- Прошло, говорят тебе! Совсем прошло!
Тщетны были все усилия лекаря: он видел, что цель его испугать больного была слишком достигнута, и рассудил, что надобно несколько уменьшить ее.
- Но послушайте! - сказал он. - Ведь эта операция совсем не так опасна, как вы думаете…
- Нет, отец родной! Меня не перехитришь: я сам человек лукавый. Я помню все ужасти, которые ты мне рассказывал. Я как подумаю о том, то едва голова с плеч не валится.
- Но уверяю вас, что я сделаю так искусно, так осторожно, что вы и не почувствуете…
- Какое тут искусство поможет, как начнешь мне череп сверлить!.. Дурак, что ли, я тебе дался?
Лекарь был в отчаянии. Он к Ивану Трофимовичу и с вертелом, и с ланцетом, и с щипцами: Иван Трофимович не дается. Наконец городничий рассердился, лекарь также; минута была решительная: от нее зависели и будущая слава Богдана Ивановича, и богатство, и Академия, и статьи в газетах, и завидная участь его ученого поприща. Вооруженный ланцетом, он в отчаянии бросается на своего пациента, стараясь хотя дотронуться до головы и показать ему успех операции; но Иван Трофимович вдруг вспомнил прежнюю молодецкую силу… они борются: стол вверх ногами; чашки, чайник, все вдребезги: для обоих дело о жизни и смерти!.. И в самую эту минуту… холодная свидетельница и невинная участница происшествия, пользуясь одним из движений лекаря, изо всех сил шлепнулась на пол.
- Что это? - вскричал удивленный Иван Трофимович. - Злодей! окаянный! Ты не только хотел умертвить меня, но и посадить мне в голову какую-то гадину!.. Вон отсюда, окаянный!., вон, говорю тебе!..
И с сими словами Иван Трофимович, понатужившись, выкинул Богдана Ивановича из окошка…
Доныне в архиве Реженского земского суда хранится жалоба отставного прапорщика пехотного карабинерного полка, реженского городничего, Ивана Трофимова сына Зернушкина, на такового же уезда лекаря Богдана Иванова сына Горемыкина, о разбитии фаянсовых чашек и чайника, о явном умысле предать его, Зернушкина, умертвию и посадить ему в голову некую гадину.
Старики говорят, однако же, что с того времени Иван Трофимович освободился навсегда от своего припадка.
Отрывки из "Пестрых сказок"
<Предисловие>
Под сим названием я издал в 1833-м году шутку, которой главная цель была: доказать возможность роскошных изданий в России и пустить в ход резьбу на дереве, а равно и другие политипажи - дело тогда совершенно новое, в котором деятельно помог мне опытный и почтенный друг мой Яков Васильевич Рейхель. Некоторые рисунки были нарисованы и вырезаны на дереве в Петербурге; для истории искусства и ради библиоманов, сохранивших экземпляры "Пестрых сказок", замечу, что на стр. 145 находится политипаж, единственный в своем роде и о котором только теперь начали говорить в чужих краях; занимаясь тогда химиею, я вздумал испытать: не возможно ли сделать на литографическом камне выпуклость (en relief) не резцом, но химическим составом, почти так, как делаются les eaux fortes, что мне и удалось, хотя не совершенно, при пособии изобретательного художника А. Ф. Грекова, которому я и предоставил дальнейшее развитие сего способа, доныне еще нового, но могущего иметь важное применение, ибо выпуклый литографический камень печатается вместе с набором, по нем удобно отливать металлические политипажи, наконец, протравливание его представляет возможность без затруднения выделывать те тонкие черты, которые так трудны в резьбе на дереве.
Здесь выбраны из "Пестрых сказок" те статьи, которые написаны были не для политипажей и могут иметь чисто литературное значение.
