он строг со своими мальчиками! - заметил Бертельсен, когда ректор вышел.

- Это неудивительно, - ответила фрекен д'Эспар. - Он, видимо, примерный отец.

- Великий человек! - заявил Бертельсен, стараясь выразиться сильнее ее. - Сколько он учился! Сколько он знает!

Назад Дальше