* * *
Марья Дмитриевна приехала в Киев днем и прямо с вокзала поехала в Инженерное управление, где начальником был Николай Дмитриевич. У подъезда стояли пролетки, на козлах сидели солдаты, кучера.
В подъезде было прохладно. Она замедлила шаги, чтобы привыкнуть к полутьме, и поднялась по ступенькам. Навстречу ей шли двое толстых военных, держа под мышками папки с бумагами.
- Ничего вы не написали, и в штабе округа глаза вытаращили, когда прочли, - говорил один.
Второй сердито возражал:
- Да я сам рукой своей писал и сам же отправил...
Марья Дмитриевна открыла дверь. В низкой сводчатой комнате, как школьники, сидели военные писаря. Ей казалось, что все - и стены, и столы, и воздух - сильно пахнет ваксой.
- Скажите, пожалуйста, как мне пройти к генералу Левашевскому? - спросила она.
Все головы поднялись от столов.
- По коридору вглубь, подняться на второй этаж, - бойкой скороговоркой ответил веселый голос.
На втором этаже окна были очень высокие, вдоль коридоров лежали дорожки. В приемной ее встретил молодой человек в офицерском мундире с погонами - поручик,
- Мне нужно видеть Николая Дмитриевича, - сказала Марья Дмитриевна.
- Прошу присесть, - сказал офицер, - Николай Дмитриевич сейчас занят. - Он снова жестом попросил сесть и строго спросил: - Как доложить о вас его превосходительству?
- Марья Дмитриевна Кравченко, - устало проговорила она.
Офицер пытливо поглядел на нее и сказал:
- Как только освободится, доложу.
Ждать пришлось долго. Много раз входили в приемную офицеры. Один, лысый, с погонами подполковника, громко и сердито сказал:
- Что же мне прикажете? Вот уеду сегодня - и все.
- Я доложу его превосходительству, - сказал сухо адъютант, но, не выдержав официального тона, добавил: - Что вы, ей богу, Веньямин Павлович, знаете сами, кто из Петербурга на приемку приехал, а тут еще сам командующий округом нас ждет, а мы еще должны у губернатора быть. Вам слово чести даю, что завтра после двух будет подписано.
- Ну вас с вашим словом чести, - сказал лысый и, махнув рукой, ушел.
Несколько раз звонил телефон, и офицер отвечал односложно и сухо и только один раз, оглянувшись на Марью Дмитриевну, проговорил высоким, играющим тенорком:
- Обязательно, как я мог забыть? На открытом воздухе ведь не душно, я заеду не позже восьми.
Наконец дверь кабинета распахнулась, и, громко, оживленно разговаривая, вышли трое: двое штатских и военный в орденах.
Офицер ободряюще кивнул Марье Дмитриевне, побежал в кабинет.
"Неужели там - брат, Коля?"-удивленно подумала она и с неловкостью вспомнила о нежном, немного сентиментальном письме, посланном ею позавчера, Но она не успела разобраться в своей тревоге, как навстречу ей быстро вышел Николай Дмитриевич.
- Маша! - сказал он, целуя ей руку, и она увидела, как мелькнула под черными, тщательно зачесанными волосами большая бледно-восковая лысина. - Маша! - снова сказал он. - Как я рад, идем же, идем. Жена уехала вчера в Москву, у нее мать заболела, но я не отпущу тебя, пока она не вернется.
Они уже стояли на мягком ковре в полумраке большой комнаты, со спущенными от солнца занавесями.
Он внимательно посмотрел на нее и сказал удивленно:
- Маша, случилось что-нибудь?
- Да, у нас горе, - быстро отвечала она, - я за этим и приехала.
Она рассказала ему о телеграмме.
- И я прямо с вокзала к тебе. К кому же, как не к тебе? Ты ведь генерал, все можешь, - сказала она и почувствовала, как болезненно натянуто прозвучали последние слова.
Николай Дмитриевич молчал.
