Липяги - Крутилин Сергей Андреевич 13 стр.


IV

Так вот: поселилась Чебухайка на нашем порядке. А ребятни в ту пору было у нас, на Кончановке, гороха в поле меньше! Нас пятеро, у Беленького четверо, у Ефрема Набокова трое да Авданькиных чуть ли не дюжина.

Подростки, известно, народ озороватый. Самым любимым озорством в наше время были набеги на сады и огороды, в детстве мы любили навещать чужие огороды, особенно если за забором было чем полакомиться: нарвать малины, брюквы, моркови. Соберемся, бывало, ватагой, выставим боевое охранение, а сами шуруем на задах. Добрались мы как-то и до Чебухайкиного огорода. Надо сказать, что наши кончановские огороды бедные, суглинистые - картошка и та не родится. Но есть несколько дворов - те, которые поближе к низовским, - у них в низах торфяники. Таков участок и у Чебухайки. В саду колодец, вода близко - ни журавля, ни ворота ставить не надо, бери ведро и черпай. Когда-то колодец был общественным. К нему, на низы, вел широкий проезд, чтобы можно было брать воду на случай пожара. Чебухайка распахала проезд, раздвинула усадьбу, и колодец остался за городьбой.

Чебухайка и ее дочь Аленушка с рассвета дотемна в саду и на огороде: поливают, окучивают, пропалывают. Малинник разросся, загляденье одно, гряды взбиты и изнежены, как караваи. А на грядках и турнепс, и репа, и бобы. У всех соседей с огородов все убрано, а у Чебухайки за высоким частоколом репа и морковь до самых морозов набирают соки. Разве могли мы, кончановские оборванцы, устоять перед соблазном?

Однажды в разгар лета мы устроили один набег - сошло. Нарвали полные картузы малины, еще крохотной, незрелой моркови. Наелись так, что Костю Набокова, моего друга, потом дня два мутило. Помутило, да и прошло. Через неделю или две опять захотелось малинки. Опять полезли. К вечеру подгадали, когда сама Чебухайка к поезду торговать ушла. Пролезли мы сквозь лаз в изгороди, начали по малиннику разбредаться, слышу, то один, то другой, сдерживая слезы, орет: у-у! - и обратно, к забору, норовит. Не пойму сначала, что к чему. Пока сам не заревел…

Известно, летом деревенские подростки не носят никакой обуви. Все лето бегают босиком. Заметив, что ребята повадились за малиной, Чебухайка весь малинник усыпала битым стеклом.

Все до единого порезались в тот раз. Чуть ли не по месяцу прыгали с завязанными ногами. Не до малины было.

Но зато с большим ожесточением принялись мы потрошить Чебухайкин огород. В ночь по нескольку раз ходили. Правда, вскоре и от огорода она нас отвадила. Осенью дело было. Ночь темная. Только мы проникли через лаз, заранее сделанный в частоколе, слышим свист: это наш дозорный подавал сигнал об опасности. Ребята, как воробьи, бросились обратно к частоколу. Столпились возле бреши, а уж Чебухайка вот она, рядом!

- А-а, дьяволята, попались!

Вдруг что-то стукнулось неподалеку. И тотчас же бежавший за мной Костя Набоков упал и завопил нечеловеческим голосом. Я остановился; еще двое или трое ребят, не успевшие выскочить через лаз, тоже подбежали. Костя лежал ничком, уткнувшись лицом в картофельную ботву, и сквозь слезы бормотал:

- В ногу… вилами угодила, стерва! У-у!..

Мы подхватили Костю на руки и потащили к лазу. Костя терпеливый был и то всю дорогу выл. Чебухайка ругалась, но подойти не осмелилась. Были с нами ребята и повзрослее.

Костя не ходил в школу недели три.

С тех пор в Чебухайкин огород мы ни разу больше не забирались…

V

Чебухайка числилась колхозницей, но имела от врача справку о болезни и по наряду не ходила. Сам Ефимка пристроился скотником. Алена, дочь, состояла в фуражирах, или, по-другому, складом кормов заведовала, но постоянно сидела дома. Хотя "сидела" - это не то слово. С таким-то хозяйством разве посидишь! Огород, сад, с десяток ульев, корова, свиньи, куры, собака. За всем пригляд нужен. Еще темно, а Аленушка уже в огороде: пропалывает, окучивает. Труд зря не пропадает. У кого раньше всех поспевают огурцы и помидоры? У Чебухайки. У кого молока всегда в избытке? У Чебухайки.

