Когда я заметил, что хороший игрок в шахматы встречает в Доме рабочих больше уважения, чем хороший оратор, я научился играть в шахматы и вскоре стал играть довольно хорошо. Но и этим я не составил себе "карьеру". Потому что те, с которыми играть в шахматы было для меня честью, - такие, например, как Эндре Кальман, - не садились со мной за одну доску. А если я их приглашал, у них не было либо времени, либо охоты.
Но я все-таки добился того, что Эндре Кальман дал мне два мата.
Это случилось, когда у меня было меньше всего охоты играть в шахматы.
В газете - в одном и том же сообщении полиции - я нашел упоминание сразу о знакомом мне месте и человеке. Местом этим была моя родина - Подкарпатский край, а человеком - наш сосед по Уйпешту Эндре Кальман. В газете сообщалось, что в деревне Пемете жандармы арестовали столяра Эндре Кальмана, который в течение двух недель объезжал находящиеся в комитатах Унг, Берег и Марамарош лесопилки, возбуждая рабочих против существующего общественного порядка. Эндре Кальман, о котором дознание установило, что он является членом Всевенгерского центрального комитета профсоюза деревообделочников и лесных рабочих, был выслан этапом на место прописки в Уйпешт. Против него было возбуждено уголовное преследование.
Я даже не заметил, что Эндре Кальмана не было дома. Когда я узнал, что он был в отъезде и куда именно он ездил, он уже снова оказался в Уйпеште. Вечером, после ужина, я зашел к нему и застал его дома. Он сидел без пиджака, читал газету. Смотрел на меня сонными глазами. Я сказал, что пришел для того, чтобы поделиться с ним всем, что я знаю о Подкарпатском крае, и чтобы попросить рассказать мне о его пребывании на моей родине.
Пока я, заикаясь, объяснял, Кальман вынул из ящика стола шахматную доску и поставил фигуры.
- Садитесь! - приказал он мне, когда я умолк. - В первой партии вы будете играть белыми.
Быстро, один за другим, он дал мне два мата.
- Теперь, к сожалению, я должен уйти из дому, - сказал Кальман после второй партии, - по при случае дам вам реванш.
По воскресеньям, после лекций, мы ходили вдвоем с Эржи гулять. В большинстве случаев на "Остров комаров".
В эти часы остров был темным и пустым. Изредка только встречали мы какую-нибудь парочку, гуляющую так же тихо, так же под руку, как и мы. Если парочки вовремя замечали друг друга, они шли обратно или сворачивали в сторону.
- Я давно хотел спросить тебя, Эржи, - ты учишься эсперанто?
- Неужели ты думаешь, что я трачу время на такую ерунду? - ответила она.
Неожиданный поворот
Я уже не был лучшим учеником в классе, но все еще считался одним из лучших. У меня была слишком большая нагрузка, я не мог успешно бороться за первенство. В школе я никогда никому не говорил о том, что хожу в Дом рабочих, но, как бы почувствовав во мне запах другого мира, меня снова стали чуждаться. Пишта Балог переехал в провинцию. Бела Киш охладел ко мне потому, что я больше не мог переносить его вечные декламации. Только Карчи Полони, белокурый, белокожий, румяный, толстый кандидат в полководцы, остался моим другом. Он как-то узнал, что я ежедневно по два часа гуляю, и стал моим спутником. Он жил близко от школы. После уроков бежал домой, быстро обедал и от половины второго до трех гулял вместе со мной. Он говорил мне, что я - единственный человек, которого он посвящает в свои планы. Я дал ему честное слово никому о них не рассказывать, а так как Полони по сей день не освободил меня от этого слова, я и сейчас могу сказать только то, что, если бы планы Полони осуществились, Англия, Франция, Америка и Россия уже давно стали бы колониями Венгрии. Мой друг Полони был очень добрым мальчиком, он уважал и любил меня, так как был очень глуп.
