Том 3. Оказион - Алексей Ремизов 11 стр.


"Вошли мы в квартиру, - рассказывала после Пахомовна, - и вижу я, девчонка так в угол и бросилась к судну, уселась смирнехонько, голову наклонила и сидит. Смотрю я и ничего понять не могу. Что же это, думаю, с девчонкой такое сделалось, как облезьянка ученая! А мать и говорит: "Это ее постоянное место, при отце она не смеет больше нигде находится!" Жалко мне стало девчонку, постояла я, посмотрела, простилась и пошла. Иду себе, и раздумалась: зачем же я Нюшку-то с собой не взяла, погостила б у меня! приобщила девчонку, а ей как в темнице! Иду, раздумываю, а ноги так и подкашиваются, и чем ближе к дому, тем труднее мне, невмоготу идти, - и повернула назад. Вхожу я в квартиру, а уж девчонка вся-то избита: вся рука в крови и лицо расцарапано. Как увидела я, так у самой тут и заныло: "Не отпустите ли, говорю, ее погостить денька на два, а то очень мне одной скучно!" - матери говорю. А мать: "Ей сестру качать надо! - и не смотрит, а потом обернулась, - ну, да пускай идет!" Я к отцу: "А вы, папаша, отпускаете?" "А чтоб она сгинула, подохла скорей!" и рукой махнул. А девчонка трясется вся, да глядит так, а сказать-то и не смеет, что, мол, "возьми меня, Пахомовна!""

И взяла Пахомовна девчонку, яблоньку свою, умыла и пригладила ее, свою яблоньку, - ведь и узнать было нельзя! - и так запугалась девчонка, всего боится, а тут и в себя пришла, успокоилась.

Три недели прожила Нюшка у Пахомовны, а дальше и не знает старуха, куда ее девать: держать у себя больше не может, старик опять за свое взялся, долго ли до греха! а отдать младенца на поругание духу не хватает.

Случай выручил Пахомовну. Нашлись добрые люди, взяли у нее ее Нюшку, - в хорошие руки попала девчонка. Приглянулась она им, а своих нет, не благословил Бог, да и как не приглянуться: оправилась у Пахомовны девчонка и опять хоть куда, как яблонька молоденькая. И повезли Нюшку в деревню жить.

Пропала бы девчонка, совсем заколотили бы ее, издрожалось бы все ее маленькое тельце, погасили бы дух в нем, горькое сердечко ее задохнулось бы от такой ранней, такой нашей горечи…

В деревне в усадьбе жила Нюшка, - как свою, полюбили ее, и она прижилась.

А Машковы ничего, Машковы живут нынче тихо ладно, ну, когда выпивши разве, да и то, куда против прежнего. Растет у них дочка, Катюшка, отец-то очень девчонку любит! Машковы живут, слава Богу, не жалуются, а про Нюшку и словом не обмолвятся, ровно и нет ее и не было: или так, для него она проклятое, и вот сбыта с рук, не мозолит глаза, ну, и успокоился, а для матери, забыть-то не забыла она, а будто и схоронила свой грех, ведь заел он ее упреками… или не так?

Встречаю я как-то Пахомовну, на паровой конке от Скорбящей ехала: старик ли ее опять смутился, а может, и совсем поспокойнее стало.

- Ну, как, - говорю, - Пахомовна, что слышно о яблоньке? А Пахомовна пошарила в кармане, вытащила платок, узелок развязала и кусочек бумажки мне, свернутый лист почтовой, письмо подает прочитать, и вижу, сама так и засветилась, - от Нюшки письмо.

"Приезжай к нам, Пахомовна, у меня две яблоньки и земляники грядка. Когда приедете, я вас угощу".

1913 г.

Аленушка

Родятся на свет такие дети, из тысячи заметишь: из глаз их, в их улыбке глядит сам свет Божий.

С ребятами трудно, надо все умеючи, но с такими… эти никогда не в тягость. Ну, закапризничает Аленушка на минутку, кажется, станет самым обыкновенным ребенком, каких не мало, за которым и смотреть надо и терпеливо переносить дела всякие зверька малого, но только на одну минуту, и уж снова смотрит, и опять эта улыбка - сам свет Божий играет на ней.