Подоит Дарья корову чуть свет, мешок на плечи и задами, пажей побежит на станцию. Станция у нас большая, все поезда останавливаются: и скорый, воронежский, и на Саратов который, и на Астрахань… Разложит Чебухайка на прилавке свой товар: помидоры, огурцы, редиску, выставит банки с ряженкой - подходите, дорогие пассажиры, выбирайте, кому что по вкусу! И заспанные пассажиры в полосатых пижамах, в помятых военных гимнастерках подходят к прилавку, хвалят Чебухайкин товар: "Ах, хороши огурчики. Вот так закуска!" - "Только с грядочки, свеженькие, с росой!" - подхватывает сладеньким голоском Чебухайка. Справится пассажир о цене - дороговато! Постоит, подумает, пройдет вдоль всего ряда - ни у кого нет огурцов. И, глядишь, возьмет. За ним и другие раскошеливаются. Гражданский, в полосатой пижаме который, банку ряженки берет, а военный в зеленой фуражке к меду приторговывается. Чебухайка к старости пасеку свою завела, получше других понимала толк в меде-то…

Так и жила Чебухайка день за днем. Все хорошо шло. Только одно плохо: Аленушка засиделась в девках. Все ее подруги давно уже замуж повыходили, а она никак. Ребята не засматривались на Чебухайкину дочку. Аленушка была девка бесцветная, русая не русая, рыжая не рыжая, не поймешь. К тому же сухопарая, с лица прыщавая, но пуще всего - злая. Они все были злые, Чебухайкины: и Ефимка, и Аленка; про самое же Чебухайку и говорить нечего.

Но вот что удивительно: и животные у них водились под стать им. Собаки задирали всех соседских кошек, свиньи, если их выпускали на поляну, поедали цыплят. Но лютее всех, лютее даже самой Чебухайки, была корова. Пестрая, рогатая, никого не подпускала к себе, кроме хозяйки. В стаде держать ее было нельзя: пастухи отказывались. Летом корова паслась на задах, в огороженном закутке, а с осени и всю зиму отлеживалась в хлеву, благо корму было вволю: своя небось фуражирка-то!

Бабы страшились Чебухайкиной коровы не меньше, чем пожара. Как увидят ее на улице, скорее кличут всех пацанов в избу, а калитки закрывают на засов. Не то что на детей, на мужиков бросалась. Однажды так Авданю поддела, что тот целую неделю на печи отлеживался.

Уговаривали Чебухайку, чтоб она продала корову. Но Чебухайка и слышать о том не хотела: уж очень много молока давала "брухучка".

Так вот и жила Чебухайка. Может, и до ста лет дожила бы за своим частоколом.

Только тут началась война…

Казалось бы, что для Чебухайки война? Это для других горе: в каждом доме по два-три мужика на фронт ушло - и мужа взяли, и взрослых сыновей. А у Чебухайки все дома. Через месяц, глядишь, одна соседка получила похоронную, другая. А Чебухайка к горю других равнодушна, знай себе ездит в Скопин, деньги отвозит, а мешки с добром в дом волочит. Знала, видать, что деньги в кубышке за зря могут пропасть, а барахло и запрятать можно.

Немец надвигался, как туча грозовая. Что ни день, то ближе фронт. Уж Вязьма пала и Венев, Тула чуть ли не в полном окружении. Наши отступают. Идут солдаты из-под Смоленска, из окружения, оборванные, грязные.

Бабы-солдатки всматриваются в их лица, не муж ли? Не сын ли? Бабы отдают солдатам последний кусок хлеба. Чебухайка воды кружку не подаст. Разряженная, как в праздник, в лучшей поневе, в бязевой кофте, стоит она на крылечке своей избы, радуется, дура:

- Слава тебе, господи! Дождалися свободы! Вот и пришел конец ихней антихристовой коммунии! Хошь на старости лет поживем по-христиански…

VI

Затаилось село, ждет. Где-то под Данковым по-прежнему ухает канонада. Дня два наших солдат совсем не видать: ушли, видно, оставили. И последний эшелон ушел со станции, и все мосты на "железке" взорваны.

А немцев все нет.

Немцы появились в Липягах в ночь под первое ноября. Немного их было, человек двадцать, все на мотоциклах. Проехали по селу, обшарили магазин, сельсовет, колхозные склады. Мотоциклисты укатили дальше; а следом за ними отряд на машинах. Потом еще и еще…

И поперла эта зеленая, вшивая, изголодавшаяся орда. Расползлась по всем Липягам. Как копоть на белом снегу.

