Весь день провел я среди жителей этой пещеры. Мы разговаривали о старых боях и с большой надеждой - о будущем.
Под вечер в заброшенную шахту собралось человек пятьдесят шахтеров. Я рассказал им, кто меня сюда послал и для чего. Вкратце сообщил, что произошло на свете, за последний год, рассказал, почему Венгерская Советская республика пала, рассказал, как побеждает Российская Советская Республика. Мои разъяснения вряд ли были особенно точными и ясными, но внуки мятежных крепостных, сосланных в виде наказания в соляные копи, сразу поняли - поняли, во всяком случае, что надо делать. Было решено создать слатинскую организацию коммунистической партии. Руководство организации мы избрали лишь на следующий день, после того как я там же повторил свое сообщение собранию шахтеров, в котором участвовало свыше ста человек.
Поздно вечером, закончив свое дело, я отправился из Слатины в Пемете. Слатинцы информировали меня, что пеметинцы ничего не знают о происходящих в мире событиях, что до них не доходят даже вести, просачивающиеся в Слатину.
Была лунная ночь. Из предосторожности я шел не по шоссе. Канава была сухая, но ухабистая. Я быстро устал. Сел отдохнуть и во время отдыха наелся яблок, так как дорога от Слатины до Пемете была обсажена яблонями.
Под лунным светом шоссейная дорога, поднимавшаяся в гору налево от того места, где я сидел, казалась как бы выкованной из серебра. "Может быть, это и есть та серебряная река, - думал я, - о которой так любил рассказывать много лет тому назад отец медвежатника Михалко". От сказки мои мысли перешли к медвежатнику, которого я завтра опять увижу. Не сломили ли его могучее тело четыре с половиной года, проведенные в тюрьме? Что творится сейчас в его голове?
Встав, чтобы идти дальше, я увидел на вершине одного из холмов гигантскую фигуру. Казалось, будто движется какая-то башня. Я бросился на землю.
Обычно, приближаясь, предмет кажется нам больше. Но на этот раз было не так: лунный ли свет был виноват или холм - не знаю, но движущаяся ко мне башня, по мере приближения, все уменьшалась, а когда дошла до меня, то оказалась всего лишь человеком. Но по сравнению с обычным человеком это был гигант. Я сразу узнал его.
- Добрый вечер, кузнец Григори. Откуда и куда?
Медвежатник Михалко не узнал меня. Он не стал меньше с тех пор, как я его видел; но я намного вырос за эти шесть лет, и, таким образом, пропорции изменились.
Михалко взял мою протянутую руку, но сделал это очень осторожно и с большим недоверием посмотрел мне в лицо.
- Неужели, Григори, ты не помнишь мальчика, которого звали Геза Балинт и который всюду совал свой нос!
Михалко хотел что-то сказать, но слова застряли у него в горле. Он глядел на меня широко раскрытыми глазами. Я думал, он заплачет. Но он засмеялся, громко, победно:
- А как мы оплакивали тебя, когда узнали, что тебя повесили! - начал он наконец. - Вернее, плакал только мягкотелый одноглазый Хозелиц. Я ругался. Ну, значит, ты не умер. И здорово вырос! И то и другое - хорошо сделал. А сюда попал какими судьбами?
- Иду в Пемете. А ты куда так поздно ночью, дядя Григори?
- Прогуливаюсь, - ответил после краткого раздумья медвежатник. - Если тебе надо в Пемете, пойдем вместе.
Теперь уже и я шел по шоссе. Мы поднимались на холмы и спускались. Оба молчали. Я ломал себе голову над тем, можно ли прямо сказать Михалко, зачем я пришел. Решил предварительно хорошенько прощупать его: узнать, что он думает, что чувствует. Пока я раздумывал, как мне за это взяться, Михалко заговорил сам.
- Знаешь ли, сынок, - спросил он, - где находится Москва?
- Знаю. В Советской России.
- Правильно. А знаешь ли, какова по величине Страна Советов?
- Знаю. Одна шестая земного шара.