По-видимому, так же думал обо мне слесарь Йожеф Липтак, которого я преследовал своим уважением и любовью. Я любил его за то, что он был иным, чем я: белокурый, голубоглазый, коренастый, спокойный, вдумчивый, немногословный; а уважал потому, что он был борцом, не знавшим компромиссов. Боюсь, что теперь многим покажется незначительной та борьба, которую вел Липтак, но в те времена я не мог себе представить более серьезной борьбы.
Липтак был секретарем рабочего хора. Председатель хора, рабочий-кожевник Сабо, у которого была деревянная нога, принадлежал к числу сторонников чистого искусства и программу хора составлял из оперных арий и классических песен. Он допускал для исполнения только одну песню завуалированно-революционного характера - рабочий похоронный марш. Йожеф Липтак объявил войну этой "оппортунистической хоровой политике" и требовал, чтобы хор рабочих пел революционные песни. Если Сабо злили, он быстро снимал свою деревянную ногу и начинал размахивать ею. Он так сильно стучал ею по столу, что пивные бокалы прыгали, а противники замолкали. Когда на заседании руководства хора Липтак напал на Сабо, председатель снял свою деревянную ногу.
- Подожди, сопляк, я тебе покажу!
Но Липтак не испугался деревянной ноги. Пока Сабо колотил по столу, он молчал. Когда Сабо устал, Липтак продолжил свое выступление, еще более резко, чем вначале.
Спор Сабо с Липтаком сначала интересовал только тех, кто находил его смешным. Таких было много. Особенно смешным находили люди то, что самую энергичную поддержку Сабо оказывал один из мастеров электрического завода, он же казначей Дома рабочих, - отец Липтака. "Длинноусый" Липтак злился на своего сына потому, что тот брил усы. Но так как бритые усы никак нельзя было возвести к проблеме рабочего движения, он ругал сына по поводу хора.
- Такие пустоголовые сопляки только вредят рабочему движению! - проповедовал всюду длинноусый Липтак.
К длинноусому Липтаку, самому отъявленному любителю пива, в свою очередь, придирался председатель "Рабочего общества антиалкоголиков" Колумбан.
- Ну да, конечно, к пиву, наверное, лучше всего подходят именно такие песни! Мы еще поговорим об этом! - угрожал Колумбан.
Вопрос о хоре находился в центре внимания руководства профсоюзов в течение целых двух месяцев. Кожевники поддерживали Сабо, металлисты были одного мнения с Липтаком. Деревообделочники, печатники, швейники предлагали компромиссное решение. Руководство партии вынесло решение в таком же духе. Руководители партии и Дома рабочих предлагали, чтобы хор сохранил свою старую программу, но пополнил бы ее двумя-тремя революционными песнями. Сабо принял это предложение. Липтак не согласился. Поэтому руководство партии заняло позицию протии него. Его исключили из хора.
Но Йожеф Липтак не отказался от борьбы.
Какой бы вопрос ни обсуждался в Доме рабочих, Липтак всегда участвовал в прениях. О чем бы ни спорили, он говорил о хоре. Это не всегда кончалось хорошо. Однажды, в воскресенье вечером, когда инженер Эмиль Хорват в Бебелевской комнате прочел доклад "О будущем аэроплана" и Липтак, как всегда, стал говорить о хоре, вся публика встретила его громким смехом.
Липтак сделал выводы из своего поражения. Борьбы он не прекратил, но изменил тактику. С этого дня слово "хор" перестало для него существовать. Он стал критиковать руководство партии и Дома рабочих по совсем другим вопросам. Например, упрекал руководство партии в том, что оно не уделяет никакого внимания работе среди батраков имения графа Карой в Капосташмедьере. Над Липтаком уже больше не смеялись, а ругали его как хориста-демагога, клеветали на него, угрожали ему. Но Липтак был не из пугливых.