Опыты рассказа о древних и новых преданиях
<Предисловие>
Считаю нужным сказать несколько слов в том смысле, в котором я принимаю слово предание, смысле, до некоторой степени уклоняющемся от того, который большею частию в сем случае предполагается. Обыкновенно сему слову присвояется значение древнего сказания; я принимаю это слово в более простом и общем его значении, то есть в значении всего, что передается от лица к лицу. - Я уверился (по основаниям, о которых бы надобно было написать целую книгу ex professo), что независимо от отдельных лиц, производящих то, что вообще называется литературою, каждый самобытный народ в целости творит свою эпопею более или менее полную, более или менее сомкнутую. Такая эпопея есть поэтическое воплощение всех элементов народа, выражение его идеального характера, его быта. его радостей, его печалей, наконец его собственного суда над самим собою. Таковы, например, русские песни; при внимательном рассмотрении нельзя не убедиться, что в них дело идет об одном и том же герое, об одной и той же героине; они не названы, ибо всякий знает их безыменное имя. Это имя - человек, как он представляется человеку в данной стране и в данную эпоху. Все эти песни, сказания - суть отрывки из одной и той же классической поэмы, в которой отчетливо сохранено единство происшествия, то есть жизнь человека, представленная с различных сторон поэтического воззрения. Один завел песню, другой ее продолжает.
Совершилась первая эпоха развития основных элементов; поэтические цветы вянут, пригвожденные к печатным листам, но вянут потому, что плод созревает; к нему устремлены все силы организма; для плода вырабатывается в таинственных сосудах живительный сок; для него веет ветер, для него листья обмываются студеной росою, для него палящие лучи солнца. Цветок переходит в воспоминание; ученые подводят под него комментарии; его вид одушевляет новых поэтов - а поэма продолжается, хотя под иною формою, ибо творец ее все тот же - он лишь переродился; сначала являются эпизоды более или менее близкие к главному предмету, принимающие различный характер, смотря по временам: религиозный, сатирический, философский и проч.; в них зародыш новой поэмы; никто не знает ее содержания, но всякий собирает для нее материалы; все поглощается в них: и часть действительного события, и разгадка того, что могло бы случиться, и следствие глубокой думы, и разгульное слово. Сего рода предания вокруг нас; со времен новой русской поэзии, то есть со времен Кантемира, эти предания идут двумя путями; одни из них - памяти сердца: выражения чистого, безусловного, бессознательного, девственного развития жизни; таковы наши летописи, легенды, аскетические и военные рассказы; этого рода предания вошли в состав большей части произведений нашей литературы; другие предания - памяти ума: выражение нашего суда над самим собою, часто грустное, исполненное негодования, большею частию ироническое; сего рода предания послужили материалами для произведений сатирических, которых резкая черта протянулась в нашей литературе от Кантемира до Гоголя. - В обоих направлениях источник один: высокая любовь народа к самому себе, и в обоих одни материалы (независимо от творческого дара отдельных лиц) - предания народные, никем не изобретенные и всем принадлежащие. Сохранять сии предания - долг; выражать их по собственному своему воззрению - право каждого, ибо сии предания суть достояние общее.
