Том 3. Оказион - Алексей Ремизов 12 стр.


Какая-то старушонка, барыня старая, паучихой показалась мне там, у Гостиного, перед тем как вылезать, сгорбленная такая, качаясь, чуть не падая, костлявой жалкой рукой потянулась со своим медяком и пошла.

И тут я увидел, как глаза ее запалые, заплаканные - совсем не паучиха! - до того горько смотрели и, может быть, в последний раз смотрели, а завтра там увидят, что-то да увидят, и, может быть, кому о нас всех расскажут, вес наше, это расскажут.

1912 г.

Бочоночек

Если Оля усядется на диван, то ноги ее далеко не достают до края, так что и еще одному свободно поместиться можно, такая Оля еще маленькая.

Кукол Оля не любит, а подарят ей куклу, отдаст другим детям, сама не играет. Всю любовь ее забрали себе маленькие всякие вещицы, такие разные чашечки маленькие, коробочки, бочоночки, и с ними Оля играет, как в куклы, прячет, перекладывает, хранит.

Эти драгоценности свои хранит Оля в большой черной шкатулке - любимая бабушка подарила, в шкатулку же складывает она и подарки - коробки с конфетами, - их у нее тихонько отбирают, и не догадывается Оля, не замечает! - ив эту же шкатулку на масленице Оля и блины положила, чтобы лежали ее блины, - все вместе.

А есть у Оли любимые вещицы, с ними она редко когда расстается, и все с собой таскает, любимые.

Была Оля в гостях у соседей, вернулась домой, хвать, а любимого бочоночка и нету - нету бочоночка, забыла! - и сейчас назад собралась к соседям: бочоночек там, она знает где, она живо пробежит за ним, и опять он с нею будет, маленький ее бочоночек.

И уж сбежала Оля с крыльца через двор бежать к соседям, но тут постигла ее неудача: на двор забежала собака, да не какая, а бешеная - бешенка-собака, и по двору поднялся такой шум и гам, так все переполошились - детей уводили в дом, и Олю Фатевна нянька потащила за собою назад в комнаты.

Как перед грозой, затворяли в доме окна, и все двери были заперты. Жутко на дворе выли собаки.

Жутко на дворе было, и посмотреть страшно. На вой сбегались с дворов собаки, а бешеная с ними управлялась, бешенка катала собак - она набрасывалась на собак, и рвала их зубами, опрокинет собаку наземь и опрокинутую рвет, только шерсть летит. Кубарем катались собаки, на голову визжали от боли, каким-то клокочущим и раздирающим визгом. Бешеный визг и вой стоял по двору.

Куда и думать было и не только выйти во двор, но и нос показать за дверь - по самому важному делу едва ли кто бы решился выйти из дому. Были отряжены люди за мужиками, и теперь дожидались этих мужиков: придут они с кольями, прикончат бешенку.

Но как же тут быть, как Оле так долго оставаться без ее любимого бочоночка, ждать она не хочет, ей сейчас его надо, - и ну Оля плакать, да как! Оля такая: если чего захочет, так ей и подавай сейчас - на пол ляжет, на полу по полу руками и ногами бьется, - изволь подать!

У Ильменевых сидели гости. И всякий тут, как мог, уговаривать стал Олю и утешать, о мужиках толковали ей, вот придут мужики с кольями и тогда хоть куда хочешь, а то все равно никто не пойдет за бочоночком, никто не согласится, все люди попрятались.

А Оля слышать ничего не хочет: бьется на полу, плачет, да как! - давай и давай ей бочоночек, достань его сейчас!

И вот отец Оли - любил он свою дочку! - взял лапку, поднял с полу на руки к себе Олю - Оля крепко охватила его за шею, куда девались и слезы! - пошел о ней из комнат, отпер дверь, вышел на крыльцо и прямо во двор.

И тотчас бешенка бросила собак и кинулась на него. Дорога от крыльца до калитки показалась Оле такой долгой, как от крыльца до церкви, нет, еще длиннее, как ОТ крыльца до мельницы. Очень, очень страшно было Оле.

