Рябиновый дождь - Витаутас Петкявичюс 13 стр.


Моцкус не мог нарадоваться этому парню и, не вмешиваясь, наблюдал, как Саулюс набил машину всякими радиоприемниками, магнитофонами, понаделал всяческих усовершенствований и кнопок. Ему нравилось усердие шофера и какая-то легкомысленная его привязанность к технике. Нравилось и его откровенное, несколько скептическое отношение к жизни, любовь к юмору и довольно непонятная способность радоваться всему, что ново, непривычно и заставляет поломать голову.

Однажды по пути домой Саулюс включил магнитофон. Играла грохочущая музыка, потом умолкла, и вдруг послышался голос заместителя Моцкуса.

"Саулюс, приведи машину в порядок, а ключи оставь секретарше".

"А Моцкус?" - спросил Саулюс.

"Он улетает в Москву".

"Без его разрешения не могу".

"Если хочешь спасти свою душу, знайся лучше со сторожами, а не с их начальниками. Словом, замещай и властвуй!"

- Выключи! - почувствовав приступ тошноты, попросил Моцкус. - Я не выношу шпионов. - Перед глазами Виктораса прошла вся трагедия семьи Саулюса, он даже передернулся.

- А если бы я все это выложил на бумаге? - неожиданно спросил шофер.

- Тогда другой разговор.

- Странный вы! - удивился Саулюс. - Это моя звуковая жалоба, и больше ничего. Во всем мире люди уже завещания пишут на магнитной ленте, а мы все еще по старинке - мелом на заборе.

- Я тебя очень прошу.

- Мне этот заместитель надоел. Он бегает за Лаймуте, а потом ваша жена допрашивает меня, как ребенка.

- Я разведен.

- Все равно.

- Неужели она и теперь приходит?

- Изредка.

"Дурак, Моцкус своей старушки боится больше, чем светопреставления", - в их спор снова вмешался голос заместителя.

- Выключи! - крикнул Моцкус.

Магнитофон умолк. После паузы Викторас чуть спокойнее принялся объяснять:

- Я не выношу доносчиков. Мне кажется, что доносчик считает меня слепым и тупым идиотом. И с другой стороны, создается впечатление, что человек вредит другому, чтобы постепенно высвободить место для себя.

- Мне такая опасность не грозит, так как я никогда не смогу занять кресло вашего заместителя. Кроме того, заместителем надо родиться.

Они долго ехали молча. Потом Викторас спросил:

- А мой голос у тебя записан?

- Да, но вас я записываю лишь тогда, когда вы философствуете.

- Интересно.

Раздался щелчок, какое-то страшно быстрое, трескотню Буратино напоминающее бормотание, потом все утихло и странный, непривычный голос сказал:

"По словам Шатобриана, действие, которое не зиждется на знании, суть преступление или что-то похожее на него…"

- Кому я это говорил?

- Своему тестю.

"…Я полностью согласен с этой мыслью. Еще не ведая, что на свете жил Шатобриан, я все время придерживался такого правила. Нехватка информации - основной источник всех человеческих бед и конфликтов, а для государственных деятелей недостаток ее - несчастье и крах. Куда приходят знания, там не остается места для страха, хаоса, фанатизма. Знание - это свобода…"

- Ты можешь размонтировать это устройство? - спросил Моцкус.

- Могу. Но почему?

- Я так много работаю, что не успеваю все записывать… Было бы очень хорошо установить такую вещичку в моем рабочем кабинете.

- Я другую для вас достану.

- Спасибо, но в машине не держи, а то люди черт знает что подумают.

- Даю слово, что ничего, кроме музыки, я записывать не буду.

- Я верю тебе.

Саулюс сдержал слово. Но самое странное: общаясь с шофером, Моцкус чувствовал, что не может лгать этому прямодушному парню, как не смог бы соврать сыну или другому близкому человеку. Они подружились в те дни, когда Моцкусу было страшно тяжело, иногда даже жить не хотелось; когда жена, содрав со стен ковры и поснимав все картины, сбежала к матери; когда она вместе со своими друзьями - врагами Виктораса - накатала во все инстанции несколько десятков жалоб; когда в институте одна комиссия сменяла другую и деньки Моцкуса, можно сказать, уже были сочтены. Но вмешался тесть.