- Коля! - с удивлением сказала она.
В этот момент открылась дверь кабинета и офицер сказал:
- Николай Дмитриевич, простите, пожалуйста, командующий войсками вызывает по телефону.
Николай Дмитриевич раздраженно ответил:
- Я ведь сказал вам, Вовочка.
- Сам у телефона, - комически испуганно сказал офицер, видимо поддерживая тон почтительной насмешки, установившейся здесь к. командующему военным округом.
- Сам, сам, - сердито сказал Николай Дмитриевич и, оттолкнув стул, быстро пошел за офицером.
И Марья Дмитриевна видела по лицу брата, что он рад поводу, прервавшему тяжелое молчание.
- Боже, - вслух сказала она, - как пахнет пылью, - и обмахнула платочком лицо.
Николай Дмитриевич вернулся через несколько минут.
- Прости меня, - сказал он, - разговор прервался в тот момент, когда его нельзя прерывать.
По тону его голоса, по словам, по тому, что он не остался рядом с ней, а, обойдя большой письменный стол, уселся в кресло, она поняла, что брат затруднен ее просьбой. Она подумала: "Конечно, ему будет неудобно обращаться к начальникам, да и времени у него мало". Но то, что он сказал ей, поразило ее неожиданностью.
Николай Дмитриевич погладил подбородок и проговорил:
- Маша, заранее прошу прощения и заранее знаю: не простишь, не поймешь, но постараюсь объяснить тебе. Я мало чем могу помочь тебе. Ты ведь знаешь положение: я инженер, военный, а Сережа не на гауптвахте, это ведь нам понятно, и воздействие очень затруднено.
- Господи, - прервала его Марья Дмитриевна,- разве я прошу о невозможном?
- Дай-ка мне досказать, - сказал он и после мгновенного молчания раздельно, медленно, сказал: - Если б вот здесь, за этим столом, я мог бы освободить твоего сына, вот сейчас, росчерком вот этого пера, - я торжественно отказываюсь это сделать.
Он встал из-за стола и, подойдя к сестре, быстро и страстно заговорил:
- Я Россию люблю, я предан государю, у меня сердце дни и ночи болит. Мы стоим перед великими испытаниями, великая война предстоит нам. Я-то знаю это, мне-то это понятно, я-то вижу, что ждет нас. Мы беспечны, мы слабы, мы не умеем ненавидеть, мы устали быть грозой, когда это нужно государю и нашей России. Дух беспечности охватил всех. Беспечны все, от самого маленького чиновника до высших людей. Столыпин понимал положение. Он мне сказал за два дня до покушения: "Чего хотят от меня? Я обороняю себя, свои земли, свой дом, своего государя". Я, Маруся, - русский дворянин, русский помещик, русский военный. Я - не беспечный человек. Я защищаю русское дворянство, величие армии. Я не помогаю врагам государя, покушающимся на святые наши права.
Марья Дмитриевна сказала просто:
- Коля, у меня к тебе теперь одна лишь просьба. Сегодня либо завтра получится письмо мое, адресованное тебе, это ответ на твое то, - порви его, не читая. И вот что. Я сейчас еду хлопотать, а вечером заеду повидаться с мамой.
- Как повидаться? Ты у нас остановишься.
- Нет, я остановлюсь у родных Петра.
Он проводил ее вниз. Десятки служащих глядели, как генерал провожал женщину в черном платье. Она шла быстро, он - следом за ней. Из окон видели, что Левашевский спустился со ступеней, прошел мимо замершего часового, помог женщине сесть в пролетку, низко склонившись, поцеловал ей руку.
- Как императрицу провожает, - сказал кто-то.
- Да, почтенно, - отозвался второй.
XXIV
Вечером Николай Дмитриевич сказал матери о приезде сестры. Старуха разволновалась; особенно ее обидело, что дочь позвонила по телефону и просила горничную передать, чтобы ее сегодня не ждали: оказалось много хлопот, и она вряд ли раньше чем через два-три дня найдет время повидаться.
