Бесы - Достоевский Федор Михайлович 16 стр.


- Мне и Николай Всеволодович о вас тоже много говорил…

Шатов вдруг покраснел.

- Впрочем, вот газеты, - торопливо схватила Лиза со стула приготовленную и перевязанную пачку газет, - я здесь попробовала на выбор отметить факты, подбор сделать и нумера поставила… вы увидите.

Шатов взял свёрток.

- Возьмите домой, посмотрите, вы ведь где живёте?

- В Богоявленской улице, в доме Филиппова.

- Я знаю. Там тоже, говорят, кажется, какой-то капитан живёт подле вас, господин Лебядкин? - всё по-прежнему торопилась Лиза.

Шатов с пачкой в руке, на отлёте, как взял, так и просидел целую минуту без ответа, смотря в землю.

- На эти дела вы бы выбрали другого, а я вам вовсе не годен буду, - проговорил он наконец, как-то ужасно странно понизив голос, почти шёпотом.

Лиза вспыхнула.

- Про какие дела вы говорите? Маврикий Николаевич! - крикнула она, - пожалуйте сюда давешнее письмо.

Я тоже за Маврикием Николаевичем подошёл к столу.

- Посмотрите это, - обратилась она вдруг ко мне, в большом волнении развёртывая письмо. - Видали ли вы когда что-нибудь похожее? Пожалуйста прочтите вслух; мне надо, чтоб и господин Шатов слышал.

С немалым изумлением прочёл я вслух следующее послание:

"Совершенству девицы Тушиной.

Милостивая государыня,

Елизавета Николаевна!

О как мила она, Елизавета Тушина,
Когда с родственником на дамском седле летает,
А локон её с ветрами играет,
Или когда с матерью в церкви падает ниц,
И зрится румянец благоговейных лиц!
Тогда брачных и законных наслаждений желаю
И вслед ей, вместе с матерью, слезу посылаю.

Составил неучёный за спором.

Милостивая государыня!

Всех более жалею себя, что в Севастополе не лишился руки для славы, не быв там вовсе, а служил всю кампанию по сдаче подлого провианта, считая низостью. Вы богиня в древности, а я ничто и догадался о беспредельности. Смотрите как на стихи, но не более, ибо стихи всё-таки вздор и оправдывают то, что́ в прозе считается дерзостью. Может ли солнце рассердиться на инфузорию, если та сочинит ему из капли воды, где их множество, если в микроскоп? Даже самый клуб человеколюбия к крупным скотам в Петербурге при высшем обществе, сострадая по праву собаке и лошади, презирает краткую инфузорию, не упоминая о ней вовсе, потому что не доросла. Не дорос и я. Мысль о браке показалась бы уморительною; но скоро буду иметь бывшие двести душ чрез человеконенавистника, которого презирайте. Могу многое сообщить и вызываюсь по документам даже в Сибирь. Не презирайте предложения. Письмо от инфузории разуметь в стихах.

Капитан Лебядкин,

покорнейший друг и имеет досуг".

- Это писал человек в пьяном виде и негодяй! - вскричал я в негодовании, - я его знаю!

- Это письмо я получила вчера, - покраснев и торопясь стала объяснять нам Лиза, - я тотчас же и сама поняла, что от какого-нибудь глупца, и до сих пор ещё не показала maman, чтобы не расстроить её ещё более. Но если он будет опять продолжать, то я не знаю, как сделать. Маврикий Николаевич хочет сходить запретить ему. Так как я на вас смотрела, как на сотрудника, - обратилась она к Шатову, - и так как вы там живёте, то я и хотела вас расспросить, чтобы судить, чего ещё от него ожидать можно.

- Пьяный человек и негодяй, - пробормотал как бы нехотя Шатов.

- Что́ ж, он всё такой глупый?

- И, нет, о, не глупый совсем, когда не пьяный.

- Я знал одного генерала, который писал точь-в-точь такие стихи, - заметил я смеясь.

- Даже и по этому письму видно, что себе на уме, - неожиданно ввернул молчаливый Маврикий Николаевич.