У Аленушки две коски, две белые коски с красненькой ленточкой, она маленькая с розовым носиком, шесть лет ей, шесть вёсен. Не знает она ни читать, ни писать, знает она только песни петь.

Однажды осенью в слякотный туманный петербургский день ко мне, в мою комнату вошла Аленушка.

- Здравствуй! Здравствуй, Аленушка!

- Здравствуй! - и Аленушка повела как-то носиком, почуяла! - да прямо к игрушкам.

Вся стена моя в игрушках. Правда, их не так много, много о них разговоров разных, много живет в них чувств и моих и тех, кто меня любит, вот и кажется много, и не настоящие они, игрушки, мало настоящих, покупных, они сами ко мне приходят, - я нахожу их или мне их находят, а то тетя Аня делает - тетя не моя, Димы, Олега, Разбойничка, Козы Козловны тетя, им она и делает, а мне заодно, очень страшные игрушки.

- Я это знаю что, - Аленушка показала на подкову: подкова на стене под игрушками, я повесил ее для счастья, и вот она первая, счастливая, бросилась в глаза Аленушке.

- Ну, скажи, Аленушка.

- Копыто! - Аленушка смотрела уверенно: конечно, копыто… но, заметив, должно быть, мою улыбку, почувствовала, что не так сказала, и поправилась, - копыто у коней на подковах! - сказала Аленушка и смеется.

Я снял со стены обезьянку, но этого мало, все снимай, все хочет Аленушка поглядеть поближе, а главное, потрогать. Я подал ей лягушку, слона, медведя, белку, куринаса - остроносого зверя серого с короткими лапками, и лютого зверя, лисицу, единоуха-зайца, доромидошку-трехпалого, черного длинного с черным долгим хвостом скакуна, стракуна, змею-скоропею да белого зайца.

Все, всех забрала Аленушка, на диван разложила, игрушки к ней льнули, как звери к Адаму, когда давал Адам имена зверям.

Аленушка давала всему свои имена, и все оживало. Голубая подушка сделалась крышей, вишневый платок мои - ночью.

И полегли звери спать, - заснули игрушки. К ним под платок просунула свою мордочку и Аленушка, тоже спать. Шла долгая темная ночь и, конечно, прошла.

Первая - Аленушка, первая поднялась Аленушка, подвинула стул к дивану, на стул поставила корзинку из-под бумаг. Тут проснулись и наши звери.

Корзинка сделалась клеткой, а под стулом стал дом. И пошли звери друг к дружке в гости ходить да разговаривать.

Белка - в клетке, смотрит белка на улицу через окошко, веселит дом. А дом лягушки-квакушки. В доме слон, куринас да медведь. Стучит в гости заяц с лисою. Приняли гостей, пошел разговор. Подглядывала в домик змея-скоропея.

- Лягушка-квакушка… - вела Аленушка игрушечный свой разговор, - лягушка молоденькая, умеет прыгать по деревам всё-таки. Слон… старый слоненок катает людей, живет в лесу, детей нет. Медведь на поле живет, может лисицу катать, жена - медведиха. Обезьянка умеет на деревах лазить, умеет чихать. Куринас-зверь никого не катает, не лазает, просто он ходит по лесам, грибы ест. Лютый зверь - горничная у лисы, служила прежде зайцев. Вермидошка - великан-зверь, мама зверей, у него губки есть, руки есть, как у обезьянки. Белка-кухарка, иприт орешки, пушистенькая. Скакун-прыгун по кустам в жаркой стране. Стракун-кузнечик, чик-чик…

Находились друг к другу звери, надоело по гостям ходить, настал у зверей вечер, задремали звери, заскучала Аленушка.

- Аленушка, а песенку? - трогаю, глажу ей коски. И опять так весело смотрит, и опять засмеялась.

Ветер по морю гуляет
И корабель подгоняет…

Поет Аленушка свою песенку.

- Аленушка, когда ты смотришь, весь мир через тебя смотрит с пригорками, с елочками, с березками, а когда улыбаешься, сам праздник, ясный день горит в твоей улыбке, васильки там, кашка, колокольчики там, и кукует кукушка!