- Так им и надо, так и надо, - повторяла старуха. - Я ей говорила: береги сына от этой ужасной еврейской среды, ты погубишь его! Все это произошло, как я предсказывала. - Понизив голос, она произнесла: - Я боюсь, что она будет просить меня, я ведь хороша с женой губернатора.
- Что ж такого? - внезапно рассердившись, сказал Николай Дмитриевич. - Маруся - дочь вам.
- Да, дорогой мой, мне-то это известно, - усмехаясь, сказала мать, - но во мне живут не только семейные чувства. Я не .могу просить о людях, которых считаю ужасными, чудовищными. Они ведь не пощадили бы нас.
И хотя она повторяла все, что говорил Николай Дмитриевич сестре днем в своем кабинете, слова матери показались ему очень неприятными.
"Что за манера говорить в нос, и какая фальшивость улыбки, и всегдашнее это желание казаться опекуншей всей России. А в действительности: старческий эгоизм, совершенная душевная черствость. Диету нарушает!"
Но он был сдержан и, улыбнувшись, проговорил:
- Вы знаете, я в Париже видел представление одной драмы. Там актриса говорит: "Il est ce gu’il est, mais les sentiments de la famille..." Мне эти слова вспомнились сейчас.
- Нет, нет, дорогой мой, - сказала она, - я выше этого.
Удивленный внезапностью вспыхнувшего раздражения, он почти крикнул ей:
- Предоставьте это нам, понимаете - нам. Мы - мужчины. А вы - мать, стыдно вам так говорить о дочери своей, о внуке. Вы вспомните, как вела себя вдова великого князя в Москве. В этом - истинное величие русской дворянки.
И по необычайной горячности своей Николах! Дмитриевич понимал, что ему неловко за свой разговор с сестрой. Но он знал, что ни одного из сказанного им сестре слова он обратно не возьмет.
Как часто бывает, начавшиеся неприятности шли одна за другой: внезапная болезнь тещи, отъезд жены, разрыв с сестрой, ссора с матерью...
Николай Дмитриевич надеялся, что вечер пройдет приятно. К нему должен был приехать Сабанский, директор-распорядитель металлургического завода. Он возвращался из-за границы и на несколько дней останавливался в Варшаве и в Киеве. Николай Дмитриевич давно знал Сабанского, считал его умным человеком и ожидал от встречи много интересного. Но и вечер не принес удовольствия. Сабанский сильно запоздал, приехал уже в одиннадцатом часу.
- Что ж вы, Николай Дмитриевич! - сказал, смеясь, Сабанский. - Зная, что вы получили генеральский чин, я позавидовал вам в душе: думал, вокруг дома играют военные оркестры, в передней - денщики и гвардейцы, а мне горничная дверь открыла, и лакей без сабли,
Они сели в кабинете, в покойные кресла; прохладный ветерок шевелил нависший над окнами дикий виноград, листья блестели, освещенные электричеством, словно смоченные дождем. Афанасий принес на подносе две бутылки вина, смешную глиняную бутылку с минеральной водой, которую пил Николай Дмитриевич; он поставил на круглый столик коробку сигар, пепельницу. Все, казалось, располагало к интересной и долгой беседе двух обрадованных встречей людей. И вместо разносторонней покойной беседы, которую они ожидали, зная каждый силу своего ума и уважая и ценя ум собеседника, у них чуть ли не с первых слов возник неприятный спор. Разговор пошел о предстоящей европейской войне.
