Филиппов рассмеялся и ничего не сказал ей в ответ. Марфу приняли в мастерскую на черную работу: составлять смесь, замачивать товар, следить за сушкой. Но она сразу все осмотрела, поняла и через две недели, никому ни слова не сказав, сама сообразила сделать форму петуха по рисунку из детской книги. Петух получился большой красоты - с высокой грудью, с пышным, богатым хвостом, ростом с настоящего. Марфа подобрала живые, яркие краски - и гребень стал красный, кумачовый, грудь - темная с золотом, а в хвосте играла изумрудная зелень, словно настоящее перо переливалось.
Хозяин, поглядев на петуха, сразу сообразил ему цену и испугался.
- Этот товар не пойдет, хрупкий слишком: не так тронешь - хвост отпадет; а русские люди любят прочность, - сказал он кисло.
А через месяц мастерская перестала выпускать кур и мопсов и хозяин нанял еще двух мальчиков и откупил у соседа сарай - так ходко брали люди пышных и ярких петухов. Хозяин дал Марфе в получку лишних три рубля и разрешил взять домой одного из петухов. Марфа сперва рассердилась и сказала, что имеет право разбить формы и не позволит Гребельскому работать ее петухов, но вскоре успокоилась. Дома она поставила петуха на окно и радовалась восхищению Павла.
Она рассказала мужу о том, что хозяин дал ей три рубля, и добродушно, уже без обиды, добавила:
- Ладно, пускай его, зато по людям разойдется скрозь. Красивый же, ей-богу, как живой; мягче на душе от такой забавы.
Молодой Филиппов иногда рассказывал ей шепотом про забастовки на петербургских заводах, про демонстрации, в которых ходили десятки тысяч человек.
- Так что полиция прячется, боится ихней силы, - говорил он. - Тут какой городок маленький, а завод - знаешь! А там, в Петербурге, рабочих миллион. Как выйдут - царь из дворца в море, говорят, уезжает!
Марфа рассказывала об этом Ольге и прибавляла:
- Я ведь, Оля, женщина старая, сонная, вино пью. Этих всех и не вижу даже, и интересу нет того. А в душе, вот как перед пятым годом, - неспокойно, весело. Ей-богу, правда! Как тогда - добьются своего, откроют тюрьмы, политиков повыпускают.
- Нет, не верю я, - отвечала Ольга.
А Марфа утешала ее умно, тонко, по-женски; и иногда Ольге казалось, что сбудется по Марфиным словам. Но большей частью не надеждой, а тоской жила Ольга.
В середине декабря установилась морозная, ясная погода. Снегу в этом году выпало мало, дули сильные холодные ветры, но все же веселей стало, когда на синем ясном небе светило зимнее солнце, а глинистая земля смерзлась, успокоилась, перестала хватать за ноги.
Подошло рождество. Ольга двадцать второго еще закончила работу в городе и начала готовиться к празднику: побелила стены, помыла горячей водой и выскоблила ножом табуреты и стол, очистила от копоти и нагара печные чугуны и кастрюли, постелила на кровать белое пикейное одеяло, а на подушки надела чистые ситцевые наволоки.
Готовилась она к празднику сдержанно, без волнения и радости, выполняя свою обязанность перед Романенковыми и Павлом; но готовилась тщательно, добросовестно, уважая обычай. Ольга знала тяжесть жизни, знала, как редки в ней праздники. Она сварила пшеничную кутью с медом, сварила и затем остудила в сенях большую банку взвара, приготовила холодец из свиных ножек, сварила борщ со свининой, купила в монопольке две бутылки водки: одну подкрасила вишневой наливкой и выставила на окно, а вторую спрятала в шкафчик. Она пошла за четыре версты к болгарину-огороднику, славившемуся умением солить огурцы, и купила у него пять десятков отборных огурчиков - крепких, хрустящих, пахнущих укропом и чесноком.
В первый день рождества Ольга с утра оделась по-праздничному, повязалась нарядным платком, надела новые калоши.
- Куда это? - спросила с любопытством Марфа.
- Надо, - ответила Ольга.
