- Русские… Русские…
- Ленин…
Ленин, о котором вчера еще мы, кроме имени, ничего не знали, вырос за несколько часов в гиганта. Как солдаты, получившие смертельную пулю, произносили имена своих матерей, так теперь солдаты, желавшие жить, не могли думать ни о ком другом, кроме Ленина, ибо он означал для них жизнь. Поэтому мы были готовы и умереть за него.
- В этой вшивой монархии верные солдаты имеются только у одного человека - Ленина, - говаривал часто капрал Сивак.
Толстый обер-лейтенант, ниточный фабрикант, прочел нам доклад о брест-литовских переговорах.
- Русские обманывают. Многие глупые люди переводят большевизм словом "мир". Теперь мы знаем, что большевизм означает не мир и даже не открытую войну, а убийство из-за угла.
- Ложь!
Дрожащий Микола стоял рядом со мной, на правом фланге второго ряда. Хрипя от бешенства, он крикнул:
- Ложь!
Несколько секунд обер-лейтенант стоял неподвижно, он даже забыл закрыть рот. Затем, чтобы ободрить себя, ударил по своей шашке.
- Кто это сказал? - спросил он срывающимся от волнения голосом.
Микола вышел.
Я сделал шаг вперед вместе с ним.
Спустя полсекунды из строя вышли еще три солдата.
- Говорил только один мерзавец! - кричал обер-лейтенант. - Который из вас?
- Я, - тихо сказал Микола.
Но мы, четверо, сказали громче, одновременно с ним:
- Я.
- Они лгут! - крикнул Микола.
В следующую минуту мы четверо крикнули:
- Они лгут!
Микола пришел в ярость.
- Фельдфебель! - приказал обер-лейтенант. - Уведите всех пятерых. Охраняйте их очень строго, каждого в отдельности.
Спустя неделю мы, пятеро, очутились в Подкарпатском крае, в тюрьме унгварского военного трибунала.
Дивизионная тюрьма, в которой мы находились, была великолепным учреждением. Где бы солдат ни попадал в беду, рано или поздно он оказывался здесь. Солдаты дивизии были уроженцами одного и того же края, и потому почти каждый заключенный встречал тут своих знакомых и друзей детства не только среди товарищей по несчастью, но и среди охраны. Вещи, которых я никак не мог получить в другой тюрьме, были доставлены мне без всяких затруднений. Чтобы не попасть на фронт, часть охранявших нас солдат исполняли все, что требовало начальство; только за большие деньги соглашались они предавать родину, например, тем, что покупали заключенным папиросы. Зато другая часть охраны охотно оказывала нам услуги. Одни - потому, что ненавидели начальство, войну, тюрьму, другие - по дружбе с арестованными.
Хотя Микола, еще будучи совсем юношей, приобрел опыт заключенного, все же он был очень беспомощным арестантом. Я оказался гораздо способнее. Вероятно, потому, что способности в тюрьме измеряются главным образом наличием хороших связей. А у меня связи оказались прекрасными, поскольку тюремным врачом был не кто иной, как мой дядя Филипп Севелла.
В качестве тюремного врача дядя Филипп тысячу раз нарушал присягу, данную им при получении диплома врача. Тогда он обещал все свои знания и силы отдать борьбе с болезнями. А сейчас он ломал себе голову, как лучше продлить болезни и сделать здоровых людей больными, чтобы облегчить им условия тюремного режима.
В начале войны Филиппа Севелла мобилизовали, и он, несмотря на то что был уже немолод, попросил послать его на фронт, так как хотел страдать наравне со всеми. Попав в плен к сербам, он добился, чтобы его назначили врачом в лагерь рядовых военнопленных. Там он, как и все другие пленные, голодал, мерз, обносился и завшивел, но в то же время почти без всяких врачебных инструментов и лекарств вел героическую борьбу против свирепствовавших среди пленных болезней, в первую очередь против тифа. Когда немцы захватили Сербию и пленные австрийцы могли поехать домой, они с большим энтузиазмом рассказывали о поведении доктора Севелла в плену. А так как некоторые из этих рассказов попали в газеты и создали Севелла большую популярность, то военному министру пришлось наградить его высоким отличием - орденом Железной короны. В то же время его назначили главным врачом гарнизонного госпиталя города Мункач.