- Он, говорят, с какой-то сестрой? - спросила Лиза.

- Да, с сестрой.

- Он, говорят, её тиранит, правда это?

Шатов опять поглядел на Лизу, насупился, и проворчав: "какое мне дело!" подвинулся к дверям.

- Ах, постойте, - тревожно вскричала Лиза, - куда же вы? Нам так много ещё остаётся переговорить…

- О чём же говорить? Я завтра дам знать…

- Да о самом главном, о типографии! Поверьте же, что я не в шутку, а серьёзно хочу дело делать, - уверяла Лиза всё в возрастающей тревоге. - Если решим издавать, то где же печатать? Ведь это самый важный вопрос, потому что в Москву мы для этого не поедем, а в здешней типографии невозможно для такого издания. Я давно решилась завести свою типографию, на ваше хоть имя, и мама́, я знаю, позволит, если только на ваше имя…

- Почему же вы знаете, что я могу быть типографщиком? - угрюмо спросил Шатов.

- Да мне ещё Пётр Степанович в Швейцарии именно на вас указал, что вы можете вести типографию и знакомы с делом. Даже записку хотел от себя к вам дать, да я забыла.

Шатов, как припоминаю теперь, изменился в лице. Он постоял ещё несколько секунд и вдруг вышел из комнаты.

Лиза рассердилась.

- Он всегда так выходит? - повернулась она ко мне. Я пожал было плечами, но Шатов вдруг воротился, прямо подошёл к столу и положил взятый им свёрток газет:

- Я не буду сотрудником, не имею времени…

- Почему же, почему же? Вы, кажется, рассердились? - огорчённым и умоляющим голосом спрашивала Лиза.

Звук её голоса как будто поразил его; несколько мгновений он пристально в неё всматривался, точно желая проникнуть в самую её душу.

- Всё равно, - пробормотал он тихо, - я не хочу…

И ушёл совсем. Лиза была совершенно поражена, даже как-то совсем и не в меру; так показалось мне.

- Удивительно странный человек! - громко заметил Маврикий Николаевич.

III

Конечно, "странный", но во всём этом было чрезвычайно много неясного. Тут что-то подразумевалось. Я решительно не верил этому изданию; потом это глупое письмо, но в котором слишком ясно предлагался какой-то донос "по документам" и о чём все они промолчали, а говорили совсем о другом, наконец, эта типография и внезапный уход Шатова именно потому, что заговорили о типографии. Всё это навело меня на мысль, что тут ещё прежде меня что-то произошло и о чём я не знаю; что, стало быть, я лишний и что всё это не моё дело. Да и пора было уходить, довольно было для первого визита. Я подошёл откланяться Лизавете Николаевне.

Она, кажется, и забыла, что я в комнате, и стояла всё на том же месте у стола, очень задумавшись, склонив голову и неподвижно смотря в одну выбранную на ковре точку.

- Ах и вы, до свидания, - пролепетала она привычно-ласковым тоном. - Передайте мой поклон Степану Трофимовичу и уговорите его придти ко мне поскорей. Маврикий Николаевич, Антон Лаврентьевич уходит. Извините, мама́ не может выйти с вами проститься…

Я вышел и даже сошёл уже с лестницы, как вдруг лакей догнал меня на крыльце:

- Барыня очень просили воротиться…

- Барыня или Лизавета Николаевна?

- Оне-с.

Я нашёл Лизу уже не в той большой зале, где мы сидели, а в ближайшей приёмной комнате. В ту залу, в которой остался теперь Маврикий Николаевич один, дверь была притворена наглухо.

Лиза улыбнулась мне, но была бледна. Она стояла посреди комнаты в видимой нерешимости, в видимой борьбе; но вдруг взяла меня за руку и молча, быстро подвела к окну.

- Я немедленно хочу её видеть, - прошептала она, устремив на меня горячий, сильный, нетерпеливый взгляд, не допускающий и тени противоречия; - я должна её видеть собственными глазами и прошу вашей помощи.

Она была в совершенном исступлении и - в отчаянии.

- Кого вы желаете видеть, Лизавета Николаевна? - осведомился я в испуге.