Мы сидим на диване, так - я, так - Аленушка, рядом. Аленушка рассказывает мне о какой-то Надежде Сергеевне, которую она знает, о каком-то Варельяне Сервестовиче, над которым долго бьется, выговаривая мудреное имя, и о каких-то детях, о Тане, Юре, Оле, Наде, Кильке, и о какой-то Лидии Васильевне, которая знает много сказок, а сама она, Аленушка, знает только одну.

- Какую?

- О Дедке Морозе, - говорит Аленушка, - "Тепло ли тебе, девица, тепло ли, красная?" "Тепло, дедушка!" - Аленушка смотрит, и видит, и светит.

- Аленушка, я очень люблю игрушки, я разговариваю с ними, как сейчас с тобою, и я их тебе все отдам, если хочешь. И самые любимые мои: лебедя, коня, петушка, красного слоника, мышку, все тебе дам, хочешь? Только одну, оставь мне одну, заветную, эту - оленя-золотые рога. Я, Аленушка, задумал большую думу и мне без оленя никак нельзя, он ночью рогами золотыми посветит дорогу, оставь мне оленя!

Ни оленя, ничего не взяла Аленушка, только посмотрела на игрушки.

Аленушке одна белка понравилась, белка-кухарка, и с белкой на минутку скрылась Аленушка. А когда вернулась, стала с белкой у окна и долго, молча, все ее тискала, потом разговаривала с ней, потом… хвостик у белки отпал.

Оторвала Аленушка хвост, любя, конечно.

Пришло время домой уходить, прощаться.

Стали мы прощаться. И уж как целовала Аленушка белку и хвост, а взять и ее не взяла, и хвост не взяла.

Пеструю ленточку из-под конфет подарил я Аленушке, поцеловал ее в лобик, поцеловал и коски ее, и ту и другую, с красненькой ленточкой.

1912 г.

Мурка

У меня есть два маленьких приятеля: Иринушка и Кира, брат с сестрою.

Я застал их в страшном горе: собаку их Шумку съел волк. Из костромского их Теремка пришло это печальное известие.

- Шумку волки съели, - встретили меня оба в один голос и так же одинаково добавили: - один Шумкин хвост остался.

О хвосте, оставшемся после съеденной Шумки, конечно, из Теремка ничего не сообщалось, они это сами себе сочинили в утешение.

- Шумку волки съели! - повторяли они в один голос на все лады, и другого разговора не выходило, все только о Шумке.

Волк съел Шумку с месяц, и недели две назад, как пришло из Теремка известие, и за эти две недели дети не могли успокоиться, и все мысли их были заняты съеденной Шумкой, собакой простой, дворняжкой, привыкшей к своей конурке, да к костям, какие попадали ей из кухни на обед и ужин.

Детям Шумка представлялась чем-то особенным и ничуть не простым, во всяком случае была она вроде человека, как папа и мама, только что не говорила, говорить по-нашему не умела, а зато на папе и маме не покататься так было, как на Шумке.

А волк - волки - волк, взял да и съел Шумку, один хвост оставил.

"Ах, волк ты серый волчище, Ивана-царевича из беды выручал и от смерти спас, а тут такое устроил! Да если б хоть раз в жизни своей волчиной увидел ты Иринушку мою, носик ее (Иринушка - курнопятка у меня), и как она смотрит, да никогда бы ты и не захотел съесть ее Шумку. "Я твою Шумку трогать не буду, буду ходить по лесу, будет Шумка бояться меня, но уж тут я ни при чем, я волк!" - сказал бы ты, волк, недогадливый. Ну, что бы тебе хоть раз, раз один, посмотреть на Иринушку".

- Ну, вот что, - сказал я моим приятелям, - будет у нас вместо Шумки котенок, Муркой назовем, согласны?

- Согласны.

И я рассказал им о Мурке, какая она такая.

- Маленький, вот такой, котенок с длинною шесткой, а молочко так хлебает… усы напыжит и мордочкой покачивает, Мурка.