Первоначальный план "Пестрых сказок">
1. Реторта
2. Сказка о девушках
3. - о мертвом теле
4. Игоша
5. Паук
6. Сказка о титулярном советнике
Мысли, родившиеся при чтении "Пестрых сказок" г. Гомозейки, изданных г. Безгласным
(Письмо к старым и новым литераторам)
Позвольте мне, м<илостивые> г<осудари>, обратиться к вам с покорнейшею просьбою; дело вот в чем: я сам в старину занимался литературою и до сих пор люблю ее страстно; некоторые из моих знакомых говорят мне, что я отстал от нее, потому что не читаю произведенийновой так называемой литературы; но что прикажете делать? Пытал<ся> читать, м<илостивые> г<осудари>, и не выдержал, сил не стало. Если плохие сочинители моего времени наводили сон на читателя, то нынешние (говорю вам не шутя) производят бессонницу, что в некоторые лета, согласитесь, довольно неприятно. Будемте рассуждать здраво: для чего существует литература? для чего мы читаем? для нашего удовольствия; вы поутру занимались серьезными предметами, сухими, а иногда и неприятными домашними делами; вы (говорю просто, как делается в жизни) вы отобедали, душа и тело жаждут успокоения, вы хотите забыться, развлечь себя изящными картинами - вы берете книгу; читаете, словно греза; ни конца, ни начала; ни определения, ни заключения, понимай, как угодно; хотите в самом деле заснуть - тут являются вам и пытки, и прелюбодеяния, и отцеубийцы, и воры, и картежники, и бешеные, и все исчадия ада. Кончилось, вы не могли свести глаз и ваше воображение, напуганное варварским зрелищем, портит желудок на целую неделю. И поневоле бросишь от себя новую книгу и примешься за какое-нибудь из творений, презираемых новомодными авторами, - хоть за роман г-жи Жанлис, до которой, что ни говори, далеко новым романтикам, - развернешь - сладко, приятно, натурально, душа отдыхает. Это последнее обстоятельство доказывает мне и другим моим сверстникам, что мы еще не совсем остыли к прелестям литературы; но отчего же мы не понимаем красоты новых превозносимых авторов? Это приводит меня в большое недоумение, и я осмеливаюсь, гг. литераторы старого и нового поколения, покорнейше просить вас - искренно положа руку на сердце, беспристрастно и решительно отвечать мне: можно ли выходящие ныне книги причислить к литературе или в самом деле мы, старики, из ума выжили и не в состоянии понимать ее? Знаю, что наша молодежь расхохочется, прочитав эти строки, назовет меня париком, классиком, старовером, словом, придаст мне все те названия, которыми нынешние молодые люди показывают, как они понимают уважение к старости, - эту добродетель, столь некогда чтимую в славной Спарте!
Автобиографическая "хроника"
Жизнь и похождения Илариона Модестовича Гомозейки
I
Рождение в уездном городе. Строгое воспитание - наказание за умничанье. И. М. делается робким и боязливым. Он поступает в губернскую гимназию, против воли матери, которую насилу убедили, что без этого нельзя будет Илар. Мод. вступить в службу; ибо она помнит своего покойного дядюшку из ученых, который был горький пьяница и все имение растерял.
Поступление в университет. Тамошние интриги - добивается до степени магистра философии; возвращается на родину; матушка объявляет ему, что он уже не ребенок и на первый раз предлагает высечь старосту на конюшне. Отчаяние И. М.; жизнь в родительском доме - ежедневные мучения, побранки. Матушка его умирает. Он хочет заниматься хозяйством; приказывает навозить известки на то поле, где сеют пшеницу; сосед, который хочет оттягать у него имение, приказывает свозить известку, чтобы земляне пропала; пшеница не урожается - смех в целом уезде; во время голода продает хлеб за бесценок - еще больший смех. Процессы; продают его имение - все обижают; увещания старого городничего ехать на службу; И. М. предпочитает жить в уездном городке с маленьким капиталом - живет уединенно; его подозревают в делании фальшивых бумажек, сектатором, раскольником и пр. т. п. Спасенная девушка от разврата родных - гонения от оных. Проезжий господин берет его в Петербург - И. М. решается искать место - употребляет весь свой капитал; решается во всем слушать людей; для приискания места втирается в известные дома; одевается со вкусом; напуганный ищет понравиться каждому не от подлости, но от робости - чтобы только его не обидели и позволили ему спокойно заниматься своим делом и окончить его разные предприятия: его сочинения. Его покровитель, горячий молодой человек, но разбитый, охлажденный светскою жизнию.
Мысль, которая рождается в И. М., - помирить книги со светом и свет с книгами; доселе они были две параллельные линии, и человек читал книгу, в которой выставлен бескорыстный, в то же время жертвовал своим другом для своей выгоды.
Вообще он живет вечно вне себя - его задушит недосказанная мысль.
Семейные обстоятельства Иринея Модестовича Гомозейки, сделавшие из него то, что он есть и чем бы он быть не должен
Бога ради оставьте меня в покое!
Долгом считаю начать уведомлением, что я никогда бы не решился издать в свет описание моих семейных обстоятельств, если бы к тому не принудил меня мой издатель. И это не одна из тех остроумных выдумок, которыми обыкновенно скромные авторы прикрывают издание в свет посильных грехов своих. Нет; я говорю сущую правду.