Она пошла на Ларинскую сторону, туда, где находились стеклянные домики англичан. Ольга еще осенью решила поздравить с праздником химика Алексея Давыдовича Карнацкого. Может быть, она уговорится стирать белье или убирать комнату, а от денег откажется. По дороге ей вспомнилось, как много лет назад - она еще тогда за Гомонова не выходила, - на пасху, в первый день, ходила она со Степкой в гости к крестному, Андрею Андреевичу... А на второй день пошла с Нюшей и со Степкой в рощу, как пели там, смеялись. А в страстную субботу ходили вместе со Степкой ко всенощной. И вспомнилась ей красивая, одновременно радостная и грустная служба, весеннее небо.
Ей хотелось обмануть себя: думать, как все люди думают, что в прошлом осталось одно лишь хорошее - весеннее утро, здоровье, молодость. Но она не смогла обмануть себя. Вспомнилось ей, с какой обидой ушла от Андрея Андреевича, вспомнилась поножовщина пьяных, серые, грязные стены ее комнаты. Припомнился вечер, когда она, придя с завода, застала безногого Якова... И тогда тяжело было ей жить. И она даже замедлила шаги, снова удивляясь: за что ж ей такая жизнь?
Она застала Алексея Давыдовича дома.
- Здравствуйте, степенно сказала Ольга, - с праздником вас.
- Спасибо, и вас тоже, - ответил Алексей Давыдович.
Ольга увидела недоумение на его лице и объяснила;
- Я Степана Кольчугина мать.
- А, садитесь, пожалуйста! - сказал химик. - Садитесь, очень рад, очень рад. Что ж Степан? Есть уж какие-нибудь новости о нем? Я узнал от крестного отца Степана, он мне эту печальную новость сообщил. Да садитесь, пожалуйста, чего вы стоите?
Он все старался решить, зачем мать ученика пришла к нему: просить ли о чем-нибудь - работы ли, может быть, денег ей нужно или прошение написать в суд? Из деликатности он не решался вынуть кошелек, а она видела, что он мучается.
- Напрасно он связался с этой злосчастной политикой, - говорил Алексей Давыдович, - ведь с его способностями, я не шутя говорю вам, он мог бы бог знает чего достичь - стать чуть ли не инженером, штейгером, техником, уверяю вас!
Алексей Давыдович просил ее посидеть немного, запросто закусить с ним: мать прислала ему к празднику замечательный окорок домашнего копчения. Он был хорош и любезен с Ольгой, но она чувствовала, что присутствие ее тяготит Алексея Давыдовича, что он беспокоится, не знает, как говорить с ней и о чем говорить.
Выйдя на улицу, она поспешно, чтобы заглушить смущение и разочарование, стала убеждать себя:
"Вот вежливый человек и образованный, и книг-то сколько, и как ласково обо всем спрашивает, и про Степана все как помнит".
Но в глубине души она была смущена: не понравилось ей его беспокойное напряжение. "Мало ли что инженером станет, - подумала она. - Разве для себя - он для людей пошел... Нет, не такой он, подумала она о химике, подходя к старому поселку, - не такой, совести много в нем, а душой он незатронутый, спокойный слишком".
На дороге ей встретились знакомые женщины, она постояла с ними, поговорила.
Пахариха шепотом сказала ей, что получила письмо от Мишки.
- Чего ж, - сказала Ольга, он теперь приехать может. Подержат в тюрьме полгода и выпустят.
- Он, милая, сам не хочет, - испуганно сказала Пахариха, - работает там по крестьянству, жениться надумал на гомоновской-то дочери, ей-богу.
- Лида? Она хорошая девочка была, пошлешь за хлебом - сдачу принесет всегда до копейки, - сказала Ольга.
- Постой, постой, - сказала ей Пахариха, - что я тебе еще хотела сказать. Верка моя все про Степана беспокоится и у тебя велела спросить, можно ли в праздник до тебя прийти?
- А зачем ей ко мне ходить? - "казала Ольга.
- Ох, гордая ты, чересчур ты гордая царица, - пронзительно проговорила обиженная Пахариха.
Ольга, не ответив ей, пошла к дому. Дома ее ждала гостья - докторская кухарка Наталья. Наталья сидела за столом, распустив платок, расстегнув ватную зимнюю кофту. На ней было надето розовое платье, хромовые шнурованные ботинки, новые блестящие калоши. Она вела себя скромно, но с большим достоинством. Ольга, говорившая в докторской кухне Наталье "ты", у себя дома перешла с ней на "вы". Они поздравили друг друга с праздником.
