Сочинения Козьмы Пруткова - Козьма Прутков 2 стр.


Второй из них принадлежит Пруткову, в нем пародирована "житейская мудрость". А первый принадлежит Пушкину и ровно ничего не пародирует. Просто Пушкин высказывает некую сентенцию в том стиле, острота которого была обозначена им самим: "отменно тонко и умно, что нынче несколько смешно". Оба афоризма внешне очень похожи, что видно и на первый взгляд. В обоих неожиданно сближены предметы, вроде бы не имеющие никаких существенных общих свойств: шпион - и буква "Ъ"; девицы - и шашки. Они сближены лишь на основании случайно возникшей далекой ассоциации. Такое неожиданное сближение рождает комизм.

И все же дух пушкинского высказывания отличается от прутковского. При всей насмешливости Пушкин высказывает свое игривое рассуждение без "задней мысли". Это то, что называется "житейской мудростью". Впрочем, для Пушкина такие "мудрости" - лишь гимнастика ума, побочный продукт живого и активного воображения. Не то у Пруткова. Для него изречения - любимое дело. Он совершенно серьезен. Его сочинители - остроумные люди, им тесно в рамках стилизованной буквальной "тупости" вроде: "Ревнивый муж подобен турку". Они выходят за рамки и тоже изрекают "мудрости": "Достаток распутного равняется короткому одеялу: натянешь его к носу, обнажатся ноги" (чем не тришкин кафтан!) и многое тому подобное, есть даже ссылка на Фейербаха (девятый афоризм).

Все дело в том, что предметом вышучивания является не "тупость" как таковая, а именно самая, с позволения сказать, "мудрость", точнее, та безапелляционность и то беспредельное самодовольство рассудка, с которым он, торжествуя, накидывает свою сетку на неуловимо разнообразную живую жизнь.

Таким образом, Алексей Жемчужников, противопоставляя прутковскую "тупость" "житейской мудрости", на склоне лет явно недооценивал масштаба своих более молодых проказ. Недаром его брат Владимир в письме А. Н. Пыпину (от (24) 12 февраля 1884 года) признавался в то же время, что они (братья) уже стары, "да и духом не прежние". А "прежнее" состояние "духа" было куда агрессивнее. И когда Прутков выступает с многообразными пародиями на "мудрость", то в этом сказывается, быть может, также и косвенная реакция на рационализм, например, на просветительскую веру в безграничную преобразующую силу разума. С изменением исторических условий для людей других эпох в афоризмах Пруткова звучит, прежде всего, очень здоровая нота - отвращение от абстрактного и самонадеянного умствования.

Развенчание ложной мудрости проводится так, как обычно происходит в пародии: посредством известного "пересаливания", путем доведения глубокомыслия до верха претенциозности [8]. Например: "Кончина наступает однажды, а ждем мы ее всю жизнь: боязнь смерти мучительней, чем сама жизнь". Это серьезно говорит французский писатель Лабрюйер [9]. Мысль претендует на универсальность и абсолютную правоту. Видимо, невольно, но с ней перекликается Прутков: "Смерть для того поставлена в конце жизни, чтобы удобнее к ней приготовиться". Выдержан глубокомысленный тон, сохранен и формально-логический костяк. Достаточно чуть вдуматься, чтобы стало очевидно нелепым допущение того, что смерть могла бы быть и как-то иначе "поставлена", а не "в конце", что здесь еще нужны какие-то особые мотивировки. В свете такой шутки и серьезная сентенция уже не кажется такой незыблемой, абсолютной.

Суждения подобного рода вовсе не обязательно рассмешат в буквальном смысле. Но ведь юмор и не сводится всецело только к "смешному". Юмор - это особого рода мысль, это вольная или невольная оценка. Там, где юмор выступает в форме пародии, он чаще всего является переоценкой чего-то привычного, он является свежим, насмешливым взглядом, проникающим внутрь предмета, сквозь, казалось бы, непререкаемую правильность оболочки.

