"Видишь, какой подлец! Издевается, помнит, гад, как я Грасе у него из-под носа увел".
Дорога вновь шла ровная и скучная. Исходящее от мотора тепло повисло на ресницах и склонило голову. От жары еще сильнее распухла стопа, и так уже не умещающаяся в туфле. Покалывало мускулы. Саулюс опустил окно. В освещенной полосе метались какие-то осенние жучки и разбивались о лобовое стекло. Встречные машины прижимались к обочине, издали уступая дорогу несущемуся на бешеной скорости Саулюсу, а он все еще нажимал на педаль.
"Артист, чтоб ему сдохнуть! - Подозрения не давали ему покоя. - Но как он ошибся, сопляк, если замыслил что-то недоброе. Я с такими цацкаться не стану, как Йонас. Мне пока что не нужны ни приличная нянька, ни плохой министр. И без трофейного ружья как-нибудь проживу, лишь бы мотор не перегрелся…" Перед его глазами вперемежку с пролетающими мимо хуторами и городками мелькали сцены, о которых совсем недавно рассказывал Йонас, - одна страшнее другой. Представлял жену с другим, как он бьет их обоих кулаками, ногами, как этих лягушек, монтировкой, удобной железкой…
Когда Саулюс подъезжал к Вильнюсу, на хвост ему сел милиционер.
Этого только не хватало, - он даже не подумал снизить скорость, еще сильнее нажал на педаль и оставил развалюху инспектора далеко позади. Потом выключил фары, резко свернул в слабо освещенный переулок и долго кружил по лабиринту Старого города, пока, наконец, не выскочил на проспект и уже на нормальной скорости подъехал к дому.
Света не было ни в одном окне. Выбрав в багажнике ключ поувесистей, Саулюс сунул его за пазуху, огляделся и, увидев приоткрытую дверь балкона, злорадно усмехнулся.
Осторожно доковылял до входа, открыл парадную дверь и, придерживаясь за нее, поднялся на выступающий карниз. Потом схватился за козырек крыльца и, забросив ногу, кое-как закатился на него. Немного отдышавшись, прыгнул к балкону и чуть не сорвался. Но в последнее мгновение, больно ободрав кисть, схватился руками за перила и повис мешком. Собравшись с силами, подтянулся, вскарабкался на балкон и долго облизывал ободранные руки. Когда боль немного поутихла, он бесшумно прокрался в комнату и огляделся. Все было как и прежде.
Саулюс подошел к развороченной кровати, сдернул одеяло и застыл, ничего не понимая. Жены не было. Он бросился на кухню, в ванную, побежал в другую комнату, заглянул в шкаф, под кровать - дома не было ни одной живой души. Все еще не веря своим глазам, он включил свет. На столе лежала поспешно нацарапанная записка:
"Саулюкас, заболела Яне. Я в ночной смене. Все в холодильнике. Делай что хочешь, только не бросай работу. Где ты найдешь лучше со своим средним образованием? Ведь квартиру дали!!! Целую. Грасе".
Какая еще Яне?.. Слонялся по комнатам, осматривая каждый угол. Наконец взял с кресла брюки, пиджак, переоделся и только тогда понял, насколько все глупо.
Разозлившись на себя, разорвал записку на клочки, пнул стоявшие на пути туфли, но ничего изменить не мог, только смеялся нехорошим смехом перенервничавшего, подвыпившего человека и хлопал себя ладонями по ляжкам. Смеялся, сунув голову под кран, хихикал, вытираясь полотенцем. Потом стянул через голову рубашку и испуганно вздрогнул, когда из нагрудного кармана посыпалась мелочь. Ползал на четвереньках, водил ладонями по холодному, гладкому от лака полу, собирал рассыпанные медяки и все смеялся. Наконец сел на кровать и стал бить кулаком по сложенным друг на дружку подушкам.