- Чего же вы платка не снимете, жарко у нас, - сказала Ольга.
- Да я уж говорила, - сказала Марфа.
- Ждала вас, пришла ведь в гости незваная, - ответила Наталья и сияла платок, аккуратно сложила на сундук-
Она медленно прошлась по комнате, поскрипывая калошами; и женщины могли осмотреть ее праздничный наряд.
- Барыня Марья Дмитриевна велели с праздником вас поздравить, - сказала Наталья.
- Спасибо, - сказала Ольга.
- У нас-то горе, как и у вас, - вдруг всхлипнув, сказала Наташа, - Сереженька-то наш в тюрьме тоже.
Она начала рассказывать обо всем, что случилось: как принесли телеграмму и Марья Дмитриевна в один вечер собралась и уехала в Киев; рассказала, что они поссорились с братом и матерью родной и как доктор рад этому; рассказала, что докторше было два свидания с Сереженькой; рассказала, что у Сереженьки невеста молоденькая и красавица - прямо сказать нельзя, и что докторша подарила ей брошку с брильянтами рублей за двести.
Понизив голос, она сказала:
- Ваш-то приходил к нашему летом, я и забыла совсем. А даве говорил дворник наш, Петр: "Их, видно, вместе". Я сразу вспомнила: приходил, верно ведь приходил, я еще тогда Петру сказала: "Вот Сережа наш такой уж простой, такой уж простой, рабочего за стол к себе посадил: сидят, разговаривают".
Она говорила быстро, много, но слушать ее было легко и не скучно.
- А про вашего докторша спрашивает: как он, что, - все велели разузнать.
Ольга усмехнулась.
- Что ж я знаю! Получила одно письмо, там всего одно слово: "Жив, здоров, кланяюсь всем, скучать не велю: скоро увидимся". Вот и все.
Наталья вдруг всплеснула руками и сказала:
- Батюшки, вот голова пустая, главное-то я забыла. Докторша целую корзину вам прислала - и колбаса, и ветчина, и конфеты, и сахару колотого.
Она пошла к печке, где стояла плетеная базарная кошелка.
- Зачем такое? - остановила ее Ольга. - Не надо нам этого.
- Да что вы! Ветчина такая - директор завода такую не ест, - испуганно сказала Наталья. - Как же это так: не надо?
- Если уж такая хорошая ветчина, она и вам сгодится, - сказала Ольга, усмехнувшись.
- Какая ты, Ольга, ей-богу, - сказала Марфа и покачала осуждающе головой.
- Какая есть, - отвечала Ольга.
Наталья посмотрела на Ольгу и не стала ее просить взять подарок, очень уж сердито глядела Кольчугина.
- Нет, Ольга, как хочешь, - говорила Марфа с раздражением, - а по-моему - нет! Ты не желаешь, Павлик бы съел. Нет, Ольга. И люди ведь хорошие - сама же говорила, сама докторшу хвалишь.
- Нет, Ольга, н-е-е-т, - поддержал жену Платон.
- Такая я есть, - спокойно сказала Ольга, и внезапно, изменив своей молчаливости, она заговорила: - Ну, вот не могу, что я с собою сделаю? Вот мысли мне мешают. Думаю: у нее сын в тюрьме сидит, я ж ей сахару колотого не послала. И мы сытые, не голодные сидим. А еще: если хочет - сама приди, сама спроси - мать ведь, зачем же через людей? Верно ведь? Вы, Наталья, не думайте. Я против вас ничего не имею. И докторше спасибо скажите, пусть не обижается, дай ей бог счастье и сыну ее.
И Наталья, вдруг вспыхнув, залившись краской, испуганная своим бунтом, вскрикнула для себя самой неожиданно:
- Верно же, Ольга Ивановна, верно! Мать ведь! Зачем меня посылала? Сама должна была пойти! Какая тут гордость! Правда это!
- А по-моему - нет!- сказала Марфа и рассмеялась. - По-моему: что так, что эдак - вот как по-моему.
Сели обедать.