- Чего ты молчишь? - спросил, ворвавшись в кабинет.

- А что я должен делать?

- Защищаться.

- Мне довольно легко было бы доказать, что я не бандит, не вор, не какой-нибудь распутник… Но скажите, как мне доказать, что я не кит? Если там верят в эту дрянь - пожалуйста, мне наплевать на любую службу. Пускай снимают. У меня есть своя область науки, которой мне хватит до конца моих дней и еще дольше.

- Не хватит! Проиграв ей как директор института, ты проиграешь и как ученый. Ты плохо знаешь Марину… Ну, а эта женщина, с который ты снюхался, как у тебя с ней получается? - спросил тесть. - Марина мне жаловалась.

- Кажется, я ее люблю.

- За что?

- Она не мешает мне работать.

- Тебе кажется или ты на самом деле втюрился в нее как баран?

- Она ждет ребенка.

- Она ждет ребенка, а тебе еще только кажется! - рассмеялся тесть. - Ни черта ты не любишь, кроме своей науки. - Он чуть ли не насильно потащил Виктораса к министру и, еще не переступив порог, начал: - Мой муж подлец, распутник, националист, убийца, но верните мне мужа…

- Вы о чем? - спросил министр.

- О жалобах своей дочери.

- Мы обязаны их проверять.

- Не обязаны! - повысил голос тесть.

- Почему?

- Потому что когда пройдет бзик, она по-другому заговорит.

- Я считаю ее серьезной женщиной.

- И продолжайте считать ее таковой, но не забывайте, что человек бывает в таком состоянии, за которое он не отвечает или отвечает только отчасти. - Тесть вытащил из кармана какую-то книжку, расправил ее, открыл и сунул министру под нос.

Краешком глаза Моцкус прочитал: "Критический возраст женщины". В душе он фыркнул, но лицо у него оставалось застывшим как у мумии. Министр покричал, порассуждал, но работу комиссий прекратил.

Викторас тогда вел себя как сумасшедший. Почти каждый день он шатался по лесам и стрелял что подворачивалось под руку. Он стыдился и себя, и своей нерешительности, нечеловеческого унижения и звонков влиятельных людей, намеков и споров, сводящих его с ума. Ему не помогала даже близость Бируте. Но все это было чепухой по сравнению с последней акцией жены… Это событие он даже сегодня не может назвать иначе.

Однажды, вернувшись домой, он не нашел на столе уже завершаемой докторской диссертации и сразу понял, что тут приложила руку Марина. Словно взбесившись, побежал к тестю, но опоздал: жена сидела у камина и не спеша, страницу за страницей бросала в огонь "кровавый труд" нескольких лет. По ее лицу блуждала улыбка бесконечно счастливого человека, она жила тем, что делала, она приносила жертву на алтарь охватившего ее сладкого чувства мести. Моцкус не выдержал. Он подскочил, словно зверь вцепился в ее плечи, поднял и поставил перед собой, но бить не стал. Не зная, что делать, схватил с подоконника цветочный горшок и грохнул его об пол, потом поднял второй, третий… Он крушил все, словно фанатик, оказавшийся в храме иноверцев, а она стояла довольная и радовалась. Марине нравилась бессильная ярость Виктораса, поэтому она подстрекала его:

- Еще!.. Вместе с окном!.. Об меня ударь, ведь эти цветы не виноваты…

Тогда Моцкус остановился, словно наскочил на невидимую преграду. Нет, он даже пальцем не шевельнет, чтоб доставить ей удовольствие. Поставил уже вознесенный горшок, овладел собой, плюхнулся в кресло и, как будто ничего не случилось, попросил:

- Милая, принеси мне стакан чаю.

Удивленная, она не тронулась с места.