Я сказал им об этой Мурке потому, что как раз накануне был я у знакомого в гостях и тот предлагал мне котенка взять: два котенка у него, - кошка Мурка и кот Василий. Я тогда отказался, но теперь, желая чем-нибудь загладить Волкову промашку и утешить Иринушку, решил взять котенка Мурку: пускай она место Шумки в Теремке живет, в Теремке с детьми ей хорошо будет.

И! как обрадовались, забыли и Шумку, хвост Шумкин, лютого серого волка - волков, и уж весь вечер только и проговорили, что о пушистом котенке, о моей Мурке.

- Завтра часа в три принесут вам Мурку! - простился я с приятелями моими.

И утешенные, с Муркою в думках, пошли они к себе в свою детскую: завтра будет у них Мурка.

Я навестил знакомого, дал ему адрес и попросил завтра же к трем часам послать детям ту самую Мурку, от которой я отказался. И знакомый мой ответил мне, что все исполнит непременно: труда ему особенного не будет - От Покрова до Мясной улицы три шага, близко, и котенка не простудишь.

Я так был уверен, что он все исполнит.

"Ну, - думаю, - теперь уж мучают мою Мурку, но и любят, как, конечно, ни я, ни тот мой знакомый не полюбили бы, и говорят с ней, разговаривают, как только могут одни дети говорить с животными, как-то и запанибрата и с уважением."

Через месяц встречаю их мать.

- Ну, что, - спрашиваю, - как Мурка?

- Какая Мурка? - и рассказала она мне, каких я ей дел наделал, каких хлопот с этой Муркой, оказывается, никто и не думал присылать им котенка, - а как дети-то ждали! С утра с самого на всякий звонок бегали к двери, не несут ли котенка, не идет ли Мурка? И за стол не усадишь, не едят ничего, все ждут, до ночи ждали…

Я к знакомому:

- Что же это, - говорю, - там ждали, а вы…

Оправдывается: отдавать будто ему тогда жалко стало.

- Весной, - говорит, - будут котята, вот тогда одного непременно уж пошлю.

Ну, ладно, будет весною новая Мурка, утешился я, да и детей утешил.

- Весной, - говорю, - будет вам Мурка, а теперь холодно еще, простудить можете, она маленькая.

Пришла весна. Вспомнил я о приятелях моих, вспомнил обещание мое, вспомнил, как ждут они, и пошел к знакомому тому котенка просить.

И что же, опять постарался: кота Василия испортил, а Мурку мою держал взаперти, какие уж котяты!

- Да помилуйте, - говорю ему, - что же вы сделали, ведь там ждали, там ждут! Что я-то им скажу? Ведь, если бы вы знали, как ждут…

Смеется, смешно ему, что не понимаю.

- Кот лучше будет, понимаешь, сытый будет, добрый кот, Василий, да и мебель новенькая, испортил бы мебель…

Мебель! Да Бог с ней, туда и дорога, и пускай был бы кот драный, пускай бегал бы из дому, пропадал бы и виновато возвращался бы домой исцарапанный, голодный, паршивый, мне котяток надо, котенка, Мурку. Что я скажу им, Иринушке и Кире, как я им на глаза покажусь теперь? "Где, спросят, котенок?" Что я им отвечу, где?

И я ушел с пустыми руками, шел я мимо моего дома, мимо дома Иринушки.

"Иринушка, я тебе котенка достану, ну, если не я, все равно, он у тебя будет, маленький, Мурка. Ведь так ждать, как ты ждала, оба вы ждали, да вам за это все, что хотите, должно быть и будет. Котенок почует - он зверь, как мой волк, котенок почует, сам прибежит, без всякого кис-кис прибежит. Он у вас будет. Ведь вы его и не видя любите, и как любите! А любовь тянет, за версту услышишь, из века почуешь, - он будет у вас непременно маленький с хвостиком и с длинной-длинной шерсткой".

1912 г.

Чудо

За чудом далеко не надо ходить, а за границу ездить и подавно.