Наталья стеснялась отказываться, хотя многое из еды ей не нравилось. Холодное показалось ей слишком жестким; у них если уж делали холодное, то телячье либо куриное. И ела она его, как и Марья Дмитриевна, с лимоном, с перцем, с белым хреном, а не с крупной кухонной солью. Зато борщ был хороший, "с ароматом", как говорила Марья Дмитриевна. А жаркое никуда не годилось - соус жидкий, мясо жесткое, картошка разваренная. Но Наталья ела простую еду без отказа и смутилась, когда Ольга сказала ей:
- А трудно бы вам сейчас в деревню поехать. Привыкли уж у докторши.
- Отчего ж трудно, - неискренне ответила Наталья, - я люблю деревенскую пищу, простую. И работу деревенскую люблю.
Доктор с докторшей дома не обедали, их пригласили в гости, и Наталья до вечера была свободна.
Ей не хотелось уходить, приятным и интересным казалось общество.
- Наварила Ольга, напекла, а гостей только они и пришли, - сказал Платон, указывая на Наталью.
- Придут, еще не вечер, - сказала Марфа.
Ольга чувствовала, как тоска по сыну вновь охватила ее. Так бывало с ней каждый день: то отпустит на полчаса, час, то вновь нахлынет, да так страшно, что хотелось бежать на улицу и голосить, созывать народ. Тогда только работа помогала ей: либо возьмется воду парную с завода носить, либо станет стирать, либо дрова колоть для растопки. И немного отпускало, дышать свободней делалось.
Наталья затеяла с Марфой долгий интересный разговор о бабьей старости, о деревенских и городских мужчинах, об изменах, о женщинах, отбивающих чужих мужей. Марфа очень любила такие беседы, и ее всегда огорчало, что Ольга не поддерживает таких разговоров.
Ольга сняла со шкафа медный самовар, долго споласкивала, пошла ставить его к печке. Затем она помыла руки над ведром, аккуратно вытерла их о нижнюю юбку и с угрюмым лицом села слушать праздничный разговор Марфы и Натальи.
Уж совсем стемнело. Кто-то постучался. Ольга быстро пошла к двери. Она всегда, сама не зная отчего, шла на каждый стук с сильно бьющимся от волнения сердцем.
В комнату вошел высокий и плечистый пожилой человек. Он снял рукавицу и медленно вытер усы.
- Здравствуйте, - сказал он и притопнул ногой, чтобы очистить подошву. Он спросил Ольгу: - Вы, верно, Кольчугина будете?
Ольга сразу поняла, кто пришел к ней. И, несмотря на тоску и безразличие, она почувствовала гордость за себя и за сына. За эти месяцы к ней приходили узнавать, нет ли новостей из Киева, товарищи Степана - Гриша Павлов, Силантьев, Очкасов; заходил раз веселый, полупьяный Затейщиков. Гриша Павлов - тот в первое время каждый вечер приходил, а если работал во второй смене, присылал жену. Но приход первого горнового был очень неожидан и всех взволновал. Его усадили за стол. Мьята выпил стаканчик водки с вишней и строго спросил:
- Суда не было еще?
- Нету, - отвечала Ольга.
- Скучаете сильно? - спросил он и сам же ответил печально и строго: - Скучаете, конечно; материнское сердце очень тяжело болеет.
Он замолчал, и все ждали, что он еще скажет.
- Вернется, - сказал Мьята, - вернется неизменно. Молодой, но настоящий рабочий: гордый, а самолюбия мало, душевный. За всех пошел. Настоящий рабочий.
Он снова замолчал, и все молчали. И Мьята закончил такими словами:
- Я за ним скучаю, ей-богу. Он мне первый помощник был, - и после этого уж добавил другим голосом: - Но искал же вас долго. Всю жизнь при заводе живу, а этого дома не видел; Сперва совсем на Донскую пошел, потом на Ларинку, - кругом хожу, а попасть не могу.
Он посмотрел на пышную, раскрасневшуюся Наталью, на ее высокую грудь и строго покашлял, нахмурил брови.
Все заговорили: дед Платон про то, как, поспорив со стволовым, кто к кому придет на пирожки, он оказался прав; Марфа, выпив несколько рюмок, развеселилась и стала придираться к самому Мьяте.