В колхозных складах, в магазине взять нечего. Все бабы попрятали. Немцы стали шнырять по избам. Заросшие, грязные, рожи повязаны всяким бабьим барахлом. "Яйки ё?", "Млеко ё?" Отобрали все, что оставалось из съестного. Потом добрались до сундуков. Как попы в обход, начнут с самого конца и по порядку обходят каждый дом… Пришли и к нам. Мать одна дома: мы, старшие, на фронте, а младшие братья попрятались. Немцев трое: двое с автоматами, а третий так, без всего, знать, переводчик. Замок с мазанки долой, сундуки на подставках стояли - раз их на землю, перевернули и давай ворошить барахло. Теплое бельишко найдут, шерстяные носки, платок, холстину, все тут же забирают, тряпье подденут ногой - и на улицу. Вдруг в одном из сундуков увидели бумагу. На бумаге Ленин золотом нарисован. "Коммунист?" - спрашивает у матери фриц. Переводчик взял, посмотрел и говорит: "Похвальная грамота, за учебу". Не знаю чья, моя, Ивана ли или Федорова. Нас на фронте трое было. Учились мы все хорошо. У каждого были похвальные грамоты. Переводчик, значит, пояснил.

"Кде они?" - спросил тогда немец.

"Там, где и вы, воюют!" - спокойно ответила мать.

Перетряхнули во всей деревне сундуки, оделись потеплее, а тут фронт дальше к Скопину продвинулся. Этих-то, что наелись и оделись, на фронт услали. А на их место эсэсовцы заявились. Стали они допытываться, где колхозный скот. А его наш отец Василий Андреевич в тыл, на Пензу, погнал. Боялась мать - выдадут. Но бабенки не проговорились. Кто-то сбрехнул немцам, что, мол, колхозный скот по дворам развели, да и попрятали. Стали они по дворам да по сенцам рыскать.

Пришли к Авдане. А он в первую мировую в плен попал, не к немцам, а к австриякам. И жил там года два, в самой Австрии, егерем у какого-то тамошнего барона служил. Авданя и научился по-ихнему калякать.

Чудной этот Авданя: по-нашему говорит, и то не всякий поймет. А тут подошел к немцу и: "Гер офицер…" Удивился офицер. Авданя ему тут про плен-то австрийский и рассказал. "Гер офицер! Я знаю, где колхозный скот…" Да и пошел, и пошел… И все на Чебухайку: у нее, мол, артельный скот упрятан. Офицер сразу поверил Авдане. Взял солдат и, ни к кому не заходя боле, направился к Чебухайкиной избе. Человека четыре их было. И еще переводчик. Подошли. Собака в палисаднике на них залаяла. Офицер собаку ту пристрелил из пистолета. Не знал, на ком злость свою сорвать.

На выстрел выбежала из дому Чебухайка. Увидела немцев - и откуда у нее прыть взялась: ни "чё", ни "бу", а раскланялась перед фрицами, да и говорит:

- Ох, гости дорогие! Радетели наши! Давно мы вас ждали!

- Что она болтает? - спросил офицер у переводчика.

- Рада видеть вас, господин штурмфюрер!

Офицер в ответ сказал, что это большевистская пропаганда, и приказал переводчику объяснить старухе, зачем они пришли. Чебухайка заголосила:

- Да откуда у нас, бедных, коровы? Наговорили вам. У них у всех солдаты на войне. Против вас воюют. А у меня никого на фронте нет. Я и все мы… рады вам…

- Овец, коров кде? - нетерпеливо спрашивал офицер.

- Ох вы наши защитники! Есть у меня, бедной, одна корова… Семья зато большая… - продолжала Чебухайка. Распушив свою поневу, словно павлиний хвост, все кланялась офицеру и все причитала: - Не верьте им! Все антихристовы дети! Все большевики! У-у-у…

- Не большевик? Давай коров! Великая армия фюрера кормит надо! - оборвал ее немец. - Мы не грабитель. Мы цивилизованная нация. Марки платить за коров. Бумагу дадим - благодарить.

Немцы с автоматами оттеснили Чебухайку, вошли в сенцы. Переводчик, видно, был из перебежчиков, знал все: и как сундуки открывать, и как из сеней во двор попасть. Он стукнул щеколдой и, открыв дверь, пропустил вперед офицера.

- Ого-го! Майн гот! - загремел офицер, едва войдя в ухоженный Чебухайкин двор.

По двору разгуливало десятка полтора белых выхоленных гусей. Из большого хлева с решетчатой дверью выглядывали узкомордые овцы. В закутке рядом с овцами хрюкали свиньи. Тут же стояли два стригуна: это Ефимка с колхозной конюшни привел. На соломенной подстилке в отдельном хлеву пестрая корова. Не двор, а ферма…

Гуси, увидев незнакомых людей, загоготали; старый гусак, с высокой, как кокарда, шишкой на носу вытянул шею и зашипел на офицера. Тот ударил его сапогом и что-то сказал солдатам. Тотчас же двое немцев с автоматами подбежали к закутку, в котором стояла корова; один выдернул засов, другой вынул из-за пазухи длинную веревку.

- Не подходите! Убьё! - кричала Чебухайка.

Но ее никто не слушал.

Солдат с веревкой вошел в хлев и приблизился к корове.

Немец протопал по всей Европе, дошел до сердцевины России и, однако, не знал, что безопаснее очутиться в одной клетке со львом, чем войти в котух к Чебухайкиной корове.