Палкой отбивался отец, отшвыривал собаку, палкой совал собаке в горло - засовывал палку ей в самое горло, задыхалась собака, отставала и снова накидывалась и еще бешенее и злее еще.

Очень, очень страшно было Оле, и от страха все крепче и крепче хваталась Оля за шею отца, стискивала ручонками своими и уж так крепко, что отец и кричать не мог на собаку, Оля душила его, и не догадывалась, не замечала! - думала, что папа ничего не боится и только ей, Оле, очень, очень страшно.

Долгая дорога от крыльца до калитки окончилась благополучно, отец вынес Олю за ворота, и скоро в руках Оли был опять ее любимый бочоночек. Тут и мужики подоспели, несли они колья на бешенку-собаку.

1913 г.

Звезды

Вот, думаешь, иногда, и особенно в минуты, когда проволочным загорождением огородишь себя от мира, или нет, когда в самую гущу жизни войдешь и весь обцарапаешься, - что если бы собрать все улыбки, от которых тлеет на сердце, взгляды все, от которых и в самой густой темноте светлеет, соединить это все и показать миру, да ведь как бы тогда ожил мир, земля ожила бы. Ведь это было бы для мира, что теплый дождь земле, после которого дышать легко и сладко.

Я и у больших, и взрослых встречал, но у детей чаще какую-то такую радость, захватывающую всю твою душу, отчего сердце ходит, и так бы вот вышел куда на площадь и прокричал бы всем о ней, что видел ее, эту радость, и зову всех посмотреть, пока не поздно еще.

Моим соседом в трамвае оказался мальчик и с ним нянька, строгая такая, русская, со шрамом на лбу, и сердечная. Я видел, как она все посматривала на мальчика.

Зимой вечером это было в освещенном трамвае ехал я по Бассейной с Михайловской.

Мальчик повязан был башлыком, личико страшно бледное, а глаза минутами прямо как у большого, и большие такие, ну, звезды. Не переставая, рассказывал он няньке своей и все как-то руку подымал, варежку свою черную с одним большим пальчиком.

Из всех разговоров его я понял, что лежал он в больнице, и вот нянька везет его домой, выписала. Матери у него нет, с отцом он живет, и, должно быть, не очень-то живут, отец служит где-нибудь, чиновник. За мальчиком нянька ходит.

Лежал Женя в больнице, болен был и трудно. Шейка у него белым носовым платком повязана. Что такое могло быть с ним, скарлатина, дифтерит или еще какая болезнь опасная, только видно было, близко подходила к нему его ранняя смерть, - неизвестная, любит она таких, как Женя с большими глазами.

Женя рассказывал няньке, как в больнице к одной девочке мать приезжала и привезла много пирожных разных, трубочки, и он тоже ел их, и почему-то было очень смешно. Женя рассказывал, словно только-только что говорить научился, торопился, все пересказать хотел, что видел и слышал. И смеялся. Это когда он выздоравливать стал, произошло что-то смешное. Смеялся он и рассказывал.

А я думал, не разбирая слов, слыша лишь один его смех, как ему хорошо все, вся эта жизнь наша хороша, и так ее много у него, что и девать-то некуда, всю раздарил бы и еще осталось бы. И вот она бьет из души у него, из самой глуби ее, и светится через большие глаза его - звезды, и светит мне прямо в душу.

И совсем ведь неважно, что отец его мелкий чиновник, получает гроши какие-то, и в доме нет матери, и квартиренка у них тесная, и холодно, совсем это неважно, у него сейчас мир весь со звездами - дом его.

И мне не хотелось выходить, так бы все и сидел и слушал и смотрел, и смотрел бы на него, на его открытые, Словно впервые увидевшие жизнь, такие большие глаза-звезды, на улыбку его, на его белый платок.

Счастливый, как он был счастлив! И за эти счастливые минуты его - и мои счастливые я благословляю нашу тревожную, жуткую и неверную и, как смерть, неизвестную жизнь.

1912 г.