- Я приношу искренние извинения за причиненный беспорядок. - Ему начинала нравиться такая игра. - Мне кажется, что эти цветочки стояли слишком близко к краю. - Он галантно улыбнулся и снова попросил: - Если у тебя нет чаю, налей рюмочку, такое событие надо отметить. Ты сделала хорошее дело: эта диссертация - слабая, ее надо было переработать по существу и отказаться от всей использованной и процитированной дряни, но я никак не решался…

В это время вошел тесть.

- Что здесь творится? - удивился он.

- Мы с Мариной решили пересадить эти кактусы, - вежливо ответил Моцкус, - только у нее почему-то руки дрожат…

Старик не поверил.

- Что за идиотизм?! - Он смотрел то на дочь, то на зятя. - Я их всю жизнь собирал.

- Я сочувствую вам, Кирилл Мефодьевич, но ваша дочь из самых гуманных побуждений только что сожгла мою докторскую диссертацию.

Марина выпучив глаза смотрела на него и все не могла решить, как ей вести себя. И отец не смог быстро сориентироваться.

- Хватит глупостей! - Он топнул ногой. - Что тут происходит?

- А вы загляните в камин.

Тесть посмотрел на пепел, на разбросанные страницы, на дочь, на зятя, на разбитые горшки с кактусами и, разобравшись во всем, схватился за графин с водой.

- А теперь еще раз взгляните на эту инквизиторшу, - иронизировал Моцкус.

- Вон из моего дома! - не выдержав насмешки, взорвался тесть и без всякой жалости вытолкал полураздетую дочь за порог и резко повернул ключ. Потом они с Викторасом изрядно выпили…

С этого дня Марина для Моцкуса перестала существовать, хотя своими письмами и телефонными звонками она доказывала, что виновата не она, что это он бездушный, бесчувственный, вежливый автомат, который даже рассердиться по-человечески не умеет. Но она была не совсем права. Викторас даже не почувствовал, как стал настоящим женоненавистником. Он даже от Бируте стал отдаляться, а в университете, где он читал лекции и вел для одной группы семинар, Моцкуса стали упрекать, что он напрасно обижает студенток, занижая им оценки по сравнению с парнями. Он отказался от семинара, потому что ничего не мог поделать с собой. А потом по всяким черновикам и пометкам, по когда-то написанным и существенно переработанным статьям, по докладам, отчетам и по памяти за несколько месяцев не только восстановил, но и написал в принципе новую диссертацию, отказываясь от всех сомнительных концепций, которые когда-то считались священными, и, когда подул свежий ветерок, его труд получил блестящую оценку. Ему доверили руководство еще более крупным, только что созданным научно-исследовательским институтом. Но три года каторжной работы, три года забот, три года бессонных ночей сделали свое.

"Я полагал, здоровья мне на десятерых хватит, - думал и грустно улыбался, вспоминая, как все эти годы нечеловеческого напряжения ему верно служил Саулюс. Он был и шофером, и служанкой, и прачкой, и другом, с которым Моцкус спорил и даже тихо напивался, когда не мог заснуть или выбросить из головы какие-нибудь служебные неприятности. - И вот теперь даже Саулюс сомневается в моей порядочности и подозревает меня в двуличии. Как странно, достаточно одному подумать, другому поддержать… и ты уже не тот, ты уже хуже… И лишь потому, что их глаза и уши воспринимали только то хорошее, что от тебя исходило, им было лень подумать, что не благодаря клятве мы верим в человека, а благодаря человеку - в его клятву…"

Саулюс осторожно опустил трубку, немного подождал, еще раз послушал и только тогда бросил на рычаг.

- Там ее нет, - нерешительно повернулся к гостю и недоуменно пожал плечами.

Стасис сидел за столом размякший, жалкий, словно котенок, вытащенный из канализационной трубы, и трясущимися руками теребил край скатерти. Большие, чуть тронутые сединой брови дрожали, а по вискам струился пот.

- Значит, все? - спросил он и сам ответил: - Видно, уже все.

- Переночуй здесь, - пожалел его Саулюс, - и дуй домой. Наверняка: приедешь, а она уже на кухне блины жарит.