Недаром сам Прутков после первых же своих выступлений в печати протестует против того, чтобы его творения назывались пародиями: "...Я пишу пародии? Отнюдь!.." В самом деле, такая "пародия", будучи столь же "общим местом", что и пародируемый предмет, оказывается - как это ни удивительно - ближе к действительной жизни и потому истиннее. Она мудрее серьезной непререкаемой "мудрости". Жизнь сложна, и наше познание ее, как известно, в каждый момент относительно. Именно диалектику в познании жизни,- пусть в самом обыденном виде,- и несут в себе мнимо дурашные афоризмы Пруткова.

Будучи гибкими от пропитывающей их внутренней иронии, они не старятся в разных условиях и случаях жизни - и потому они долговечнее неподвижно абсолютной "мудрости". А последняя, напротив, часто звучит куда пошлее, вроде: "Лучше скажи мало, но хорошо". Кто только не повторяет эту мнимозначительную пропись! И Прутков не отстает от таких своих читателей: ведь приведенная максима взята из его сочинений, иначе говоря, в неприкосновенности перенесена им "из жизни". И у Пруткова много подобных примеров того, как "мудрость" сама себя сатирически поедает, сама себя пародирует.

Следует еще раз подчеркнуть, что положение авторов было нелегким. Им постоянно надо было, следуя принятым рамкам (соблюдению прутковской маски), сдерживать желание, свойственное каждому человеку: высказать не пародийное, а просто острое словцо. И они нередко "проговаривались", словно забыв о маске. В самом деле, что, собственно, "казенного" в таком, например, изречении: "Век живи - век учись! и ты наконец достигнешь того, что, подобно мудрецу, будешь иметь право сказать, что ничего не знаешь". Оно достойно войти в любую хрестоматию "максим и афоризмов". Его невеселая ирония не только не "тупа", но она даже противоречит направленности "казенных" мыслей Пруткова, поскольку выступает на стороне того серьезного глубокомыслия, которое в них пародируется. Возможно, по этой причине и оно, и целый ряд удачных афоризмов не были включены авторами в книгу сочинений Пруткова.

Афоризмы - не только наиболее популярный жанр его творчества, но и самая определенная его часть. Про басни, например, этого не скажешь. Трудно уловить что-либо пародийное в басне "Помещик и Трава", или "Помещик и Садовник", или "Разница вкусов". Последнее - просто остроумная, хорошая басня, заключительное присловье которой ("Тебе, дружок, и горький хрен - малина...") напоминает даже пушкинскую притчу о художнике, сапожнике и разнице вкусов ("Суди, дружок, не выше сапога"). А ведь написана эта басня В. Жемчужниковым, который, в отличие от всех остальных участников содружества, никак больше не писательствовал, как только для Пруткова. И лишь известная архаичность жанра (басня, "максимы") да отдельные словечки могли напомнить о том, что все это сочинено директором "Палатки" и имеет отношение к пародии.

Итак, понятие пародийности применительно к Пруткову оказывается довольно условным. Можно проделать такой опыт: читая разнообразные произведения Пруткова, держать все время перед своим мысленным оком тот облик автора, который запечатлен на знаменитом портрете (украшающем и эту книжку). И очень часто окажется, что творение и облик автора плохо связываются, никак не срастаются. Конечно, так случается и с реальными писателями, но ведь духовно-физический облик Пруткова придуман нарочно, со специальной целью "соответствовать"! Что-то "непрутковское" в Пруткове давно подмечали проницательные люди. Один из них, сам превосходный пародист, удивлялся: "Пародии на поэтов того времени, в высшей степени удачные, не могут, однако, принадлежать Пруткову, который был бы другой личностью, если бы умел так верно замечать отрицательные стороны чужой поэзии... Сами по себе эти произведения - образцы в своем роде по меткости и тонкости" [10]

Такое частое несоответствие указывает не просто на известную пестроту, о чем сказано, но прежде всего на большую широту, на бесшабашье даже, с которым в пределах "творений Пруткова" разгулялась юмористическая стихия. В размахе ее самый образ надутого чиновника и директора выступает лишь одним из обличий, одной из масок того, что называется "Прутков". А портрет оказывается одним из разноликих его "творений".