- Оставьте, оставьте, - говорил Сабанский, - какая там миссия "объединения славян"; славянам начхать на нас. Болгары с упоением торгуют с Австрией, сербы презирают наши товары. "Продамента" и "Продауголь") блестяще провалились на Балканах, хотя господин Коковцев бог весть что сделал, чтобы мы показали товар лицом. И Царьград, и турецкое иго - все это выдумали старые психопатки; черносливом и свининой турки мешают сербам торговать! Я сам не хочу продавать рельсы Болгарии, я бессилен конкурировать с Европой. Меня пошлина спасает: сорок пять копеек на пуд чугуна, который всего-то в Германии сорок копеек стоит. Я свои рельсы продам Персии. И так же "Продауголь" смотрит. Нам выйти надо из завязывающейся борьбы, в которую нас Франция влечет. Нам нужно, как барон Розен говорит, всегда видеть перед собой великую миссию России на Востоке: Персия, Монголия, Индия и, если уж на то пошло, Китай - вот куда должна смотреть Россия.
- Вы не правы, - говорил Николай Дмитриевич, - величие России немыслимо без проливов, открывающих наш выход в мир; это второе окно в Европу, и мы его прорубим. Моральная высота нашего государства не может терпеть, чтобы Австрия угнетала славян, чтобы Оттоманская империя издевалась над славянством. И мы сильны, у нас честный союз с Францией, мы горды этим союзом.
- Николай Дмитриевич, - сказал желчно Сабанский, - что с вами? Вы со мной говорите языком... - он на мгновение запнулся и, улыбнувшись, добавил: - простите меня, высочайшего манифеста, а я привык, разговаривая с вами, слышать большого и умнейшего инженера.
И после этого они заспорили желчно, злобно, не понимая друг друга: один говорил о силе и славе Российской империи, которую нужно беречь; другой смеялся над бездарностью министров финансов и торговли, говорил о близорукой политике правительства, о разложении при дворе.
- Вы, я - вот кто должен быть возле царя, - говорил Сабанский, - а он окружил себя старцами да монашками. Вот посмотрите: начнется война - кто будет нужен царю? Все эти Серафимы да Григории с мощами и обителями, или я со своими сталелитейными цехами, или вы с пироксилином и бездымными порохами? Инженеры, промышленники должны быть лучшими советниками царя, а не камергеры и старые пудели-сенаторы и не святые старцы. Государыня ездит из обители в обитель, а она должна заводы посещать.
Сабанский не остался ужинать, уехал недовольный, холодно простившись с Николаем Дмитриевичем. Левашевский совсем разволновался. Многое, что говорил Сабанский, казалось ему правильным. Его самого часто мучили мысли об увлечении царя религией; он слышал конфиденциальные тревожные рассказы про сибирского мужика, приближенного ко двору, ставшего чуть ли не советником императрицы.
Он велел постелить себе в кабинете, - возобновились уже несколько месяцев назад исчезнувшие боли в печени, на сердце было тяжело, томили смутные, беспокойные мысли. Предстояла бессонница. Негромко постучав, вошел Афанасий.
- Ваше превосходительство, - сказал он, - телеграмма.
"Вот следующая Неприятность", - злорадно подумал Николай Дмитриевич, беря с подноса телеграмму. Телеграмма была от жены. У матери оказался ложный припадок, жена в день подачи телеграммы выехала обратно в Киев.
- Принесите мне поужинать, - сказал он.
Но когда Афанасий вошел в кабинет, держа поднос на руке, Николай Дмитриевич уже спал.
Хотя Марья Дмитриевна провела в Киеве около полутора месяцев, а затем еще дважды приезжала, она не виделась ни с матерью, ни с братом, дав себе слово не встречаться с ними, пока Сергей не выйдет на свободу.
XXV
Жандармский офицер Лебедев, которому поручили дело Кольчугина и Кравченко, не имел много данных для изобличения своих подследственных. Он предполагал даже их дело выделить из общего производства, весьма тяжелого и неясного, так как ни один из арестованных большевиков показаний пока на допросах не давал. В жандармском управлении имелись донесения дворника о том, что Бахмутский останавливался в феврале 1913 года у доктора Кравченко; тот же дворник сообщил, что студент Кравченко, приехав на каникулы, около получаса у себя дома говорил с рабочим металлургического завода Кольчугиным; кроме того, тот же дворник сообщал, что кухарка доктора Наталья Голикова зашивала распоротую ножницами подкладку в студенческой тужурке С. П. Кравченко; имелись косвенные указания, что текст отпечатанной брошюры был привезен из Киева студентом Кравченко. Перлюстрация переписки Кравченко с невестой новых данных не принесла; только в одном письме была странная фраза: "Кто знает, не придется ли скоро разлучиться нам на много лет. Прошу тебя - забудь меня тогда, пойди дорогой радости, не отягощая свою душу сожалением или раскаянием".