- Если ты считаешь только по тому, сколько там лесов и полей, тогда ты прав, Геза. Но если учесть, какой там живет народ, тогда эта страна не одна шестая мира, а в шесть раз больше, чем весь остальной мир.
- Может быть, - сказал я.
- Не может быть, а на самом деле, - заявил Михалко не терпящим противоречия тоном. - Ты, очевидно, еще ничего не слыхал о Ленине. Раскрой уши, я тебе расскажу, какое послание этот самый Ленин разослал всем бедным народам.
Когда мы пришли в Пемете, едва начало светать, но я все же сразу увидел, что деревня построена заново. Опять из дерева. И опять в лесу. И дома такие же нищенские, как и во времена моего детства. Но теперь они были расположены не так далеко один от другого, как прежде. Люди как будто научились понимать, что они нуждаются друг в друге.
Лес… То тут, то там пни огромных сваленных деревьев говорили об опустошении, а молодые деревца, выросшие у их ног, олицетворяли надежду.
Придя в дом Михалко, мы тотчас же сели за стол. Хлеба у медвежатника не было, но медвежьей колбасы и можжевеловой водки - вдоволь. Мы ели, пили и - вспоминали.
Когда под утро я лег спать, то долго не мог заснуть. Меня заставлял бодрствовать запах кузницы и врывающийся в открытое окно аромат леса, сладкий, как парное молоко, и крепкий, как старое вино. Он освежал и одурманивал.
Я чувствовал себя необычайно легким. Таким легким, что, казалось, вдруг поднимусь и полечу. И я полетел далеко, далеко, далеко…
Было уже за полдень, когда я проснулся. У моей кровати сидел Хозелиц. Он был слеп на оба глаза. Трясущимися руками ощупал он мое лицо, чтобы узнать, очень ли я изменился. Подарил мне английскую матросскую трубку, прошедшую, наверное, через огонь, воду и медные трубы, прежде чем она попала в Пемете.
Хозелиц ничего не спрашивал и ничего не рассказывал.
Мы пошли с ним на кладбище. Там, среди множества провалившихся и покрытых красными, желтыми и бледно-голубыми дикими цветами могил, я тщетно разыскивал до захода солнца могилу отца. Я ее не нашел.
- Ты помнишь его, Геза, - утешил меня Хозелиц, - и только это важно ему и тебе. Ты знаешь, что он лежит здесь, в Карпатах, под нашими деревьями. А если ты этого не забудешь, то куда бы ты ни попал, твои мысли будут всегда время от времени возвращаться на Карпаты. И если ты устанешь, если у тебя будет горе или много забот, от пеметинского воздуха твои мысли всегда очистятся, приобретут новую силу.
Никогда раньше я не слышал, чтобы Хозелиц выражался так торжественно. Старик и сам почувствовал, что говорит чуждым тоном. Для того чтобы это объяснить или оправдаться, он начал жаловаться.
- Я постарел, Геза. Очень постарел, - продолжал он обычным тоном. - Не утешает меня и то, что я доживу до более счастливого будущего. Теперь меня называют одноглазым, когда хотят мне польстить, я очень постарел, сынок!
При дневном свете я увидел, что и Михалко постарел. Он был еще прям, как сосна, и крепок, как дуб, но движения его были уже не такими порывистыми. Глаза его, глубоко запавшие под густыми бровями, еще блестели. Только голос был прежний - глубокий, сильный бас, и поэтому когда он говорил, то казался прежним медвежатником. Но когда молчал, опустив голову, так что длинные серебряные волосы падали ему на глаза, - невольно думалось, что и дубы не вечны.
Вечером я пошел вместе с ним к стародавним ночным кострам, которые теперь показывали дорогу не бойцам Ракоци, а звездоносным всадникам Буденного. Из числа старых "огнепоклонников" многих уже не хватало, они сгорели в великом огне. Но пламя освещало много лиц, которые я увидел впервые.
- Можешь говорить спокойно, Геза, - здесь все исповедуют веру Ленина.