Эту подлинную двупланность надо обязательно иметь в виду, чтобы понять глубину в "тупости" мнимого автора, реальный смысл многих бессмыслиц (вроде "Фантазии", произведшей целый скандал в театре). Ведь часто дело представляется в таком, говоря схематически, упрощенном виде: читателя поначалу ошарашивает комизм нелепости, но потом он начинает понимать, что эта нелепость отражает нелепость определенных явлений; невежество и тупость Пруткова - увеличенный портрет невежества и тупости бюрократа и т. п.; то есть нелепость отражает нелепость, тупость - тупость же и т. п., и получается замкнутый круг. Тогда якобы серьезное содержание, скрытое под формой глупости, оказывается на поверку совсем не столь уж серьезным, во всяком случае, преходящим. Упрощение, как можно видеть, состоит в том, что не чувствуется глубинный слой, единая основа того разномастного материала, от которого на поверхности чуть ли не рябит в глазах.

Эта основа - органическая связь и меткой сатиры, и словесных (от переизбытка сил!) дурачеств, которыми развлекались веселые аристократы, с глубоким народным корнем. Его смысл поэтично обрисовал Гоголь в размышлении Чичикова после того, как встретившийся ему мужичонка двумя словами разом очертил все плюшкинское своеобразие. Это тот "сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман"; "всякий народ", отличаясь "каждый своим собственным словом", выражает в нем "часть собственного своего характера", и "нет слова, которое было бы так замашисто, бойко... так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово" [11]. Самое "слово", самый способ "выражаться" есть полноценное проявление "бойкого" русского народного ума. Прутков переполнен этой стихией, и потому его нельзя свести всецело к "пародии" в узком смысле такого понятия.

Именно желание раскрыть многоцветность такого слова, поиграть им так, чтобы вся его прелесть выступила выпуклее, приводит, например, к созданию "Выдержек из записок моего деда". Здесь, как известно, эффект создается искусно стилизованной старомодностью, обилием обветшалых слов и конструкций. Надо думать, что для нашего современника этот юмористический эффект ярче, чем для людей, живших сто лет назад, а лет двести назад он был бы почти незаметным, и соответствующие анекдоты (буде их тогда бы рассказали) могли быть оценены только с точки зрения своей голой занимательности. Слог же подобный был делом обычным. Вот как тогда писали образованные люди, хорошо владеющие литературным русским языком. "Теперь уведомляю вас о довольно странной и примечания заслуживающей конверсации, которую имел со мною король шведский в прошедший понедельник. За несколько ден перед сим сделал он мне приватную визиту, которой я ответствовал равомерною с своей стороны... Пришед к нему и, после обыкновенных комплиментов, начал говорить про офицеров и дворянство. Тут ничего примечания достойного не замыкалось..." и т.п. [12].

Это было нормой. Прошло немало времени, и на самый когда-то примелькавшийся способ "выражаться", вышедший из обихода, можно было взглянуть заново, как бы удивленным взглядом, и заметить не только его стародедовскую неуклюжесть, но и своеобразную грацию в этой неуклюжести. Нарочито пустое сообщение "деда", облеченное в тяжелый и важный слог, претендует на значительность и оказывается комичным.

Поэтому подчас бессмысленно в каждой из подобных "гисторий" или в пьесах "Фантазия", "Блонды", "Опрометчивый турка", или во всех "военных афоризмах" непременно искать "бичевания" во что бы то ни стало. Комично бы выглядел человек, который бы стал утверждать, что, например, в анекдоте "Лучше побольше, чем поменьше" прежде всего разоблачается немецкая скаредность (поданы только кильки), педантичность (килек ровно пять, по числу гостей), тупая бесцеремонность (вопрос хозяина гостям о съеденной лишней кильке). И действительно, неужели ради такого убогого "разоблачения" стоило писать, печатать и потом многократно перепечатывать эту безделушку?..