И он вошел.

Корова покосилась на него. Немец бочком-бочком, по стеночке приблизился к ней и уже замахнулся, чтобы набросить веревку на рога, но в это время брухучка как мотанет головой! И рогами немца-то хлоп к стене. Еще миг, и острые рога насквозь проткнули бы фрицеву вытертую шинелишку. А заодно и кишки бы его вывалились наружу. Но другой немец, тот, что остался в дверях, не растерялся, выпустил по корове обойму из автомата.

Чебухайка метнулась к буренке, но старуху вышибли из закутка прикладами.

Коровью тушу тотчас же освежевали, взвалили на машину и - на кухню, на поддержание "великой армии фюрера". Туда же пошли и овцы и свиньи; а от гусей только пух один остался.

Чебухайка не видела этого: она еле живой добралась до печки и слегла. Месяц, а то и больше никуда не показывалась.

VII

Закрылись Чебухи в избе и отсиживаются. Ничего не видят, что вокруг делается. Только Аленушка прошмыгнет к колодцу воды набрать, а бабы будто нарочно ждут: "Как здоровье Дарьюшки-то? - спрашивают. - Попробовала фрицевого медку-то?! То-то, будет знать, сколь он сладок!"

Аленка ведра подхватит и бегом в избу. Плачет, а матери про злые бабьи слова сказать боится.

Немцы к зиме изрядно вымотались. Под Скопином их остановили наши. Недели две там бои шли, топтались на месте. Над селом самолеты наши летают, бомбят этих фрицев, покою им не дают. Как-то много их прилетело, и давай бомбить и стрелять по большаку на хворостянской стороне. Бомбят, страх один, а все липяговцы вышли на зады и, страха не боясь, смотрят. "Так их, мать их!.." Отработались штурмовики, улетать развернулись. Вдруг один самолет загорелся. Из зенитки, видать, в него угодили. Задымил-задымил и на землю стал валиться. Летчики, их двое было, - хлоп! - парашюты раскрыли. Висят, значит, на парашютах, а немцы, которых они не добили на большаке, тут как тут. Заметили такую беду друзья с воздуха, завернули да опять по немцам из пулеметов. А патронов-то у наших мало. Попугали и замолкли. Но летчики успели приземлиться. Парашюты посбрасывали и бегом. Да только куда бежать? Кругом поле. А немцы видят, что по ним перестали стрелять с воздуха, осмелели, напирают. И уж автоматы застрекотали. Огляделись летчики: неподалеку лужок. Он виден им с горки; в низинке по лужку клетки торфа наставлены. Есть где скрыться. Они скорей в эту низинку. Один-то, видать, ранен был, никак за товарищем не поспевает. Тогда тот, второй, подхватил его и понес.

Самолеты ж наши, хоть стрелять им нечем, а кружат над полем, чуть ли не брюхом немцев утюжат, сдерживают.

Добежали летчики до Свиной Лужжинки (так у нас этот овражек зовется) и скрылись в ней. Как сквозь землю провалились. Покружили еще немного самолеты и улетели: горючее, знать, тоже кончалось. Тогда немцы осмелели и, как коршуны, - к логу.

"Поймают!" - одним дыхом выпалили липяговцы, наблюдавшие за поединком.

"Убьют, идолы!" - сокрушались бабы.

Хоть бери вилы да беги летчикам подсоблять.

К счастью, под вечер дело было. Стемнело скоро. Так и заснуло село в неведенье: что ж с нашими?

Утром бабы ребят подговорили, чтобы сходить в Свиную Лужжинку. Пошли ребята. И опять все село переживало, ждало. Наконец подростки вернулись понурыми. Нашли одного нашего - убит. Самого захоронили в торфяной яме, а планшетку и документы принесли. А второго искали, искали и следов не нашли.

"Выловили живмя, вражины!" - горевали бабы.

Два дня только и жили этим - рассказывали да расспрашивали. Если кто и не знал про летчиков, так это одна Чебухайка, не совавшая никуда носа.

И вот дня два спустя темной осенней ночью кто-то - стук! стук! - к Чебухайке в дверь.

Обмерла с испугу Чебухайка: не немцы ль опять? Говорит дочери: "Выдь, спроси кто…" Аленушка вышла в сенцы и - к двери. "Кто там?" Никто не отозвался. Притаилась Аленка, слышит: у самого порога словно дышит кто-то. Она еще раз спросила. Молчание. Уж обратно в избу собралась, как из-за двери голос: "Летчик…ранен… впустите…" Тихий, чуть живой голос.

Аленушка затряслась вся от испуга, вернулась в избу и говорит матери: "Летчик наш, раненый… впустить просит…" Чебухайка с печки слезла, крестится: "Боже! И Ефимки, как на грех, нету…"

Назад Дальше