О Кольчугине имелись прямые данные. О нем сообщал мастер доменного цеха - сотрудник охранного отделения: хорошо грамотен, в церковь не ходит, многократно замечен с книгами, пьет мало, последние шесть - восемь месяцев сделался, несмотря на молодые годы, очень влиятелен между рабочими. Имелось сообщение провокатора, секретного агента, тщательно зашифрованного и известного в Киеве лишь по кличке своей "Карасик", что Кольчугин посещал подпольный большевистский кружок и, наконец, что он выехал в конце августа 1913 года с корзиной литературы в Киев.
Жандармский ротмистр Лебедев предполагал вопрос о Кольчугине и Кравченко выделить из главного дела о киевских комитетчиках и поручить его младшему офицеру Середе. Он сразу понял, что никаких данных об интересующих его вопросах - связи киевлян с петербуржцами и живущим в Кракове Лениным - от этих молодых людей ему не получить. Случись это, дело пошло бы быстро и, вероятно, поступило бы в суд через две или три недели. Жандармский офицер Середа, переведенный уже около года из Белой Церкви в Киев, был обижен и недоволен. Дела поручались ему второстепенные, скучные, не могущие вызвать интереса у киевского и тем более петербургского начальства. А Середа мучительно хотел выдвинуться, получить старший чин, благодарность, награду. Он ненавидел Лебедева и завидовал ему, считая его выскочкой.
Когда Лебедев предложил дело Кольчугина - Кравченко передать Середе, тот пошел к подполковнику Черненко:
В кабинете у Черненко произошел тяжелый разговор между Лебедевым и Середой. Раздосадованный Лебедев из упрямства сказал под конец разговора:
- Что же касается дела этого рабочего и студента Кравченко, то оно, знаете ли, весьма и весьма... Нетрудно видеть - большевики в самом центре промышленности. Охотно задержу его в общем производстве.
И Лебедев, обиженный жалобой Середы, решил доказать, что дело серьезно. Первый же допрос Кольчугина обозлил его. Молодой рабочий вел себя спокойно и в то же время дерзко. Он отвечал лишь на самые незначительные вопросы. Когда Лебедев стал говорить ему "ты", он тоже перешел на "ты". Лебедев пытался запугать его обычными средствами - угрозами револьвером, криком, но тот усмехался лишь, а затем и вовсе замолчал, перестал отвечать. В нем Лебедев ощутил то снисходительное высокое спокойствие, то превосходство, которое делает допрашиваемого трудно уязвимым. "Такого не вычерпаешь, не расшатаешь, тяжелый", - не без уважения подумал Лебедев. И он велел посадить Кольчугина в карцер.
Сергей сразу почувствовал, что произошло нечто ухудшившее его положение. Уже несколько дней он находился в жандармском управлении, и казалось, вот-вот его выпустят. Ночью его переправили в тюрьму.
Дело затянулось на долгие месяцы.
В камере Сергей почувствовал себя уверенней и спокойней. Люди, сидевшие с ним, были: помощник присяжного поверенного Манзон, студент-политехник Рыбак и пожилой человек со стеклянным глазом по фамилии Бодро-Лучаг. Он не любил говорить о своей профессии, но по рассказам его видно было, что человек он бывалый, служил когда-то в Ташкенте, жил в Харбине, некоторое время служил управляющим в Польше у какого-то графа. Он не говорил, за что попал в тюрьму.