И я заговорил. Думаю, что говорил красиво. Так тепло, как только может говорить человек, возвратившийся с большой и трудной дороги и чувствующий себя опять дома, и так смело, как человек, который хочет вывести привязанный к земле народ своей родины на новый, светлый, опасный, но надежный путь. Вокруг меня царила глубокая тишина, нарушаемая только треском огня, далеким криком совы и вырывающимся время от времени глубоким вздохом кого-нибудь из моих слушателей.
Когда я говорил о положении в Подкарпатском крае, о Пари и Жатковиче, слепой Хозелиц, которого и сейчас называли одноглазым, первым нарушил молчание.
- Почему это так? - спросил он. - Почему на нашей шее всегда сидит такой человек, который хочет начинать подъем на гору спуском с нее?
- Ты никогда не знаешь, Абрам, что говоришь, - перебил его Михалко.
- Если бы они так знали, что делают, как я знаю, что говорю… - ответил Хозелиц. - Но они так знают, что делают, как ты знаешь, что говоришь, Григори. Недаром американский адвокат твой тезка.
- Замолчи, одноглазый черт! - крикнул Михалко. - В других странах тоже растут такие взбалмошные люди? - обратился ко мне медвежатник.
- А где пропадает темнолицый Медьери? - перевел я разговор на другую тему.
- Он наделал много глупостей, - ответил Михалко, - но краснеть за него не приходится. Пока ты шел к нам, он отправился пешком в Мункач, чтобы узнать, есть ли там подходящий для нас человек ленинской веры.
За два дня мы с Михалко посетили три деревни. Затем я отправился обратно в Ужгород. До Кирайхазы пришлось идти пешком. Меня проводил по малоизведанным тропинкам медвежатник. Шли мы полтора дня. Потому так долго, что я был очень осторожен. Михалко ругал меня трусом.
Когда я увидел, что на мосту, который мы должны были перейти, стоит чешский жандарм, я предложил обойти мост и поискать где-нибудь брод.
- Обойти? Зачем? Подожди здесь, среди деревьев, минут десять, не больше. Потом можешь смело следовать за мной.
- Что ты собираешься делать, Григори?
- Подойду к жандарму и попрошу у него огня. Когда он полезет в карман, схвачу его и брошу в воду. Ручей здесь быстрый, оттуда он больше не вылезет.
- С ума ты, что ли, сошел, Григори? Идем поищем брод.
- Очень уж ты размяк, Геза! Совсем бабой стал!
Без всяких приключений прибыл я в Кирайхазу.
Жаткович торжественно въехал в освобожденную от румынского господства Слатину, дома которой жандармы украсили флагами. Но русинскому губернатору не везло с торжественными въездами.
За день до въезда Жатковича жандармы арестовали Белу Телкеша. Арестованного шахтера обвиняли в том, что он в течение двух дней скрывал в своей квартире московского агитатора.
За два часа до приезда Жатковича рабочие соляных копей - впервые за четыреста шестьдесят лет существования копей - забастовали. Они требовали освобождения Телкеша.
Защитники республики
С начала польско-советской войны мы вели постоянную борьбу против пересылки амуниции. Первое время получалось очень плохо. Те самые люди, которые готовы были в любую минуту взяться за оружие, убивать и умереть за страну Ленина, не умели и даже не очень хотели делать небольшую работу, - скажем, отцеплять железнодорожные вагоны. А труднее всего было вдолбить им в голову, что для того дела, которое должно быть выполнено в шесть часов утра, поздно приходить в восемь. Затруднения увеличивались еще и тем, что известные всем руководители - Микола, Анна Фоти, Кестикало и я - должны были держаться подальше от железной и даже шоссейной дорог.
Большая часть железнодорожников были чехи. Перевод наших воззваний на чешский язык теперь уже не представлял никакого затруднения - в Сойве мы имели своего постоянного и стоящего выше всяких подозрений переводчика. Зато было почти невозможно заставить чешских железнодорожников, приехавших из районов крупной промышленности, считать своими товарищами, своими братьями ходящих в лохмотьях - в их глазах полудиких - русинских дровосеков. Но когда польское наступление было приостановлено и Красная Армия погнала белополяков, положение сразу изменилось, даже больше, чем было необходимо. Чешские железнодорожники, не всегда подававшие раньше руку русинам, теперь обнимались с ними, и тот, кому надо было явиться в шесть часов утра, приходил на место уже в три часа ночи. Этим я вовсе не хочу сказать, что слабый может рассчитывать только на сочувствие, а сильный - на помощь. Но в нашем случае это было так.