Белый заяц

Ехал я как-то из Петербурга, скажу прямо, в ожесточении ехал я: много было такого, чего душа никак не могла принять. И я не только не ожидал встретить что-нибудь хорошее, напротив, сам как-то вызывал дурное, искал его.

В одном купе со мной оказался актер, и этот актер рассказами своими о всяких закулисах и жалобой на сякую подлость актерскую еще более растравил мое отравленное ожесточенное чувство.

Ожесточение я вижу с головой ежиной, отчаяние представляется мне совсем без головы, вместо головы торчит щетина. Бог миловал, до этого еще не дошло.

Проехали мы тягучую ночь, слез мой актер, и освободившееся место занял старичок генерал.

Ехали, помалкивали. Была у меня с собой книжка, думал, почитаю тихонько и успокоюсь. Да куда уж читать: все во мне ходуном ходило. И строчку до конца не доведешь, вспомнишь что-нибудь, вспомнишь день какой, и заслонит жизнь строчку, потеряешь нить, начинай сначала.

Долго я так бился и страницу не осилил, сложил книжку. Так сидеть - скучно, вышел я в коридор и вижу, 413 соседнего купе выглядывает мальчик. В другое время, уж наверное, заговорил бы с ним, а тут как-то не до кого было, - пускай выглядывает, все равно. Стоял я у окна, смотрел.

Весна была, чуть только деревья оделись в свою такую нежную весеннюю зелень, когда каждый листок отдельно видишь, такой нежный зеленый, и веришь и не веришь, словно не вправду все, и кажется только.

Долго я так смотрел и еще бы смотрел, если бы не остановка: поезд вдруг остановился. Я - на площадку.

- Что случилось? - спрашиваю пассажира: из другого вагона вышел пассажир, как и я, должно быть, посмотреть, что случилось.

- Лошадь под поезд попала, - сказал пассажир.

- Переехали лошадь, - сказал проводник, тоже вышедший на площадку, - хвост нашли, внутренности, кишки, а лошади самой нету, - и он нагнулся к буферам, посматривая на рельсы: - может, где и лежит.

И я нагнулся:

"Тронется, - думаю, - поезд, буду следить, на рельсах коня увижу!" - и вдруг почувствовал, что сзади кто-то протискивается. Оглянулся, а это тот самый мальчик, что из купе выглядывал: он слышал наш разговор и тоже тянулся коня на рельсах смотреть.

Я отвел мальчика в вагон, с этого и началось наше знакомство.

И уж не один я стоял у окна, а с Костей. И Костя как и я, смотрел на зеленые деревца, на зеленое поле. Костя все ждал, не выйдут ли медведи: медведи в лесу живут, за деревами.

Была большая остановка. На платформе к окну подошли девочки с молоком, а у самой маленькой в лукошке сидели зайцы: зайцы, как зайцы - уши, как следует, усы нитяные, хвоста совсем нет, вместо глаз черная пуговица и все зайцы разные, одни в зеленых пятнах, другие в малиновых, третьи в кубовых, - пятачок за зайца.

Я выбрал себе малинового. Подает его мне девочка.

- Спасибо! - слышу голос сзади, и чья-то рука тянется, за моим зайцем.

Да это Костя, Костя тянулся за моим зайцем.

Ну, и отдал я ему зайца, и началось у нас не просто знакомство, настоящее приятельство.

Заяц, конечно, оказался живой, как сам Костя, только спит заяц. Но это не сразу открыл Костя; Костя долго трогал зайца, глаза заячьи - пуговицы, и как-то тревожно посматривал на меня, потом уронил его на пол, поднял, поднес ко рту и успокоился: заяц живой, только спит заяц.

Костя не расставался с зайцем и ни на шаг не отходил от меня.

Мы сидели в купе и разговаривали. И молчаливый старичок генерал разговорился. Заяц разговорил генерала.

Генерал рассказал нам, как он ездил к сыну, сына проведать, заезжал помолиться к Ефросинии Полоцкой в Полоцк, а теперь домой в Николаев едет.