Ему не хватало Грасе. Именно теперь, в эту минуту, ему не хватало ее близости, тепла и ласки, а все остальное - не имело никакого значения. Ему обязательно надо было поделиться с кем-нибудь своей тревогой, отдать свою мужскую силу, что накопилась за такой длинный, бессмысленный день. И бесшабашная спешка, и дурацкий разговор с Йонасом, и ненависть к шефу - все это отдалилось, поблекло, показалось смешным, бесконечно мелким и глупым. Саулюс опять стал самим собой. Ему не хватало жены, и поэтому он в сердцах бил кулаком по подушкам, ругался, словно последний извозчик. Потом, немного успокоившись, стал снова собираться в лес.
В коридоре его взгляд наткнулся на поспешно сметенные в угол осколки бутылки из-под шампанского. Рядом с ними среди мусора алел маленький, завернутый в прозрачную бумагу цветок. Саулюс поднял гвоздику, понюхал и неторопливо спустился по лестнице, так и не осмелившись взглянуть на свое отражение в черном от ослепительного света и превратившемся в зеркало стекле двери подъезда.
Ничего особенного не случилось. Все окружающее снова стало повседневным и серым. Саулюс отыскал под балконом выроненный ключ, бросил его в багажник, проверил уровень масла и осторожно вырулил на улицу.
А может, заехать на фабрику и проверить? - подумал, но, устыдившись, махнул рукой и, ни о чем больше не размышляя, укатил по улице, изрытой строителями. У бензоколонки выстроилась огромная очередь машин. Не было бензина. Одни - шоферы дальних рейсов - ругали молодую перепуганную девушку, а другие спокойно дремали, приоткрыв дверцу кабины.
- Нет, нам обязательно должно чего-то не хватать, будто если не будет трудностей, все сойдем с ума, - доказывал молодой шофер пожилому. - Безработные появятся.
Слушая ворчание парня, Саулюс будто слышал себя, и у него появилось ребяческое желание пошалить. Торопливо выбравшись из машины, он пальцем поманил ворчуна и таинственно, но достаточно громко сказал:
- Не выступай, в третьей уже дают бензин.
- Не заливай, я только что оттуда.
- Ты - только что, а я сейчас там был, - сел и, развернувшись, уехал.
За его спиной один за другим взревели несколько мощных моторов.
Он не спеша подъехал к фабрике, как следует разозлил дежурившую в проходной женщину, отказавшуюся его впустить, вполголоса выругал отвратительные порядки и сказал:
- Раз так, сами вручите ей этот цветок.
- А что мне с того?
- Взятки у меня нет, но сегодня у нее день рождения, - врал не краснея.
- Когда придет домой, сможешь ей целый воз таких занюханных цветов вручить.
- Идол всемогущий, выслушай мою горячую молитву: в армию ухожу, вот какое дело.
- Ну?.. Так и уходишь? Ночью?
- Мобилизация. Поэтому и примчался что есть духу. А разве в такое время хорошие цветы достанешь?
- Иди ты!.. Только этого не хватало! А как ее фамилия?
- Дилите.
- А почему не Дилене?
- Она еще не успела поменять паспорт.
- А имя?
- Грасе.
- Здесь их сотни. Лучше скажи, как она выглядит?
- Невысокая, светлая, тонкая, - и очень удивился, когда не нашел больше ни одного слова, чтобы описать жену, - короче, самая красивая. Только не позабудь: вернусь - в долгу не останусь.
- Мне кажется, я ее знаю, - успокоила вахтерша и дружелюбно помахала рукой.
Оставшись один, Стасис ехал черепашьим шагом и без всякой нужды хлестал придорожные кусты, пока кнут не измочалился и совсем не оборвался. Потом сел боком на бревно и стал вспоминать свою жизнь - такую немилую и так странно сложившуюся. Слушая, как поскрипывают пересохшие колеса и стучат оси о жесткие стальные тяжки, он стиснул губы и уже в который раз попытался одолеть свою боль.