Свое новое место он занял в тот день, когда почта принесла ему письмо с известием, что его единственный сын Карой пал "смертью героя за короля и отечество" на итальянском фронте.
В госпитале, которым руководил Севелла, происходили странные вещи. Дядя Филипп совершал такие операции, на которые в те времена смотрели как на чудо. Он спасал раненых, считавшихся по тогдашнему состоянию медицинской науки безнадежными. О его смелых операциях сначала писали только в специальной медицинской прессе, а затем заговорили и в газетах, в которых очень неграмотно и с невероятными преувеличениями писали о славных деяниях и чудесных операциях героического доктора, называя его "врачом-чудотворцем".
Но одновременно тем, что происходило в госпитале замечательного врача, начали заниматься и военно-следственные органы. Дело в том, что в госпитале Севелла, где тяжело раненные солдаты, считавшиеся обреченными, выживали, легко раненные никак не выздоравливали. Солдат, получивший ранение в ногу, попадая в другой госпиталь, спустя три - три с половиной месяца был снова в окопах. Если же он попадал с такой же раной в госпиталь доктора Севелла, то через шесть месяцев только-только мог встать на ноги. Из мункачского госпиталя лишь немногие попали на мункачское военное кладбище. Но на фронт не возвращался почти никто. У тех, которых выписывали из госпиталя, либо не хватало правой руки, одной ноги или пальцев, либо было такое хроническое заболевание, которое хотя и не угрожало жизни, но делало счастливого обладателя его негодным для военной службы. Если, по словам солдат, рана на ноге стоила двадцать тысяч крон, то такая болезнь оценивалась ими в миллион.
Военным властям было ясно, что Севелла фабрикует инвалидов, считая, что солдату лучше потерять палец, чем жизнь. Севелла наверняка отдали бы под суд, лишили ранга и приговорили к длительному тюремному заключению, если бы он не был так популярен. В данном случае его дело прекратили тем, что перевели в Унгвар в качестве тюремного врача в надежде, что там он хотя и не станет помощником армии, но, по крайней мере, не будет ей вредить. Но доктор Севелла вскоре нашел способ помогать арестованным солдатам. Те, которые должны были предстать перед судом по тяжелым обвинениям, заболевали за день до судебного разбирательства. Заседание откладывали, и больной быстро выздоравливал. Но как только снова назначали день суда, у больного тут же повышалась температура до 39–40°. Однако в унгварской тюрьме заболевали не только заключенные, но и следователи И прокуроры. Один из военных прокуроров, по фамилии Коллар, которого весь Унгвар прозвал "Гиеной" после того, как он осудил на смерть одиннадцать дезертиров, попросил у "врача-чудотворца" лекарство от пустяковой болезни. Благодаря лечению доктора Севелла он так расхворался, что несколько месяцев пролежал в госпитале, а когда выписался, то был так слаб, что ему пришлось просить полугодовой отпуск.
Волосы доктора Севелла стали уже совсем серебряными. Его худое лицо было все в морщинах. Большие черные глаза все время горели, как в жару. Его тонкие, с длинными пальцами руки нервно дрожали. Заснуть он мог только с помощью люминала.
Когда нас привезли в тюрьму и установили, что у нас нет заразных болезней, он тотчас же устроил так, что мы с Миколой попали в одну камеру. В нашей камере было еще двое арестованных. Один из них был старый знакомый, уйпештский слесарь Липтак. Судебное разбирательство его дела пришлось уже два раза откладывать, потому что перед самым судом он заболевал, и в третий раз потому, что заболел Коллар. Четвертым в камере был берегсасский рабочий-виноградарь, место которого впоследствии занял военнопленный по имени Кестикало.