Оно тут всякую минуту перед глазами, только смотри и замечай. Жаль, замечают так мало. А не замечают не потому, что котятами, что ли, барахтались в жизни, нет, не так это просто, каждому из нас больше отпущено, чем сами мы о себе думаем. Не замечают совсем по другим причинам: или от своей ужасной занятости, или, странно оказать, стесняются…

Живя в городе, читаешь по утрам газету, конечно, а дном толчешься с людьми по занятию своему; газетные известия - на бумаге, знакомые твои - круг такой узенький. А как люди живут по настоящему-то, народ живет, все это, по крайней мере, в миллион раз больше твоего круга, откуда увидишь?

Знал я одного, никогда не выезжавшего из Петербурга, - за делами все, не было и минуты свободной, так для него народ волей-неволей в полотере сошелся; придут полотеры пол натирать, поговорит с ними, ну, будто и к народу, к земле прикоснулся. И сколько лет так через полотера на свет Божий смотрел, да так и помер. А то один с извозчиками век свой вечный проговорил. С самим-то с собой, да с событиями из газет всяких, да с людьми с теми, что всякий день видишь на занятии, так, должно быть, очертеет, тут и полотеру рад, тут и за извозчика возьмешься.

Скажу вам, тоже в трамвае можно видеть много, если смотреть, о своем не очень думать. Разговор, конечно, заводить не придется, и слушать, пожалуй, мало чего в трамвае разговаривать не принято, но больше и главное смотреть.

Сел я раз у Гостиного, днем это было, и как на подбор, полон трамвай и таких ужасных зверских, не зверских, а насекомых каких-то лиц.

Вы представьте себе таракана, только страшно увеличенного, или блоху, только страшно увеличенную, и отбросьте от всех от них усики всякие, крылышки, или червяка ножки его червячьи и туловище, одну их голову возьмите и увеличьте ее до крайности, - вот какие собрались лица.

Когда идешь по Невскому и встречаются такие чудовища, впечатление как-то сглаживается, все это идет мимо, другим сменяется, ну, а тут на полчаса, на четверть часа ты окружен ими, и невольно смотришь и рассматриваешь.

Так и едешь.

Так мы ехали.

Около Николаевского вокзала у Знаменья вошел какой-то не то мастеровой, не то стрелок трамвайный, что по трамваям собирает, огромный, опухший весь, а с ним девочка и мальчик: девчонку он на руках внес, а мальчишку за руку тянул.

Место освободилось, и он примостился с детьми прямо против меня.

День был весенний, а все не так еще тепло, чтобы налегке так: ребятишки легко одеты были, только что калоши высокие с резинками у девочки, а у мальчика сапожонки одни, больше росту, задеревенелые.

Девочка примостилась на коленях, а мальчик как-то за спиной отца держался. Глаза у девочки совсем светлые, а у мальчика совсем черные, и оба смотрят невесело, молчат оба.

Повернули на Суворовский, едем. Смотрю я на детей, и вдруг отец их, мастеровой он или стрелок нищий, мне было совсем неважно, говорит что-то… какими словами он это сказал и сказал ли, не разобрать было, но я понял, что просит он, как поняли это все с насекомыми лицами, соседи мои. Поняли они, я это ясно почувствовал, но никто не шевельнулся, и так до следующей остановки проехали, и показалось мне, что очень много и страшно долго.

И вот один кто-то из всех нас, таракан какой-то, сунул в руку этому мастеровому копейку, а за этим тараканом и все потянулись, весь трамвай, блохи, мухи, мокрицы.

Я посмотрел на чудовищ моих, а у всех глаза опущены, никто не смотрит, ни в окно, ни на соседей. Одни мои глаза смотрели, нет, еще смотрели те совсем светлые, девочка смотрела.

И я не узнал никого.

Как странно! Или не тот вагон, - лиц не узнал я.

Это были совсем другие лица, и ничего-то не осталось, ни тараканьего, ни блошиного.

Девочка болтала калошами, а глаза так и светили, такие светлые, мальчонка что-то заговаривал, в окно посматривал, пальцем по стеклу водил.

Как странно! Я все смотрел, и до последней остановки до перевоза доехал, все смотрел, а все сидели, совсем не те, и у всех глаза были опущены.

Назад Дальше