"Господи, сколько этих бревен я вот так вывез из леса! Бывало, заборы от стужи постреливают, а я запрягаю лошадь и на заработки еду. Обмотав ноги портянками, водой оболью, чтобы ледком покрылись, и сижу верхом на бревне, направляю связанные цепью вторые оглобли то в одну, то в другую сторону, чтобы задние санки за дерево не зацепились, а мама - впереди. Она женщина, ей надо где полегче, - Жолинас насилует себя картинами отрочества, но мысли все чаще и чаще возвращаются к словам, произнесенным женой, пока в конце концов не вязнут в них. - Она - женщина… Ну и что? Ведь даже им не все дозволено. Как она смеет? Как она вообще может? "Он только с теплой грелкой спит"!.. Ну, спит, но эта грелка не от хорошей жизни в нашем доме появилась. Все это из-за нее. Вот хотя бы и сегодня: на кой черт мне это бревно? Будто это не она целую весну жужжала: часовенку, часовенку!.. Теперь, видишь ли, они в большой чести. А когда уговорила, ей уже расхотелось. Делай что хочешь и насильно навязывай, а она еще подумает: то ли принять твой подарок, то ли нет?.. - Долго и назойливо, словно зубная боль, мучает эта мысль, а сердце не успокаивается, даже не думает сдаваться. - Дуб этот какой-то проклятый, вот и установлю его для такого же проклятого, и пусть напоминает всем, что человек - единственное живое существо, с которого можно содрать несколько шкур. - Стасис прячется за эти жалкие мыслишки, словно за великие истины, хотя прекрасно знает, что до больших истин ему не дотянуться, что он всю жизнь довольствовался крохами со стола мудрости других. - Теперь поздно, теперь я - никто, отдал все за то, чтобы понять: человека никогда не следует оценивать по его взглядам, о нем надо судить только по тому, в кого он превращается в борьбе за эти взгляды. Я не создавал ложь, я только унаследовал ее, поэтому и попался. Сразу после войны, когда половина парней удрала из деревни в лес, притащился этот Увалень Навикас и увел в пущу…"
- Пошли, - только и прогнусавил.
- А куда?
- Разве тебе теперь не все равно?
Стасис не до конца понял смысл этих слов, но Навикас дернул на себя затвор автомата и буркнул:
- Пошевеливайся!
И Стасису стало жарко. Потом чертовски захотелось бежать, бежать без оглядки, как тогда от немца, но ноги не повиновались.
"Ну и пусть! - успокаивал себя всю дорогу. - А что тут такого? Ну, хлопнет, и ничего больше не будет. Кончатся издевки, кончатся беды, все кончится, - убеждал себя, а где-то глубоко в душе еще надеялся: - А может, только теперь и начнется?.. А может, он пожалеет, может, промахнется или земля вдруг разверзнется у него под ногами, увидев такую страшную несправедливость?.."
- Стой! - Навикас поставил его к стволу дуба, снова щелкнул затвором автомата и неожиданно сказал: - Ты не думай, что я тебя из-за Вайчюлисова Витаса… Что было - сплыло. Я из-за Гавенайте, к которой ты прицепился словно лишай.
- А тебе что? - бескровными губами произнес Стасис и обрадовался, что может разговаривать. - Может, она тебе обещана?
- Не обещана, но из-за нее я тебя не раз колотил в школе, потом дома, а ты только отхаркаешься, зубы выплюнешь и опять за свое.
- А тебе что? - настойчиво повторял Стасис и, не опуская взгляда, смотрел на так неожиданно объявившегося врага. - Ты пропуска к ней выдаешь?
- Не выдаю, но ты забудь, где она живет.
Долго, невыносимо долго готовился Стасис к смерти. Может, всю свою жизнь, может, две жизни… Глотал внезапно нахлынувшие слезы, давился ими и упрямо мотал головой.
- Я буду считать до трех, - предупредил Навикас.
Стасис прислушивался к словам, падающим с неведомых необозримых высей, пытался понять, почему Навикас так страшно медленно, с невыносимо длинными паузами разевает рот и ничего не говорит.
- Один…
Он видел, как Увалень неумело поднимает автомат и боится того, что собирается сделать, как он озирается по сторонам и почти молится, чтобы товарищ уступил, отказался от Бируте, или чтобы кто-нибудь неожиданно появился в лесу…
- Два…
Навикас весь вспотел и принялся непослушным языком облизывать спекшиеся губы. Он дрожал, а дуло автомата прыгало вверх-вниз, словно живое.