- Эту Лебядкину, эту хромую… Правда, что она хромая?

Я был поражён.

- Я никогда не видал её, но я слышал, что она хромая, вчера ещё слышал, - лепетал я с торопливою готовностию и тоже шёпотом.

- Я должна её видеть непременно. Могли бы вы это устроить сегодня же?

Мне стало ужасно её жалко.

- Это невозможно и к тому же я совершенно не понимал бы, как это сделать, - начал было я уговаривать, - я пойду к Шатову…

- Если вы не устроите к завтраму, то я сама к ней пойду, одна, потому что Маврикий Николаевич отказался. Я надеюсь только на вас, и больше у меня нет никого; я глупо говорила с Шатовым… Я уверена, что вы совершенно честный и, может быть, преданный мне человек, только устройте.

У меня явилось страстное желание помочь ей во всём.

- Вот что́ я сделаю, - подумал я капельку, - я пойду сам и сегодня наверно, наверно её увижу! Я так сделаю, что увижу, даю вам честное слово; но только - позвольте мне ввериться Шатову.

- Скажите ему, что у меня такое желание и что я больше ждать не могу, но что я его сейчас не обманывала. Он, может быть, ушёл потому, что он очень честный и ему не понравилось, что я как будто обманывала. Я не обманывала; я в самом деле хочу издавать и основать типографию…

- Он честный, честный, - подтверждал я с жаром.

- Впрочем, если к завтраму не устроится, то я сама пойду, что́ бы ни вышло и хотя бы все узнали.

- Я раньше как к трём часам не могу у вас завтра быть, - заметил я несколько опомнившись.

- Стало быть, в три часа. Стало быть, правду я предположила вчера у Степана Трофимовича, что вы - несколько преданный мне человек? - улыбнулась она, торопливо пожимая мне на прощанье руку и спеша к оставленному Маврикию Николаевичу.

Я вышел подавленный моим обещанием и не понимал, что́ такое произошло. Я видел женщину в настоящем отчаянии, не побоявшуюся скомпрометировать себя доверенностию почти к незнакомому ей человеку. Её женственная улыбка в такую трудную для неё минуту и намёк, что она уже заметила вчера мои чувства, точно резнул меня по сердцу; но мне было жалко, жалко, - вот и всё! Секреты её стали для меня вдруг чем-то священным, и если бы даже мне стали открывать их теперь, то я бы, кажется, заткнул уши и не захотел слушать ничего дальше. Я только нечто предчувствовал… И однако ж я совершенно не понимал, каким образом я что-нибудь тут устрою. Мало того, я всё-таки и теперь не знал, что́ именно надо устроить: свиданье, но какое свиданье? Да и как их свести? Вся надежда была на Шатова, хотя я и мог знать заранее, что он ни в чём не поможет. Но я всё-таки бросился к нему.

IV

Только вечером, уже в восьмом часу, я застал его дома. К удивлению моему, у него сидели гости - Алексей Нилыч и ещё один полузнакомый мне господин, некто Шигалёв, родной брат жены Виргинского.

Этот Шигалёв должно быть уже месяца два как гостил у нас в городе; не знаю, откуда приехал; я слышал про него только, что он напечатал в одном прогрессивном петербургском журнале какую-то статью. Виргинский познакомил меня с ним случайно, на улице. В жизнь мою я не видал в лице человека такой мрачности, нахмуренности и пасмурности. Он смотрел так, как будто ждал разрушения мира, и не то чтобы когда-нибудь, по пророчествам, которые могли бы и не состояться, а совершенно определённо, так-этак послезавтра утром, ровно в двадцать пять минут одиннадцатого. Мы впрочем тогда почти ни слова и не сказали, а только пожали друг другу руки с видом двух заговорщиков. Всего более поразили меня его уши неестественной величины, длинные, широкие и толстые, как-то особенно врознь торчавшие. Движения его были неуклюжи и медленны. Если Липутин и мечтал когда-нибудь, что фаланстера могла бы осуществиться в нашей губернии, то этот наверное знал день и час, когда это сбудется. Он произвёл на меня впечатление зловещее; встретив же его у Шатова теперь, я подивился, тем более, что Шатов и вообще был до гостей не охотник.