Когда Красная Армия достигла границ Галиции, снабжение оружием и амуницией стоявших в Галиции поляков почти совершенно прекратилось. Раньше поезда прибывали на границу только с опозданием или теряя по дороге несколько вагонов, теперь же они совсем не прибывали. Из-за различных несчастных случаев пути бывали настолько загромождены, что движение прекращалось на целые дни. Составы, стоявшие на открытых путях, подвергались налетам неизвестных "злоумышленников". Нашу работу очень облегчало то, что в эти жаркие дни канцелярия Пари вместо укрепления железнодорожного конвоя сократила его. Каждый большой состав, везший амуницию, сопровождали всего два-три солдата.
Один из польских генералов, Сикорский, обратился с жалобой прямо к французскому правительству, обойдя не только Ужгород, но и Прагу. Французское правительство тотчас же приняло меры. Работавших в Подкарпатском крае железнодорожников сменили в один час. Их места заняли железнодорожники, присланные из Румынии. А поезда с амуницией стали сопровождать кроме чешских солдат, еще и французские цветные войска.
Пока мы были заняты поисками румынского переводчика и раздумывали над тем, с какой стороны можно подойти к цветным солдатам, вблизи Ужгорода взорвался вагон, а на другой день - виадук между станциями Волоц и Верецке. Кто это организовал, не знаю до сих пор. Эпидемия чумы вряд ли распространяется так быстро, как эта эпидемия взрывов. То взрывался вагон, то мост - и это происходило совершенно непрерывно. Железнодорожное движение приостановилось. Чешские саперы на скорую руку строили на месте взорванных мостов новые, деревянные. Мосты эти рушились. Железнодорожная линия, ведущая в Галицию через восточный Прикарпатский край, в один и тот же день была повреждена в шести разных местах.
В результате взрывов из политической жизни Подкарпатского края исчезли два человека - Жаткович и я. Когда выяснилось, что и саперы не в состоянии восстановить железнодорожное движение, с Жатковичем случился нервный припадок. Он прохворал три дня, лежал в постели, а затем поспешил уехать в санаторий в Татры. Садясь в поезд, он еще не подозревал, что никогда больше не увидит ветхих домов своей столицы и что скоро перед ним опять возникнут грандиозные небоскребы Нью-Йорка.
Я оставил Ужгород еще раньше Жатковича. Не по своей воле. После взрыва волоцкого виадука - хотя я ничего общего с этим взрывом не имел - Ходла все же арестовал меня. И для того чтобы трудящиеся Подкарпатского края не вздумали требовать моего освобождения, тотчас же переправил в Словакию, в город Кашшу, который в это время назывался уже Кошице.
Когда два жандарма проводили меня на железнодорожную станцию, я не предполагал, что не увижу больше очень многих товарищей и что скоро окажусь в Красной Москве.
Дорогу от Ужгорода до Кошице я проехал в скором поезде, в довольно удобном полукупе. Один из двух сопровождавших меня жандармов сидел в купе, рядом со мной, другой стоял в коридоре. Когда поезд отправился, я вынул из своего чемоданчика "Массовую стачку" Розы Люксембург и начал читать. Сидевший рядом со мной жандарм был старше меня на несколько лет, с соломенно-желтыми волосами, бритым лицом и в круглых очках. Время от времени он заглядывал в мою книгу. Я думал, что он собирается отнять ее у меня.
- Эта книга написана Розой Люксембург? - неожиданно спросил чешский жандарм.
- Да.
- Роза! - сказал жандарм и глубоко вздохнул.
Я с удивлением посмотрел на моего конвоира. Из скрытых под очками голубых глаз на худощавое, веснушчатое лицо жандарма скатилось несколько тяжелых слезинок.
Я подумал, что мой конвоир пьян или же внезапно сошел с ума.
- Я знал Розу, - прослезившись, сказал жандарм тихо и опять глубоко вздохнул.