Камеру нашу кормила с воли няня Маруся, работавшая в кухне гостиницы "Корона". Принося нам что-либо особенно вкусное, она вкладывала записку, в которой сообщала, что это главным образом для "Гезушки".
Всем известно, что заключенные обычно горят от ненависти. Ненавидят они тех, кто их арестовал, но так как излить на них свою злобу они не могут, то придираются к своим товарищам по камере. Наша камера не была исключением. Разница состояла только в том, что мы ссорились не из-за нар, пищи или получаемых изредка контрабандой папирос. Все это мы мирно, по-братски делили между собой. Разногласия между нами - между Миколой и мною - возникли по вопросу о том, как нужно вести себя на допросах у следователя. Когда меня допрашивали, я категорически отрицал все приписываемое мне и ни о чем знать не хотел. Микола же открыто признавался, что сочувствует русским большевикам, и пытался убедить следователя, что это вовсе не преступление, а наоборот, именно этим он по-настоящему служит интересам народов Австро-Венгрии. Когда следователь устроил нам очную ставку, я сказал, что Микола говорит неправду, что он сам обвиняет себя в том, чего даже не понимает. Микола так разозлился, что там же, у следователя, ударил меня кулаком по лицу. За это он получил восемь дней карцера. В течение этих восьми дней мы с Липтаком сговорились о тактике. Липтак уверял наших караульных, что Микола - сумасшедший: он ест грязь, бредит какими-то ужасами и дерется с самим собой. Когда после восьми дней, проведенных в темном карцере, Микола вернулся к нам и узнал, что мы сделали, он стал вести себя действительно как сумасшедший. Он буйствовал, пытался убить меня. Мы с Липтаком с трудом справились с ним.
Миколу перевели в тюремную больницу, где его начал лечить доктор Севелла. Дядя Филипп "наблюдал" за Миколой в течение шести недель. Потом он подал соответствующий рапорт о его состоянии. На основании этого рапорта следователь приказал особой врачебной комиссии выяснить, вменяем ли Микола или нет. Принимая во внимание, что наблюдение за больным было поручено доктору Севелла, это расследование затянулось надолго, и следствие по нашему делу было отложено.
Микола снова находился в нашей камере, деля с нами по-братски пищу и табак, но ни со мной, ни с Липтаком он не разговаривал. Положение это изменилось, только когда к нам в камеру поместили нового товарища - Кестикало, кузнеца из Верецке.
Юха Кестикало родился в Финляндии, в деревне, находящейся на северном берегу Ладожского озера. Как его отец и три брата, Юха был лесорубом и, наверное, остался бы им до конца своих дней, если бы своими огромными кулаками не избил до полусмерти лесного сторожа, пытавшегося изнасиловать деревенскую девушку. За этот поступок Юха попал в тюрьму, а оттуда в Сибирь, где познакомился с людьми, беседы с которыми открыли ему новый путь в жизни. В феврале 1913 года Юха вернулся из ссылки с твердым решением отдать все свои силы революционному движению. В Петербурге ему удалось при помощи товарищей получить работу на заводе, и он включился в подпольную партийную жизнь. В августе 1914 года он был мобилизован. Его ссылки на то, что как финн он не подлежит призыву на военную службу, остались безрезультатными. Пока он старался достать все необходимые для подтверждения своих прав документы, его отправили на галицийский фронт. К тому времени, когда командир его полка наконец решил, что Кестикало действительно невоеннообязанный, и послал распоряжение командиру батальона, чтобы незаконно мобилизованного финна отпустили домой, Юха участвовал уже в четырех боях. А когда командир батальона, согласно полученному распоряжению, отдал приказ о демобилизации Кестикало, Юха уже был ранен и находился в австрийском плену.