- Вряд ли, - промычал Стасис и, как обиженный ребенок, попросил: - Если можешь, посиди со мной, - вытащил из небольшого портфельчика кусок окорока, горбушку домашнего хлеба, банку соленых боровиков и непочатую бутылку арабского рома. Порывшись, положил на стол аккуратно завернутый в бумагу пакетик и пугливо, словно взрывчатку, отодвинул от себя.

- Что это? - поинтересовался Саулюс.

- Погляди, - довольный собой, гость хихикнул и закрыл глаза.

Саулюс разорвал бумагу и тут же отдернул руку, словно обжегшись.

- Я тебе вез, - пытался улыбаться Стасис, - думал, по-мужски договоримся, а теперь даже не знаю… Но, может, ты цену набиваешь и скрытничаешь?.. Здесь сумма порядочная, мы на "Волгу" копили…

И снова тело содрогнулось от этой проклятой тошноты. Прикусив губу, Саулюс сдержался и промолчал. Даже попытался на минуту залезть в шкуру этого сломленного несчастьями человечка, захотел узнать, что заставило его так поступить, но понял, что все усилия тщетны, и, отпихнув от себя деньги, выругался:

- Спрячь, а то морду расквашу.

- Пожалуйста, если есть за что, - Стасис доконал Саулюса таким иезуитским покорством, а еще больше тем, что тут же бесхитростно сказал: - Ты мне сразу понравился: красивый, сильный, с людьми обходиться умеешь. А что я могу ей предложить? Здесь все, ради чего я жил, чем еще думал привязать жену… Ради нее старался. Ты плохого не думай. Мне уже с Моцкусом соперничать было трудно, а тут еще ты…

- Молчи! - взорвался Саулюс. - Гад! - И дрожащим кулаком показал на соседнюю комнату.

- Если тебе противно, можешь Моцкусу предложить, пусть он…

- Молчи, пес бы тебя задрал! Не с жизнью и не с Моцкусом тебе соперничать надо, осел! Прежде всего одолей себя и не будь таким слизняком. Пойми, если человек кого-нибудь или чего-нибудь добивается, то только преодолевая себя, укрощая в себе зверя. - Он не заметил, что повторяет мысли Моцкуса. - А ведь ты не зверь, ты - червь! Я не знаю, кто ты!.. - закончил и вздохнул с облегчением.

- Пускай, но я и в этом не виноват. Жизнь так сложилась, и уже, видно, мне ее не одолеть.

- Боже милосердный, как с тобой разговаривать?

- По-человечески, ибо этого вашего краснобайства я не понимаю и понимать не хочу. - Стасис говорил размеренно, отчетливо, словно заведенный: - И к издевкам привык. Мне всегда не везло с красивыми, умными, а от громких слов меня животный страх охватывает. От них я уже дурить начал. И ты не ерепенься; когда-то я надеялся все сделать по-хорошему: жертвовал собой, молчал, ради Бируте в тряпку превратился, а что из этого вышло? Пришел Моцкус, разрушил, растоптал все и смылся. Своими красивыми речами он в колхозном зале и не таких плакать заставлял, а как все обернулось? Жену увел. Я в постели лежал, когда они, закрыв меня на ключ, наслаждались. Вот и скажи, есть ли после этого бог на небесах или нет? Если нет, тогда и дьяволу служить не грех… Только слишком поздно я понял: надо было в армию пойти, с винтовкой вернуться, надо было их обоих на колени поставить, тогда и я бы на своем месте остался, и они не стали бы по кустам бегать, ибо маленькая месть, как пишут в книгах, облагораживает обе стороны: одному не позволяет обнаглеть чрезмерно, а другому не позволяет переоценить свои силы.

Ну и дает, будто расстрига, - Саулюс не узнавал собеседника. С каждым словом Стасис вырастал в его глазах. И даже слипшиеся от пота волосы теперь шли ему. Нужны были они, вот такие, падающие на лоб и скрывающие глубоко провалившиеся глаза. Нужна была дрожь рук, нужно было сумасшествие, чтобы добиться одной-единственной цели: оправдать, убедить себя и повергнуть других в прах.