На миг у меня промелькнула мысль, что рядом со мной сидит один из убийц Розы Люксембург. Но каким образом убийца мог попасть в чешскую жандармерию, а главное - почему он плачет?
Жандарм, который не был одним из убийц Розы Люксембург, все объяснил.
- Я социал-демократ, - сказал он. - Довоенный социал-демократ. В партию вступил в тысяча девятьсот двенадцатом году, когда работал в Германии, в Лейпциге. К нам, четырнадцати рабочим, которых тогда принимали в партию, обратилась с речью Роза Люксембург. Прекрасно умела говорить Роза! Вы слышали ее? Видели? Нет? Я видел ее, слышал и даже пожимал ей руку. Какой это был человек, наша Роза! А мерзавцы убили ее!
Жандарм тяжело дышал.
- Когда я вступил в партию, на Балканах была уже война. Роза тогда сказала нам: "Может быть, завтра вас, товарищи, оденут в военную форму и дадут в руки оружие. Оставайтесь пролетариями также и в одежде, данной императором, и никогда не забывайте, что винтовкой можно стрелять не только в своих братьев, но и во врагов, что стрелять допустимо и необходимо именно во врагов, в настоящих врагов". Прекрасно умела говорить наша Роза!.. Я не забыл того, чему меня учила Роза. Я был плохим, очень плохим солдатом австрийского императора. В военной форме я тоже оставался пролетарием. И когда мы прогнали императора и была провозглашена республика, я сказал партии: распоряжайтесь мною, товарищи. А мне ответили: вступай в жандармерию республики, там ты лучше всего можешь бороться против врагов республики - реакционеров и монархистов. Я послушался. Много старых рабочих социал-демократов повиновались этому приказу. А теперь мы боремся против таких врагов республики, которые читают Розу - и Ленина.
Жандарм умолк.
В течение нескольких секунд я думал объяснить ему, в чем заключается его долг. Но потом, вспомнив Седлячека и Лорко, передумал. Тогда я еще не умел видеть разницу между предателями и теми, кого предатели ввели в заблуждение, и в каждом подозревал провокатора.
Несколько часов я спал сидя. Проснувшись, увидел, что в купе я один. Винтовка жандарма стояла в углу, но его самого не было. Когда мы подъезжали к Кошице, в купе вошел другой жандарм - громадный крестьянский парень из Моравии. Он был страшно удивлен, что его товарища нет рядом со мной. И стал допытываться, куда тот девался.
- Наверное, в уборную пошел, - сказал жандарм после короткого раздумья.
Он сел рядом со мной, чтобы не оставлять без охраны, пока другой вернется. Но жандарм в очках не вернулся.
Когда мы прибыли в Кошице, станционная охрана обыскала весь поезд, но жандарма в очках нигде не нашли. Он слез с поезда по дороге - оставив своего арестанта, винтовку и другого конвоира.
Моравский жандарм повел меня в полицию, нещадно ругая по дороге.
В полиции меня поместили в общую камеру, где сидели еще пять человек. Все пятеро были словацкие крестьяне. В первую минуту они приняли меня подозрительно, считая кем-то вроде барина. Но когда я выскреб из заднего кармана брюк табак и поделился с ними, мы сразу подружились. Они увидели, что я не барин.
Наша дружба выразилась главным образом в том, что они всячески выпытывали у меня, не обокрал ли я, не убил ли кого-нибудь. И высмеивали меня, когда я сказал, что сам не знаю, за что меня сюда привезли.
- Ты еще новичок в этом деле, братец, если думаешь, что этого надо стыдиться. Времена теперь не такие, чтобы стыдиться чего бы то ни было, - поучал меня, хитро подмигивая, совсем лысый крестьянин со свисающими усами. - И если ты думаешь, что я спрашиваю тебя из любопытства, то ошибаешься. Я желаю тебе добра. Самая главная ошибка новичков заключается как раз в том, что они никогда не знают, что надо отрицать и что признавать. Запомни, братец, и раз навсегда намотай себе на ус, что отрицать все так же вредно, как и все признавать.