- Подумаешь, горновые! - протяжно и насмешливо говорила она. - Меня месяц назад позвали к Боссе на завод: на, припаяй медь к чугуну. А? Горновые-то такого не смогут. А петушка такого кто сделал? Горновые?
Мьята, снисходительно улыбаясь, слушал ее и кивал, все поглядывая на Наталью. Наталья, еще больше раскрасневшаяся, обмахивала щеки платком. Ночью, когда домашние давно спали, Ольга, прибрав со стола и помыв посуду, загасила свет и села у окна.
- Степа, слышишь, родной; и Звонков, и Мьята - все приходят, помнят, - говорила она. - А мне бы только посмотреть на тебя. Неужели перед смертью не увижу?
XXVII
Зима для Степана прошла быстро. Его часто вызывали на допросы, после допросов он обычно попадал в карцер. Два раза его избили надзиратели. Степан догадывался, что это делалось по распоряжению Лебедева: никаких тюремных провинностей за ним не было, он лишь по-прежнему дерзко молчал на допросах. Однажды после допроса Степана отвели в карцер. Привычно пошарив в темноте руками, он нащупал холодную, влажную стену и присел на корточки. Пальцы его коснулись чего-то мокрого, зловоние проникло в нос и, казалось, заполнило рот, горло, позывало на рвоту. Он сразу резко приподнялся и, не рассчитав, ударился с размаху о низенький потолок. В голове у него загудело от удара. Он не мог понять, что проделали с ним. Долго стоял он согнувшись, брезгая сесть на залитый зловонной жидкостью пол.
"Посмеяться хотят, но не посмеются", - повторял он про себя. Голова кружилась, усталость томила ноги. Он менял положение тела, иногда, поворачиваясь, прижимался к стене спиной и затылком. Он переносил тяжесть тела с левой ноги на правую, выпрямляя и сгибая колени. Он не знал, надолго ли посадили его на этот раз в карцер - на восемь, на двенадцать часов, на двадцать четыре? Вдруг ноги не выдержат и он рухнет на пол? Потом откроют карцер - и старший надзиратель, и помощник начальника, и жандарм Лебедев, морщась, с отвращением и брезгливостью, придут смотреть, как его выволакивают надзиратели в коридор, с одеждой и лицом, перепачканными нечистотами.
"Не посмеются, нет", - повторял он про себя.
Но как он ни ухищрялся, установив сложный порядок отдыха для правой и левой ноги и отдельно для колен, для пальцев рук, которыми он держался за стену, он очень быстро выбился из сил. Уж тело не слушалось его, внезапная дрожь начинала бить его так сильно, что он приседал, пальцы судорожно сводило, они немели и, как войлочные, уже не имели в себе жизненной цепкой силы. Он перестал чувствовать зловоние, только во рту все время сохранялось не сильное, по очень противное ощущение сладости. А в голове у него все шумело, и ему хотелось сказать кому-то: "Да закрой вентиль, ты весь народ тут потравишь!"
На мгновение у него темнело сознание, потом ему становилось жаль себя, и он бормотал:
- Замучили парня, пропал теперь совсем, замучили.
Он не заметил, как в нем произошел перелом, как усталость и изнеможение исчезли, тело перестало обременять его, и внезапность, с которой прошла усталость, даже пугала Степана. Он несколько раз провел рукой по груди, потрогал себя за волосы, пощупал ухо; и в мыслях наступила ясность.
Он снова переживал все происшедшее с ним за последние месяцы.
Ночью лежавший на соседних нарах поляк Козлинский поднимал голову и спрашивал:
- Ты спишь, Кольчуга?
Лицо поляка было бледное, холодное, а глаза блестели влагой жизни; и это всегда казалось странным: бескровное, каменное лицо с возбужденными, живыми глазами. Козлинскому грозила смертная казнь или долгая, может быть, вечная, каторга; суд над ним должен был состояться со дня на день.
- Степан, - говорил Козлинский, - а я доволен, знаешь ли ты. - И он говорил шепотом: - "Больше сея любви никто не имать, да кто душу свою положит за други своя". Ничего не надо, Степан. Вдали от родины, от близких, "за други своя". Я доволен. Степан, слышишь ли ты, доволен!
И Степан, восхищенный мужеством товарища, повторял эти слова Козлинского, и легко билось его сердце.