Я тоже сыграл некоторую роль в том, что вокруг него образовалась небольшая, но очень воинственная группа. Я старался проводить как можно больше времени с Липтаком, а Эржи Кальман всегда хотела быть со мной. Эржи скоро стала восторженной сторонницей Липтака. Она начала агитировать за него, и ей удалось завербовать нескольких учениц в портняжных мастерских и нескольких текстильщиц. Эндре Кальман был страшно удивлен тем, что активность его дочери так возросла. Он заинтересовался работой "слесаря с острым языком". Когда Липтак говорил, Эндре Кальман всегда сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Те, кто не знал маленького старика, думали, что он спит. Но знавшие его понимали, что он особенно внимательно слушает, думает и взвешивает. Он не стал на сторону Липтака. Но когда несколько кожевников предложили исключить "пустоголового" Липтака из партии, потому что "он нарушает мирное единение Дома рабочих и своими вечными разговорами о пахнущих окурками крестьянах отвлекает внимание от действительных вопросов рабочего движения", Кальман решительно и резко выступил против этого предложения. А за Кальманом стояли не только деревообделочники, под его влиянием находилась также и значительная часть металлистов. Поэтому Липтак не был исключен из Дома рабочих.
Почувствовав себя достаточно сильным в Доме рабочих, Липтак сделал вылазку в капосташмедьерское имение. В первый приезд его избили до крови батраки. При втором посещении его до полусмерти исколотили жандармы. Целых две недели он был прикован к постели, потом отправился в Капосташмедьер снова. На этот раз с ним ничего не случилось. Батраки спрятали его от жандармов. С этого времени он был в постоянной связи с батраками имения Карой. Вероятно, без всякого политического умысла Йожеф Липтак посоветовал мне принимать участие в летних экскурсиях "рабочих - друзей природы".
Группа "друзей природы", состоящая из сорока - пятидесяти человек, предполагала обойти в июле берега Балатона. По моей просьбе меня тоже включили в число экскурсантов. Не моя вина, что мне это не удалось.
Последнее время отец постоянно чувствовал себя очень усталым. Каждую свободную минуту он проводил в постели. Приближалась весна, и мы надеялись, что хорошая летняя погода, жаркое солнце восстановят его силы (если бы была осень, мы бы, наверное, надеялись, что он поправится от чистого зимнего воздуха).
Двадцать девятого мая отец вернулся домой не в половине второго ночи, а в восемь часов вечера. Он был бледен и весь дрожал. Мы быстро уложили его в постель. Мать приготовила для него настойку из трав, но больной ни за что не хотел ее выпить.
Утром позвали врача. Врачу отец признался в том, что скрывал до сих пор от нас, - уже несколько недель у него бывали кровохарканья, и вчера вечером в кафе он упал в обморок. После обеда к нам приехал дядя Филипп, которого я известил о болезни отца.
Через три педели больной встал. Но о возвращении на работу в кафе не могло быть и речи. Дядя Филипп откровенно сказал нам, что это означало бы верную смерть. Отец по целым дням сидел во дворе в старом кресле. Молча, почти неподвижно, смотрел в пространство. Когда мать поправляла за его спиной подушку или скамеечку, на которую он ставил ноги, он благодарил ее слабым кивком головы. На вопросы матери он тоже только кивал головой - да или нет.
В это время я познакомился с ломбардом. Тогда я думал, что речь идет только о мимолетном знакомстве: я нес в ломбард серебряные часы отца и чувствовал себя совсем несчастным. Мне и в голову не приходило, что придет время, когда я буду счастлив, если у меня найдется что заложить.
Дядя Филипп бывал у нас почти ежедневно. Иногда он приезжал слишком рано, почти до рассвета, иногда очень поздно, около полуночи. Он внимательно осматривал отца и говорил ему два-три ободряющих слова. С матерью каждый раз долго разговаривал, гуляя взад и вперед по двору.
- Чтобы черт побрал этого мерзавца Фердинанда! - вырвалось однажды из уст дяди Филиппа, когда я провожал его к трамваю. - Он единственный, кто мог бы вам помочь. Я написал ему, хотя презирал сам себя, когда назвал "дорогим братом", - но что поделаешь? А этот подлец даже не ответил.
- А как бы мог Фердинанд помочь нам?