- Три…
- Ты сам всю эту гадость придумал или кто-нибудь попросил? - не дождавшись выстрела, спросил Стасис.
- Она сама меня умоляла.
- Не ври! - Над головой загрохотал автомат. От выстрелов заложило уши, злые огоньки полыхнули в лицо, но Стасис не сдался: - Стреляй! Все равно мне не жить без нее. Только сразу! Но запомни: я и после смерти к тебе явлюсь! Ни днем, ни ночью покоя не дам!
И Навикас не выдержал. Не выпуская автомат из рук, он по старой привычке пнул Стасиса в живот. И когда тот скорчился, Навикас схватил оружие за дуло и ударил прикладом Стасиса по голове. Стасис упал на колени. Ему показалось, что после этого сокрушающего удара он еще услышал и выстрелы, но точно не помнит, потому что все вокруг вдруг загудело, вспыхнуло, почернело и исчезло. Когда он очнулся, по его лицу бегали муравьи, они заползали в рот, в глазах стояла резь. Подняв голову, он отплевался от этих противных насекомых, кое-как продрал заплывшие глаза и огляделся. Навикас сидел рядышком, прислонившись к дубу, непослушными, изуродованными выстрелами пальцами рвал свою рубашку и пытался перевязать грудь, на которой виднелось несколько дырок, опоясанных голубыми кружочками. При каждом вдохе из них медленно сочилась кровь.
- Помоги, - попросил Навикас, видя, как Стасис отползает от него на руках. - Не бросай!
Но Стасис встал, качнулся и, перешагнув лежащий между ними автомат, побрел домой.
- Господи! - вскрикнула Бируте, увидев входившего через калитку Стасиса. - За что они тебя так? Откуда ты такой?
- Ты его просила? - спросил Стасис.
- Чего? - Она не поняла.
- Чтобы он убил меня?
- Ты о ком?
- О Навикасе.
Перепуганная, она обеими руками зажала себе рот и большими немигающими глазами долго смотрела на окровавленное лицо Стасиса.
- Ирод он, - наконец сказала она, - сумасшедший.
- Ты его просила?
- Нет.
- Говори правду.
- Давно, когда еще в школе учились, когда ты мне прохода не давал.
- Я и теперь не даю тебе прохода.
- Теперь - другое дело… Мне даже приятно… А тогда мы были детьми.
- Ты его просила?
- Нет, если тебе так важно: нет! Безумцы вы. Насобирали под кустами всякой дряни и стреляете друг в друга, играете в героев.
- Тогда спасибо, - сказал Стасис и пошел домой.
Мать охала, плакала и всю ночь умоляла:
- Только не жалуйся, Стасялис, только не доноси. Как-нибудь вытерпим. Если его дружки узнают, еще хуже будет. Святая богородица, только не жалуйся. Такие страшные леса вокруг…
А на другое утро, когда отступили слабость и тошнота, он снова вспомнил Навикаса и собрался в лес. Мать семенила рядом, то цепляясь за руку, то снова отставая и спотыкаясь о выступающие корни, и все время поучала:
- Лучше бы к ксендзу сходил за советом… Лучше бы в город уехал, службу подыскал, пока все утрясется… Давай вместе уедем…
Он молчал и, казалось, убегал из дома.
Навикас все еще сидел возле дуба, но уже не двигался и не звал на помощь. Его кровь уже побурела, а в приоткрытом рту и в глазах хозяйничали муравьи.
"Те самые!" - ударило в голову, и Стасиса замутило. Мать бегала по лесу, собирала какие-то травки, совала ему в рот и умоляла:
- Пожуй немного, подержи за щекой, и пройдет. Как рукой снимет.