- Это она подбросила мне такую мысль. Сама всякие травки собирала, у бабок училась, дом в больницу превратила, но при каждом удобном случае не забывала передо мной поплакаться, мол, что стану делать, пропаду без тебя… Ради нее я бы тогда огонь глотал и ножами закусывал, как тот странствующий комедиант… Но, оказывается, жертвовать собой ради другого можно лишь, когда ты сам достоин подобной жертвы. А если в душе ничего нет, терпи, зубы стиснув, пока не приобретешь, иначе будешь принят за эгоиста или за дошедшего до ручки самоубийцу, которого люди даже на приличное кладбище не отнесут. Так было и со мной: я жертвовал собой ради нее, а она - ради другого. И когда пошли про меня по деревне нехорошие слухи, она сама сказала, мол, чего остановился, надо было доводить до конца.

"Я ведь ради тебя", - думал разжалобить ее, а она как крикнет:

"Неправда! Ты все делаешь только ради себя, только свою шкуру спасаешь… За такие вещи я сама, если б только могла, яду тебе в борщ насыпала бы!.."

Тогда я ей опять:

"А почему ты? Лучше я сам. Если мне суждено подохнуть, а тебе - остаться, тогда позволь и этот грех за тебя совершить, твою совесть успокоить, чтобы жила и не мучилась… Только скажи, в какой бутылочке?.."

- И ты выпил? - Саулюс не мог слушать дальше.

- Не дала. Но я ей все простил.

- А теперь в благодарность за все с топором охраняешь? - Саулюс попытался заставить собеседника замолчать, но Стасис отдышался и снова гнул свое:

- За топор, единственно с отчаянья схватился… Ты сам видишь, какой из меня убийца. Пришла пора и мне выговориться: хочешь - верь, хочешь - не верь, мне теперь все равно. В костел давно не хожу, в адское пламя не верю, а ты мне нравишься, ты, словно прокурор, умеешь и себя, и другого взять за глотку да встряхнуть. Я этому не научился, хотя не раз пробовал. Словом, тянет меня к тебе, как к старому ксендзу на исповедь…

- Не трепись, - вставил Саулюс, - не надо.

- А с другой стороны, после этой болезни еще никто со мной так откровенно не разговаривал: все - Стасялис, все - дурачок, а ты - как с человеком. Другие только поглаживали, только жалели, а за глаза собак на меня вешали, анекдоты всякие рассказывали. Ты помнишь?.. В то воскресенье ты сказал мне: "Я жалел тебя, а теперь только одного хочу - отбить у тебя жену". Знаешь, мальчик, так по-мужски со мной еще никто не разговаривал. Все только счастья желали, долгие лета пели, а Моцкус…

- Извини, - Саулюс встал; арабский ром действовал на него, как крысиный яд: жег в желудке, иссушал губы и в висках словно молоточки стучали. - Моцкуса не трогай. Разозлившись, всякое наговорить можешь. - Ему нравилось быть великодушным. - Я тоже всякого наболтал, но зачем ты мне, незнакомому человеку, так некрасиво про Бируте говорил, а? Ну зачем?.. Вот и ты послушай: я ничего плохого не думал, скорее, тебя проучить хотел, чем себя показать, - поверил в собственную искренность и плюхнулся на стул.

- Знаю.

- А про Моцкуса - ша! Ни звука. Он большой человек.

- Я не спорю: что большой, то большой… Но пускай он и ходит среди больших. Ему-то что? Наступил, раздавил и даже не почувствовал, а нам потом всю жизнь отплевываться.

- Ты меня в этот вечный любовный треугольник не впутывай, - Саулюс становился все напыщеннее и глупее, - и свою старушку мне через силу не навязывай…

- Да она еще не старая…

- Ша! Хотя твоя вроде заграничной картины, но ты видишь, какая у меня? Гимнастка, балерина… Дите полосатое, если б она разделась, тебя инфаркт свалил бы… это тебе не вдвоем по баньке вертеться.

Назад Дальше