Старый старик генерал наш, дедушка, нет зубов у него, а у Кости меняются, и хоть осталось, да не очень много. Сижу, ни о чем не думаю, дремлется. Генерал с Костей ведут разговор: один другого спрашивает и отвечают друг другу. Что говорит генерал, вряд ли понятно Косте, непонятны и Костины слова генералу, но разговор идет мирно.

И вообрази Костя, что генерал, как только настанет ночь, заснут все, тут генерал возьмет, да и украдет у Кости зайца. А вообразил это Костя, должно быть, потому, что старичок уж очень зайца его гладил и за ус теребил и похваливал.

И до самого вечера только тем и был занят Костя, что от генерала зайца прятал, мать свою растормошил совсем, добивался до большого тяжелого чемодана, в самый чемодан хотел запрятать от генерала своего зайца.

Съел ли чего Костя или от тряски, разболелся вдруг у Кости животик и уложили его бай-бай и зайца его с ним.

Но простился я с Костей, не погладил его зайца и генерал не простился. Вдвоем с генералом без Кости остались мы проводить ночь. И всю ночь просидели мы друг против друга, всю ночь проговорили. Не я, старичок генерал говорил: рассказывал он мне свою жизнь большую И долгую и трудную. И было в ней столько добра и теплоты и любви и верности и желания - вся жизнь для других прошла.

Стало светать, уложил я старика и сам прилег.

В соседнем купе Костя спал с зайцем. Костя спал и Костин враг - генерал спал, оба спали тихо.

И я подумал:

"Чудак ты, Костя, ну, зачем дедушке твоего зайца брать, у него свой есть. И живи он в старое время, его непременно изобразили бы с зайцем, как в житиях затворников пишут. Спи, Костя, ты со своим зайчонком малиновым, а наш дедушка со своим, он, Костя, у него совсем-совсем белый".

1912 г.

Заветные сказки

Был я тогда совсем маленький, лет шесть мне было, не больше, и был у меня приятель кот, такой кот-воркота чудесный, белогорлистая шея, серый хвост, и очень усатый, а курлыкал и мурлыкал, вроде как разговаривал. Не помню, с чего повелось, только ввечеру, перед ужином я укладывался на пол, у горячей печки, и тут же прилаживалась к печке старая наша нянька, и приходил кот мой любимый.

Свет не зажигали в детской, одна лампадка горела Скорбящей - малый огонек, а все видно: старуха-нянька за лампадкой ходила.

Кот запевал песню - где-то теперь мой кот усатый, где его душа витает? - запевал кот ласково песни, тепло ему, приятно было: там под полом тоненько скреблась мышка-теретышка, я ему, усатому, под его белым горлышком шейку почесывал, - и нянька начинала сказку.

Пелась песня, сказывалась сказка - об Иване-царевиче и сером волке, моя любимая сказка.

Я все мечтал обернуться волком, стать самим серым, и все твердил за старухой, как скажу Ивану-царевичу, когда, не узнав меня, примется за меня царевич:

- Не губи меня, Иван-царевич, я тебе пригожусь!

Я все мечтал, я все хотел пройти ту опасность смертную, что волку выпала. Ведь, волк-то для царевича все сделает, волк из беды царевича выручит, от самой смерти, уж на куски разрезанного, снова вернет к жизни, а царевич смотрит и не узнает волка, не видит, не узнает серого и хочет порешить с ним.

- Не губи меня, Иван-царевич, я тебе пригожусь!

Так с полным сердцем, готовым к смертной опасности, я слушал любимую сказку и повторял заветные слова серого волка.

Уж по двору дрёма бродила, собирала она наряд себе, расспрашивала, где кто спит и рыбка-соломинка ни хвостика у ней, ни ребрышка, только одна спинка - огненная рыбка плыла у меня в глазах.

Но, бывало, в сумерки… но это уж про другое из тех же первых дней, когда зацветшая крапива да лапушник казались, как кудрявая калина, калина - с горку, гора, как облаки, а облаки-небо, как крыша, чуть что разве повыше нашей крыши, другое я вспоминаю, такое странное - и легкое и грустное, как тонкий сон.