Шесть недель пролежал он в военном госпитале в Кракове. Из госпиталя его выписали не потому, что он не нуждался больше в лечении, а потому, что его койка понадобилась для австрийских раненых.
Из госпиталя он попал в построенный на скорую руку лагерь для военнопленных, в грязный, битком набитый людьми барак. Здесь его не лечили, но в течение нескольких недель он выздоровел. Когда он более или менее поправился, фельдфебель из конторы начальника лагеря военнопленных спросил, не хочет ли он поступить на работу, Кестикало не захотел. Тогда его лишили питания. Но так как есть он все же хотел, то вынужден был работать - фабриковать шрапнель.
Мастерская, где работали военнопленные, находилась в полутемном подвале. Все рабочие были из военнопленных, а надсмотрщики - австрийцы и венгры. Жизнь надсмотрщиков тоже была не из приятных - за ними, в свою очередь, следили господа офицеры. Но условия, в которых жили рабочие, были просто отвратительные. Они работали шестнадцать часов в сутки, жили в тесных бараках, кормили их из рук вон плохо.
Задача шрапнели - убивать людей. Первыми жертвами шрапнели являлись те рабочие, которые ее производили. Пленные, работавшие в мастерской, падали от истощения вокруг Кестикало, как солдаты, идущие в атаку против укрепленных позиций пулеметчиков. Их хоронили в братских могилах.
Кестикало избежал такой судьбы только благодаря тому, что вместе с двумя своими товарищами - русским из Сибири и татарином из Крыма - бежал из окруженного колючей проволокой и охраняемого старыми венгерскими дружинниками лагеря. От венгерских солдат беглецы слышали, что в Венгрии много хлеба, и поэтому направились в Венгрию.
Из лагеря они бежали ночью. Утром, когда они отдыхали в глубине леса, у сибиряка началась рвота. Из лагеря он унес с собой холеру. Его товарищи ухаживали за ним три дня и три ночи. Похоронив его, они вдвоем отправились дальше, в Венгрию. Путь был трудный. Приходилось обходить населенные места. Даже в лагере они так не голодали, как в дороге. Исхудалые, ослабевшие, дошли они до Карпат.
Они шли уже по вершинам гор - там, где деревья вытесняются можжевельником, - когда на одном из перекрестков наткнулись на жандармский патруль. Жандармы были близко, о бегстве нечего было и думать.
"Для военнопленного беглеца не бывает безвыходного положения", - подумал Кестикало. Но, может быть, он ни о чем и не думал, а поддался элементарному инстинкту.
Съежившись в комок, он покатился вниз по кустистому, почти отвесному склону горы. Колючие кусты рвали не только его одежду, они основательно раздирали и кожу. Но кости остались целы, и от жандармов он спасся.
В глубине долины, на солдатском кладбище, он передохнул. Придя немного в себя, вспомнил татарина, который, наверняка, попался в руки жандармов.
Недолго думая, Кестикало отправился обратно наверх, на гору. Что он будет там делать один, без всякого оружия, против трех вооруженных жандармов, об этом он вовсе не думал. Он ломал себе голову, как бы ему найти этих чертовых кукол с петушиными перьями. Много часов - добрых полдня - ходил он по лесным дорожкам, но жандармы, которые встречаются всюду, где они не нужны, никогда не показываются, когда их ищешь. Кестикало искусал себе до крови губы и заплакал от злости.
К вечеру он стоял на середине горы и смотрел вниз на ее южный склон. У его ног раскинулась деревня с расположенными в полном беспорядке хижинами. В самом центре деревни была церковь с красной крышей, а над куполом церкви высился желтый медный петух. В окне колокольни торчало трехцветное, красно-бело-зеленое знамя.
- Венгрия!
Трубы крошечных домишек дымились.
"Они готовят ужин", - подумал, глубоко вздыхая, беглый пленный.
В это время в деревне Верецке жили одни только женщины, дети и старики. Почти повсюду, куда бы ни заходил просить кусок хлеба беглец-оборванец, он получал один и тот же ответ:
- У самих нет!