Он долго икал, мучился и никак не мог отдышаться. Икал не столько от увиденной картины, сколько от пережитого им животного страха, с исчезновением которого вдруг освободились и все тормозные центры. Пока над головой висела смертельная опасность, пока разум искал выхода, пока он пытался оправдать соседа, найти какую-то закономерность, которая привела их обоих к этому многое повидавшему дубу, Стасис еще владел собой, еще пытался сохранить ставшее для него привычкой самообладание, но когда все ограничения исчезли, он расслабился, размяк, словно старая, измочаленная тряпка, не в силах справиться с телом, отдавшим этому сопротивлению все до конца. Это была естественная борьба здорового организма с бессмысленностью, чуждой человеческой природе и уродующей человеческую душу. Уже, казалось, Стасис брал себя в руки, уже сдерживался, вытирал губы, но едва вспоминал, что вместо Симаса Навикаса здесь должен был лежать он, Стасис Жолинас, тут же все начиналось сначала…
Наконец мать догадалась намочить в лужице передник и крепко прижать его к пылающему лицу сына. От прохлады ему стало немного лучше, он вернулся домой бледный, разорвал все угрожающие записки Симаса, побросал их в огонь и с огромным облегчением смотрел, как языки пламени пожирают черепа, скрещенные кости, кресты витязя и пронзенные стрелами сердца.
И когда его вызвал Моцкус, Стасис уже был спокоен, с перевязанной головой, на которую врач наложил швы.
- За что они тебя? - спросил офицер.
- Не они, только он.
- Неважно, сколько их, скажи: за что?
- Не знаю, - пожал плечами. - Много ли им надо?
- Связей с ними не поддерживал?
- При немцах они моего отца сгубили.
- А почему в тот же день не сообщил?
- Не мог, сил не было.
- И все? - расстроился Моцкус.
- Нет, не все. Как он застрелился?
- Нечаянно. Сам. Схватил автомат за дуло, стукнул тебя как следует, от удара затвор соскочил, поймал патрон, а потом, сам знаешь, уже не остановишь.
- Значит, он правда нечаянно?
- Нарочно, если тебе от этого легче. Из любви к ближнему.
- Есть перст божий, - повторил слова матери и в то же мгновение твердо поверил, что он неуязвим и что с ним никогда не может случиться ничего плохого. - Есть, вы не смейтесь.
Теперь убеждает себя и чувствует, что вот летит время и эти слова теряют смысл, что вот исчез пыл молодости и они все чаще напоминают о ничем не оправданном риске, а всякие вымышленные табу и заклятия, так хорошо охранявшие от врагов, теперь уже не могут защитить от себя самого, поэтому Стасис кается, хотя в тот раз не был виноват. Закрыв глаза, он все еще видит рассыпанные по белой груди Симаса дырочки с голубой каймой, открытый рот и набившихся в глаза муравьев…
Почувствовав гору, лошадь вдруг прибавила шаг, рысцой поднялась на холмик и чуть не сбросила Стасиса на землю. Спрыгнув с бревна, он пробежался рядом, подождал, пока Гнедок сам остановится, похлопал умную скотину по холке и вдруг подумал: "А что бы я делал, если б тогда Бируте кивнула?.." - и сам испугался этой мысли.
Тогда он наверняка сошел бы с ума. Нет, он бы ушел из деревни и не вернулся… И теперь не было бы ни этой проклятой грелки, ни унижений. Ничего не было бы. Он даже не смог бы вспоминать этого неудачника Увальня Навикаса. И оставленных автоматными пулями дырок, при мысли о которых снова явственно дохнуло в лицо жаром и вернулась так мучившая его муторность, хотя он никому не угрожал и никого не собирался убивать… Это не для Стасиса. Он никогда этого не сделает. И к Моцкусу пошел, только когда его позвали, только в поисках правды и защиты.
Боже мой! Неужели слабому уже и помощи попросить нельзя без угрызений совести? Я спасал не только себя. А что случилось бы, если бы Бируте ушла с этими дураками в лес? А что было бы с ней, если б Моцкус увидел эти Навикасовы записки?..
Жолинас въехал на двор, окинул взглядом сидящих за столом людей и повернул прямо к ним.
Пусть видят, решил, а вслух закричал, но и на сей раз только на лошадь:
- Но-о, чтоб тебя черти!