- Очень просто, Фердинанд разбогател. Каким образом - одному богу известно. Что не честным трудом, в этом я уверен. Но факт тот, что у него сейчас большое состояние. Он больше уже не учитель танцев, а крупный предприниматель. Бывая в Пеште, он ездит на автомобиле. Я, конечно, должен был сообразить, что он давно уже забыл о бедных родственниках.
Но Фердинанд не забыл о бедных родственниках. На письмо дяди Филиппа он не ответил, но вместо ответа в одно воскресное утро явился к нам собственной персоной. Он приехал в Уйпешт на машине, в большом желтом туристском автомобиле. Когда он вошел в дом, наша жалкая комната наполнилась запахом духов.
Фердинанд торжественно расцеловал всех нас по очереди, затем раздал подарки. Подарки эти не подходили к нашему положению. Мать получила от него огромный букет цветов, отец - бутылку настоящего французского шампанского. Нам, детям, - меня Фердинанд тоже причислил к детям, - привез шоколад. Сестры очень радовались этому. Я предпочел бы хороший кусок сала с красным перцем.
- Ну, шурин, - обратился Фердинанд к отцу, - я никак не ожидал от тебя, что ты будешь делать такие глупости!
Вместо ответа отец только кивнул головой.
- Ну, ничего! - кричал Фердинанд. - К счастью, я еще существую. Укладывайтесь и хоть завтра можете ехать.
- Куда? - недоверчиво спросила мать.
Фердинанд ударил себя по лбу.
- Какой я дурак! Ведь я об этом еще ничего не сказал. Но когда у тебя голова полна такими серьезными, важными, я сказал бы, государственной важности делами… Одним словом - вы едете в Пемете. Пемете расположено близ Марамарош-Сигета, в семи-восьми часах езды от Берегсаса. Чудесное место, шурин! А тебе это именно и нужно. Хороший воздух, аромат сосен, пение птичек…
- Птичьим пением не проживешь, - сказала мать.
- Это верно, Изабелла. Но зато на жалованье в семьдесят пять форинтов в деревне, где все дешево, жить можно. А лесопилка в Пемете платит своему кладовщику семьдесят пять форинтов. А этим кладовщиком с первого июля - по моей рекомендации - будет не кто иной, как господин Йожеф Балинт. Ну, что вы скажете? Да, чуть по забыл, - вот вам на дорогу. Перед отправкой, шурин, вы должны дать телеграмму. Запиши адрес, Геза. Натану Шейнеру, Пемете, комитат Марамарош. Впрочем, телеграмму пошлите лучше не самому Шейнеру, а мадам Шейнер. Да, так будет лучше.
Потом Фердинанд сообщил кратко о своей семье. Тетя Сиди и Дёрдь проводят лето в Остенде. Он сам не мог поехать с ними, так как страшно занят.
- Но к вам в Пемете я обязательно заеду в августе или в крайнем случае в сентябре. Надо же немножко поохотиться на медведей.
После того как дядя ушел, я тщательно исследовал банкноты - не фальшивые ли они. Но они были настоящими.
Вечером того же дня в Бебелевской комнате дядя Филипп читал лекцию на тему: "Национальный вопрос и будущее Австро-Венгерской монархии".
После лекции он позвал меня к себе.
- Был у вас утром этот мерзавец? - спросил он.
- Да, был, - ответил я.
- Оставил деньги на дорогу?
- Оставил.
- Вчера вечером он пришел ко мне, - рассказывал дядя Филипп. - Я выгнал его. Сказал, что, прежде чем говорить со мной, пусть поговорит с вами. Он клялся, что все уже устроил. Быть может, с моей стороны это было лишнее, но я все же выгнал его. Сегодня после обеда он звонил, что уже говорил с вами. На этот раз он, очевидно, не соврал.
Десять дней спустя мы ехали в Пемете.
Дядя Филипп требовал, чтобы я остался у него, пока не кончу гимназии. Но мне хотелось жить с родителями. Я предпочел быть экстерном и ездить в Пешт сдавать экзамены. На прощание дядя Филипп подарил мне несколько хороших книжек.
От Эржи я тоже получил в подарок книгу - стихотворения Петефи. На последней странице была приклеена ее фотография, которую Эржи, по ее собственному признанию, заказала специально для этой цели.