Когда я представлял сему почтенному человеку, что я еще не сделал на сем свете ничего такого, почему бы происшествия моей жизни могли быть интересными для публики, тогда мой тонкий диалектик, хотя и не литератор, возразил мне: "Эталожная скромность не должна тебя останавливать; каждый день люди, написавшие несколько томов для доказательства, что их авторы не стоят биографии, поверяют публике те тайные причины, с помощию которых они достигли до своей посредственности; если эти господа сообщают читателям свои семейные обстоятельства во имя прежних своих творений, то почему <не> сделать того же во имя буду<щих> твоих произведений; прошедшее есть дело <…> свою биографию. Этот явный софизм не убедил бы меня, когда бы к тому <не присое>динились другие обстоятельства.? Откровенно признаюся: если, с одной стороны, я должен сетовать на моего почтенного издателя за то, что он собранные мною сказки обернул в такую обвертку, которая лучше содержания, то, с другой стороны, не могу не быть благодарным за все его усилия сделать мое произведение достойным читателей и достойным до такой степени, что мою книгу, смело могу сказать, можно держать в руках без перчаток. Словом, мой издатель своими услугами приобрел надо мною такое право, что пред его желанием должно исчезнуть всякое с моей стороны недоумение. К тому же он представил мне, что я навлек на него разные хлопоты; что стрелы критиков, пролетая сквозь меня как будто сквозь какой-то фантом, попадали прямо в издателя; что ему, человеку солидному и деловому, очень было неприятно видеть, как поминали в журналах его почтенное имя, которое доселе он с честию подписывал под одними биржевыми сделками; что все основательные и благоразумные люди осуждали его великодушие; и, наконец, что многие самые благомыслящие читатели находили противоречие в моем характере, не могли согласить моей студенческой точки зрения с претензиями на фешенебельство и даже отказывали мне в чести существовать на сем свете, носить звание магистра философии и быть членом разных ученых обществ.
Смею надеяться, что после прочтения моей биографии исчезнут все сии недоразумения, по крайней мере я того желаю и так думает мой почтенный и благодетельный издатель.
Надеюсь, что после сих объяснений никто не скажет, что одно тщеславие заставило меня издать в свет описание моей жизни.
Мое рождение не было ознаменовано никаким примечательным явлением природы, не явилась ни комета, ни новая звезда, не было ни тени затмения - ни солнечного, ни лунного; даже солнце не захотело взглянуть на новорожденного; напротив, на дворе был туман, дождь, слякоть, словом, русская осень во всей своей безыскусственной прелести. Я это знаю наверное, потому что бабушка к числу двух любимых своих анекдотов с тех пор присоединила и рассказ о бричке, посланной в город по случаю моего рождения за лекарем и которая, не отъехав от деревни двух верст по большой дороге, завязла; примечательнейшее при сем обстоятельство, которое долго возбуждало любопытство и всеобщее участие в нашем уезде, было то, что одно колесо брички утонуло в грязи; его отыскали уже на будущее лето на аршин под землею. Так исправно то<гда> были устроены пути сооб<щения>, которые нынешними <…> почитаются необходимым у<словием> п<рос>веще<ния> и общественной <…>" В старину не так думали и оттого, говорят, все было лучше. Как бы то ни было, бабушке удалось на своем веку рассказать раз сто об этом происшествии.
Итак: я родился, вслед за чем меня окрестили, крепко-накрепко спеленали и положили в колыбельку. Батюшка вскоре после моего рождения скончался. Матушка, предварительно выделив себе седьмую часть, приняла на себя опеку над моим имением, а бабушка принялась пеленать меня и качать колыбельку.
Так протекли долгие годы.
Матушка с бабушкою, наслышавшись довольно на своем веку о неповиновении детей своим родителям, с самого начала решили, чтобы приучить меня к покорности и уважению, обходиться со мною как возможно строже. Еще более они утвердились в этой мысли, заметив во мне с самого младенчества зародыш самого буйного и неуважительного характера: <…>