Но почти в каждом доме ему все же давали горсточку вареного овса или жареной кукурузы. Когда же он благодарил, его спрашивали, не лошадиный ли он доктор, случайно, или кузнец?
На эти вопросы, заданные на венгерском, украинском и еврейском языках, Кестикало на международном языке - покачиванием головы - давал отрицательный ответ. Эти повторявшиеся несколько раз вопросы убедили его, что деревня, очевидно, сильно нуждается в ветеринарах и кузнецах, и, предполагая раздобыть таким путем более основательную пищу, Кестикало в одном из домов на вопрос, заданный по-украински, ответил по-русски:
- Я - кузнец.
"В худшем случае меня убьют, когда узнают, что я наврал, - подумал он. - Но я, по крайней мере, еще хоть раз в жизни наемся досыта!"
- Всю свою жизнь был кузнецом, да еще каким! - сказал он, мечтая о горячей пище.
Ценой этой лжи Юха Кестикало получил не только ужин - кукурузную кашу, сваренную на козьем молоке, и овсяный хлеб, - но также и квартиру, одежду и даже семью. И, к большому удивленью Кестикало, выяснилось, что он действительно знает кузнечное дело и разбирается в лошадиных болезнях.
Случилось это так.
Кузнец деревни Верецке - он же и лошадиный доктор без диплома - Андрей Яворин был убит на сербском фронте. Его сын и наследник Иван Яворин умер за короля и императора Франца-Иосифа на итальянском фронте, на берегу Изонцо. Кузница стояла пустой, и жители деревни тщетно искали другого кузнеца, так как кузнецы в то время занимались не подковыванием лошадей, а тем, что умирали за императора.
Нового, "знаменитого" кузнеца, посланного верецкинцам самим богом - венгерским, еврейским или русинским, вероятнее всего последним, так как Кестикало говорил по-русски, - поселили в доме Яворина. Там жила с двумя сиротами молодая вдова Ивана Яворина, урожденная Аксинья Мондьяк, которая была не только вдовой и невесткой кузнеца, но и происходила из семьи кузнецов - она была самой маленькой дочерью кузнеца из деревни Волоц. Эта "самая маленькая" дочь была такого же огромного роста, как и попавший в Верецке финн.
Кестикало наелся досыта и проспал беспробудно двадцать два часа. Проснувшись, он побрился бритвой Ивана Яворина, вымылся в ручье и надел праздничную одежду покойного Ивана, которая для такого высокого парня была немного короткой. Только теперь верецкинцы увидели, что за человек их кузнец!
Народ на Карпатах тоже большого роста, но Кестикало, худощавый, мускулистый, гибкий, был на полголовы выше самого высокого верецкинца. Лицо его было кровь с молоком, глаза широко расставлены и меняли цвет, становясь то голубыми, то серыми. Когда он смеялся, - а Кестикало любил смеяться, - его белые зубы прямо сверкали. А какие у него были кулаки! Если бы знаменитый Михалко - пеметинский медвежатник - не сидел в тюрьме, верецкинцы наверняка послали бы за ним, чтобы он сравнил свои кулаки с кулаками их кузнеца, - и верецкинцы ничуть не сомневались, что их финн не осрамился бы. Трудолюбивая и не очень-то словоохотливая Яворина не находила достаточно слов, чтобы благодарить русинского бога за то, что он послал ее двум сиротам такого хорошего отца.
Таким образом, все было в порядке, если бы распоряжения русинского бога не пересматривались уездным жандармским фельдфебелем Кальманом Шюмеги. Бог послал Кестикало в дом кузнеца, а Шюмеги велел своим жандармам увести его оттуда в уездный арестный дом. Яворина знала, что против распоряжений Шюмеги апеллировать к богу было бы бесполезно. Против распоряжений жандармского фельдфебеля в Верецке можно было обращаться только в одно место - к управляющему имениями графа Шенборна.