Когда я зашел попрощаться с отцом Эржи, он сидел на маленькой скамеечке, опустив больные, опухшие ноги в таз с водой, и читал газету. Сонными глазами посмотрел мне в глаза.
- Всего вам лучшего!
Когда я был во дворе, он позвал меня обратно к окну.
- Если встретитесь в Пемете с Абрамом Хозелицем, передайте ему от меня привет, - сказал он. - Абраму Хозелицу, - повторил он еще раз.
К моему большому удивлению, Йожеф Липтак проводил меня к поезду.
- До свидания, Геза!
Восемь лет спустя мы с ним действительно увиделись - в военной тюрьме.
Сели мы в поезд вечером. Утром в шесть часов проехали станцию Берегсас. В половине одиннадцатого мы были в Марамарош-Сигете. Оттуда продолжали путешествие на лошадях.
К обеду мы прибыли в Пемете.
Благодетельница Пемете
Если сейчас кто-нибудь услышит о Пемете, он подумает о знаменитой неметинской битве и о пресловутых неметинских массовых казнях. Когда мы переехали в Пемете, все это покоилось еще в утробе будущего. Кто видел Пемете в те времена, думал только: за каким чертом построили деревню на таком невозможном месте?
Дело в том, что Пемете была построена не вблизи леса или рядом с ним, а в самом лесу. Хижины, сколоченные из нестроганых бревен, веток и досок, стояли на расстоянии пятидесяти - шестидесяти, местами даже ста - ста двадцати метров друг от друга. Между хижинами был лес. Таким образом, деревня занимала такую территорию, как средней величины город. Некоторые из домов были построены между двумя деревьями, другие - между четырьмя, так что эти деревья составляли углы домов. Но я видел в Пемете и такой дом, который был построен вокруг одного дерева таким образом, что дерево подымалось над домом, пробивая его крышу. Северная сторона домов была зеленая от моха. На крышах, среди полевых цветов, росли кусты. Между кустами прятали козий череп для охраны жильцов дома от злых духов.
Древние жители Карпат - столетние дубы и сосны - смотрели на неметинские хижины сверху вниз, так же как на беспорядочно росшие вокруг кусты малины, орешник, терновник, шиповник. Лес терпел, даже до известной степени защищал жителей хижин, но ограничивал их деятельность строгими рамками.
Если кто-нибудь из неметинцев желал перенести в Пемете приобретенный в других краях опыт и собирался развести перед своим домом или позади него огород - лес протестовал. Пока первая капуста успевала созреть, огород был уже покрыт кустами, и гибкие молодые деревца покачивались там, где предприимчивый огородник хотел выращивать огурцы.
Лесопилка, на которую отец был принят в качестве кладовщика, находилась на пересечении широкого, хорошо вымощенного шоссе, ведущего из Марамарош-Сигета в Галицию, с узкоколейной железной дорогой. Здание лесопилки было построено из дуба. Ее высокая труба из бледно-красных кирпичей вздымалась над зданием, как худощавый тополь над широколистными дубами.
Деревня доходила до самого шоссе. По ту сторону дороги, в лесу, жили только зайцы, дикие козы, олени, лисицы, волки и дикие кабаны. Изредка встречался еще - особенность и гордость марамарошских лесов - бурый медведь. С тех пор как лес начала пожирать лесопилка и на место вырубленных мощных дубов лесничие насажали размещенные правильными рядами молодые деревья, медведи перекочевали дальше на север, туда, где дуб был уже почти совсем вытеснен сосной, а кусты орешника и малины - можжевельником. Из людей туда пробирались только те, за головы которых назначены были награды, которых разыскивали жандармы. О таких людях говорили, что они "покрываются сосновыми листьями". Их жизнь, - если принять во внимание, что у сосны вместо листьев иголки, - вряд ли была приятной. Об этих людях говорили также, что они "делятся своим хлебом с волками". Правильнее было бы сказать об этих несчастных, что их мясом и костями делятся волки.