Или еще. Когда читаешь крошечную басню "Пастух, Молоко и Читатель", то вряд ли приходит в голову: вот, мол, какое удачное разоблачение разных глупых басен! Эта басня - шедевр "чистого" остроумия, это как бы излишек смешливости русского ума и словоохотливости, которых оказывается все же больше, чем надо даже для самых больших практических целей, для оформления серьезной мысли, и потому они перехлестывают через край. Пастух, унесший свое Молоко куда-то в бесконечность; Читатель, поставленный заголовком в число "действующих лиц", хотя он и не участвует в "сюжете" (подобно тому как "незабудки" были в другой басне помянуты просто для "шутки"),- как можно все это строго рационально истолковать?

Еще в старое время один критик заметил по поводу шуточного стихотворения А. К. Толстого "Вонзил кинжал убийца нечестивый..." и ему подобных: "...Ключ ли к ним утратился, или они сочинены вообще во славу бессмыслицы, но только всякий комментатор рискует очутиться в глупом положении, если начнет изощрять свое остроумие в их серьезном толковании" [13]. Как известно, самый талантливый поэт в прутковском кружке А. Толстой любил и независимо от Пруткова предаваться стихотворной игре словами и алогизмами. Даже у Козьмы Петровича не часто встретишь такие экстравагантности, как толстовские рифмованные наставления в куплетах "Мудрость жизни" вроде:

Будь всегда душой обеда,


Не брани чужие щи


И из уха у соседа


Дерзко ваты не тащи...-

а это еще самое благопристойное! Не удивителен потому тот громадный размах, которого достигает сознательная нелепость в коллективно созданных пьесах.

Ставится заведомо абсурдная задача: создать словесную основу вроде бы нормального сценического зрелища из ничего или из такого пустякового зерна, как, скажем, упомянутая идея "драматической пословицы" "Блонды" насчет учтивости и пр. В этом отношении замечательно "разговорно-естественное представление" "Опрометчивый турка, или Приятно ли быть внуком?".

Как в басне о Молоке ни при чем был Читатель, так и здесь ни Турка не появляется, ни вопроса о приятности быть внуком не возникает. Взят уже популярный у читателя и полюбившийся авторам [14]афоризм о поощрении и канифоли - и буквально раздут в "представление", в целую сцену. А она, в свою очередь, произвольно оборвана, что называется, "на самом интересном месте": как раз тогда, когда злополучный скрипач Иван Семеныч, отец многих детей, "не считая рожденных от первого брака и случайно", собирается открыть невероятную тайну. Разбирать "сюжет" этого произведения просто невозможно (потому что его нет), выискивать сатирическую цель тоже: не на начальника же здесь сатира, что обиделся на игру без канифоли!

Создается особая, вязкая смесь диких анекдотов и словесного озорства, а вяжется "действие" (то есть бездействие) "плавным, важным, авторитетным" голосом Миловидова, который в своей основополагающей речи никак не может из-за помех сдвинуться дальше первых двух фраз, время от времени слово в слово монотонно повторяя начало. Когда, например, гоголевский почтмейстер с удовольствием повторяет городничему при всем уездном обществе знаменитого "сивого мерина" из письма Хлестакова, то здесь ясна определенная цель и героя и автора. А когда Миловидов в малейшую паузу, образующуюся по ходу бессвязной, словно пьяной беседы, вставляет свое: "Итак, нашего Ивана Семеныча больше не существует..." и т.д., то здесь такой повтор только подчеркивает издевательство всего "представления" над здравым смыслом [15]. "Здравая" логика, в частности, "подразделила" все возможные "представления" "на многие отрасли, как-то: на комедии, трагедии, драмы, оперы, пантомимы, водевили и хороводы",- а вот "естественно-разговорного" жанра так и не предусмотрела!