Ещё с лестницы слышно было, что они разговаривают очень громко, все трое разом, и, кажется, спорят; но только что я появился, все замолчали. Они спорили стоя, а теперь вдруг все сели, так что и я должен был сесть. Глупое молчание не нарушалось минуты три полных. Шигалёв хотя и узнал меня, но сделал вид, что не знает, и наверно не по вражде, а так. С Алексеем Нилычем мы слегка раскланялись, но молча и почему-то не пожали друг другу руки. Шигалёв начал наконец смотреть на меня строго и нахмуренно, с самою наивною уверенностию, что я вдруг встану и уйду. Наконец Шатов привстал со стула, и все тоже вдруг вскочили. Они вышли не прощаясь, только Шигалёв уже в дверях сказал провожавшему Шатову:

- Помните, что вы обязаны отчётом.

- Наплевать на ваши отчёты и никакому чёрту я не обязан, - проводил его Шатов и запер дверь на крюк.

- Кулики! - сказал он, поглядев на меня и как-то криво усмехнувшись.

Лицо у него было сердитое, и странно мне было, что он сам заговорил. Обыкновенно случалось прежде, всегда, когда я заходил к нему (впрочем очень редко), что он нахмуренно садился в угол, сердито отвечал и только после долгого времени совершенно оживлялся и начинал говорить с удовольствием. Зато, прощаясь, опять всякий раз, непременно нахмуривался и выпускал вас, точно выживал от себя своего личного неприятеля.

- Я у этого Алексея Нилыча вчера чай пил, - заметил я; - он, кажется, помешан на атеизме.

- Русский атеизм никогда дальше каламбура не заходил, - проворчал Шатов, вставляя новую свечу вместо прежнего огарка.

- Нет, этот, мне показалось, не каламбурщик; он и просто говорить, кажется, не умеет, не то что каламбурить.

- Люди из бумажки; от лакейства мысли всё это, - спокойно заметил Шатов, присев в углу на стуле и упёршись обеими ладонями в колени.

- Ненависть тоже тут есть, - произнёс он, помолчав с минуту; - они первые были бы страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь вдруг стала безмерно богата и счастлива. Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, не над чем издеваться! Тут одна только животная, бесконечная ненависть к России, в организм въевшаяся… И никаких невидимых миру слёз из-под видимого смеха тут нету! Никогда ещё не было сказано на Руси более фальшивого слова, как про эти незримые слёзы! - вскричал он почти с яростью.

- Ну уж это вы Бог знает что́! - засмеялся я.

- А вы - "умеренный либерал", - усмехнулся и Шатов. - Знаете, - подхватил он вдруг, - я, может, и сморозил про "лакейство мысли"; вы верно мне тотчас же скажете: "Это ты родился от лакея, а я не лакей".

- Вовсе я не хотел сказать… что́ вы!

- Да вы не извиняйтесь, я вас не боюсь. Тогда я только от лакея родился, а теперь и сам стал лакеем, таким же как и вы. Наш русский либерал прежде всего лакей и только и смотрит, как бы кому-нибудь сапоги вычистить.

- Какие сапоги? Что́ за аллегория?

- Какая тут аллегория! Вы, я вижу, смеётесь… Степан Трофимович правду сказал, что я под камнем лежу, раздавлен, да не задавлен, и только корчусь; это он хорошо сравнил.

- Степан Трофимович уверяет, что вы помешались на немцах, - смеялся я, - мы с немцев всё же что-нибудь да стащили себе в карман.

- Двугривенный взяли, а сто рублей своих отдали.

С минуту мы помолчали.

- А это он в Америке себе належал.

- Кто? Что́ належал?

- Я про Кириллова. Мы с ним там четыре месяца в избе на полу пролежали.

- Да разве вы ездили в Америку? - удивился я; - вы никогда не говорили.