Интересно, что сами создатели Пруткова отлично знали по опыту, как нелепо-серьезно могут быть восприняты (и воспринимались, начиная отзывами о "Фантазии" [16]) его сочинения. Вряд ли случайно в одном из оригинальнейших прутковских жанров - "военных афоризмах", где тесно сплетаются самая едкая сатира на солдафонство с невероятной словесной бутадой, появляется подстрочный комментатор-командир полка. Это поистине один из сильнейших сатирических образов Пруткова, достойный стать в один ряд с образом самого директора Пробирной Палатки, что сочинил "Проект: о введении единомыслия в России". Вот уж подлинно олицетворение тупости.

Полковник сразу же начинает серьезничать. Он читает: "Проходя город Кострому, заезжай справа по одному" и примечает: "Это можно отнести и к другим городам. Видна односторонность". Недоумение критика растет все более: "Чтобы полковнику служба везла, он должен держать полкового козла". Впрочем, в том, что полковник и полковой козел поставлены рядом, причем служебное благополучие первого предопределено присутствием второго, заключена известная двусмысленность и проблескивает издевка. Но где уж чинуше, взявшемуся за перо критика, понять то, что говорил Гоголь о русском уме! И он начинает раздражаться: "В этом нет никакого смысла. К чему тут козел?" Казалось бы, явно дразнит тупицу двадцать восьмой афоризм, построенный на рифме: "сорокам - сроком", но тот не унимается: "Опять нет смысла. Сороки не служат". Предположение о скопце, командующем штабом, вызывает почти беспомощное: "Когда же это бывает?"

В примечаниях полковника сквозит, однако, не только достойная жалости умственная невинность. Замечая, что в сочинении офицера Фаддея Пруткова не упоминается о службе "престол-отечеству", что в них есть "неприличный намек на маневры" и т.п., критик делает косвенный политический донос,- на всякий случай, как бы чего не вышло, отдаленно перекликаясь с будущим чеховским Беликовым. В свете такой невольной переклички образ "мысли" критика-ретрограда приобретает немалую актуальность. До сих пор еще не перевелась порода людей, которые, надежно огородившись частоколом соответствующих проверенных цитат, видят "односторонность", чуть ли не преступность во всякой попытке мысли выйти за пределы общих мест, за пределы самоочевидного. Можно представить себе недоумение и страх подобного фельдфебеля, назначенного в Вольтеры (говоря известными грибоедовскими словами), когда он, зная, что в пьесе должна быть и завязка, и развязка, и многое другое, читает прутковские пьесы и отчаивается: при чем тут турка? Когда же это бывает? Такой критик даже автора "Медного всадника" обвинил бы в мистике за "тяжело-звонкое скаканье" (ибо "когда же это бывает?"), если бы этим автором был не Пушкин.

Если "Проект...", сочиненный чиновником К. П. Прутковым, являет собою открытую сатиру на охранительство и особых разъяснений не требует, то "Военные афоризмы" или "Торжество добродетели" - произведения более сложного рода.

Так, последнее - великолепная сатира на обстановку всеобщей слежки и подозрительности в деспотическом государстве, которое, "наслаждаясь либеральными политическими учреждениями, повинуется вместе с тем малейшему указанию власти". В обычную схему комедии о борьбе за "местечко" с взаимными подножками и пр. авторы вводят агента "министерства народного подозрения", который, "целуя взасос" очередную жертву, с беспредельным сладострастьем "вписывает" ее в специальный реестр: "Я в настоящее время знаю очень немногих благонадежных,- остальные почти все у нас вписаны. Скоро придется вписать и последних". Политически казнив своих "друзей", полковник Биенинтенсионне - весь умиление: "Друзья мои! Позвольте утереть слезу сострадания и расцеловать вас! (Утирает слезу сострадания...)" и т. д.

Назад Дальше