- Чего рассказывать. Третьего года мы отправились втроём на эмигрантском пароходе в Американские Штаты на последние деньжишки, "чтобы испробовать на себе жизнь американского рабочего и таким образом личным опытом проверить на себе состояние человека в самом тяжёлом его общественном положении". Вот с какою целью мы отправились.

- Господи! - засмеялся я, - да вы бы лучше для этого куда-нибудь в губернию нашу отправились в страдную пору, "чтоб испытать личным опытом", а то понесло в Америку!

- Мы там нанялись в работники к одному эксплуататору; всех нас русских собралось у него человек шесть, - студенты, даже помещики из своих поместий, даже офицеры были, и всё с тою же величественною целью. Ну и работали, мокли, мучились, уставали, наконец я и Кириллов ушли - заболели, не выдержали. Эксплуататор-хозяин нас при расчёте обсчитал, вместо тридцати долларов по условию заплатил мне восемь, а ему пятнадцать; тоже и бивали нас там не раз. Ну тут-то без работы мы и пролежали с Кирилловым в городишке на полу четыре месяца рядом; он об одном думал, а я о другом.

- Неужто хозяин вас бил, это в Америке-то? Ну как должно быть вы ругали его!

- Ничуть. Мы, напротив, тотчас решили с Кирилловым, что "мы, русские, пред американцами маленькие ребятишки, и нужно родиться в Америке или по крайней мере сжиться долгими годами с американцами, чтобы стать с ними в уровень". Да что: когда с нас за копеечную вещь спрашивали по доллару, то мы платили не только с удовольствием, но даже с увлечением. Мы всё хвалили: спиритизм, закон Линча, револьверы, бродяг. Раз мы едем, а человек полез в мой карман, вынул мою головную щётку и стал причёсываться; мы только переглянулись с Кирилловым и решили, что это хорошо и что это нам очень нравится…

- Странно, что это у нас не только заходит в голову, но и исполняется, - заметил я.

- Люди из бумажки, - повторил Шатов.

- Но однако ж переплывать океан на эмигрантском пароходе, в неизвестную землю, хотя бы и с целью "узнать личным опытом" и т. д. - в этом ей Богу есть как будто какая-то великодушная твёрдость… Да как же вы оттуда выбрались?

- Я к одному человеку в Европу написал, и он мне прислал сто рублей.

Шатов, разговаривая, всё время по обычаю своему упорно смотрел в землю, даже когда и горячился. Тут же вдруг поднял голову:

- А хотите знать имя человека?

- Кто же таков?

- Николай Ставрогин.

Он вдруг встал, повернулся к своему липовому письменному столу и начал на нём что-то шарить. У нас ходил неясный, но достоверный слух, что жена его некоторое время находилась в связи с Николаем Ставрогиным в Париже и именно года два тому назад, значит, когда Шатов был в Америке, - правда, уже давно после того как оставила его в Женеве. "Если так, то зачем же его дёрнуло теперь с именем вызваться и размазывать?" - подумалось мне.

- Я ещё ему по сих пор не отдал, - оборотился он ко мне вдруг опять и, поглядев на меня пристально, уселся на прежнее место в углу и отрывисто спросил совсем уже другим голосом:

- Вы, конечно, зачем-то пришли; что́ вам надо?

Я тотчас же рассказал всё, в точном историческом порядке, и прибавил, что хоть я теперь и успел одуматься после давешней горячки, но ещё более спутался: понял, что тут что-то очень важное для Лизаветы Николаевны, крепко желал бы помочь, но вся беда в том, что не только не знаю, как сдержать данное ей обещание, но даже не понимаю теперь, что именно ей обещал. Затем внушительно подтвердил ему ещё раз, что она не хотела и не думала его обманывать, что тут вышло какое-то недоразумение и что она очень огорчена его необыкновенным давешним уходом.

Он очень внимательно выслушал.

- Может быть, я, по моему обыкновению, действительно давеча глупость сделал… Ну, если она сама не поняла, отчего я так ушёл, так… ей же лучше.

Он встал, подошёл к двери, приотворил её и стал слушать на лестницу.

- Вы желаете эту особу сами увидеть?

Назад Дальше