К нам в дом приходила белица - молоденькая монашка из монастыря, белица. И, бывало, в сумерки я любил, когда совсем неслышно, вся в черном, она входила в нашу детскую.

Она примащивалась на полу, и я подле нее свертывался калачиком, я клал голову в ее колени, и она искала у меня вошку - ласково так гладила по голове, перебирала волосок за волоском, раскладывала волосок к волоску, а сама рассказывала. Так не рассказывала нянька-старуха, нет, совсем другим голосом, совсем другими словами, и про другое, не об Иване-царевиче, о лебедях, о кораблях воздушных, о море, о морской царевне рассказывала она сказку.

И я лежал тихонько и слушал, и думал в тонком сне, легком и грустном. И вдруг замолкал голос, обрывалась сказка… и тогда тихонько подымал я голову и с замеревшим сердцем глядел на нее, в глаза ее, а в глазах у нее, как волны, - шла волна за волной.

О лебедях, о кораблях воздушных, о море, о морской царевне - какие это были странные сказки!

Потом она пропала.

- Пропала девка! - раз услышал я, как разговаривали большие: старуха, наша старая нянька, сказала.

И правда, ведь, пропала. И я уж никогда ее не видел - не показывалась она у нас в доме, не приходила в детскую, и я больше нигде ее не встречал, ни в церкви, ни в монастыре, ни на улице, - пропала, как в воду канула.

О лебедях, о кораблях воздушных, о море, о морской царевне… и в глазах, как волны, шла волна за волной… какие это были странные сказки!

И все позабылось, другое вошло в душу, другим занялись мысли. Померла старуха-нянька - царство ей небесное, и где-то теперь ее душа отдыхает? - и нянька не вспоминалась, ни ее сказка.

И вот уж много спустя, однажды ночью, в глухой час проходил я длинными бульварами, летом, и вдруг словно толкнуло меня, и я вспомнил о лебедях, о кораблях воздушных, и было, как в тонком сне, легко и грустно.

И с замеревшим сердцем я засматривал в глаза прохожим - так вот и увижу, мне казалось, так вот и узнаю.

А еще много, много спустя, в смертельной опасности опять, словно толкнуло меня, и я вспомнил о сером волке, я на колени стал и просил Ивана-царевича - он в своей беде не узнавал меня.

- Не губи меня, Иван-царевич, я тебе пригожусь!

1913 г.

Бабушка

Нас в вагоне немного, было-то очень много, в проходе стояли, да, слава Богу, кто в Гомеле высадился, кто в Жлобине, кто в Могилеве, вот на просторе и едем.

Старик, дровяной приказчик с Фонтанки, вылитый Никола со стен ферапонтовских, весь удлиненный, а лик малый, в Новгород на родину едет, курский лавочник с женою, степенные люди, в Петербург едут, Петербург посмотреть, да бабушка костромская Евпраксия.

Все с богомолья едут из Киева. Показался им Киев, что рай Божий, ни пьющего, ни гулящего не встретили богомольцы в Киеве, ни одного не видели на улице безобразника, а много везде ходили, ходили они по святым местам службы выстаивали, к мощам да к иконам прикладывались.

Не город, рай-город Киев, лучше нет его, в трактирах с молитвою чай пьют, с молитвой закусывают.

Только и разговоров о Киеве, хвалят не хвалят, Бога благодарят.

Бабушка в серенькой кофте и темной короткой юбке, в темном платке. Бабушка все по-монашески, и не скажет как-нибудь "спасибо" по-нашему, а по-монашески "спаси, Господи!", прижилась, видно, к святыням, уж сама вроде монашки сделалась.

Долго и много хвалили Киев, о подвижниках рассказывали, о нечистом. Не обошлось и без антихриста.

Бабушка и антихриста видела, только не в Киеве… три ему года, три лета, а крестил его поп с Площадки Макарий, и было знамение при крещении, сам батюшка рассказывал, когда погружали дите в купель, крикнул нечистый: "ой, Холодно!" - и пять раз окунул его батюшка, а когда помазывали, кричал окаянный: "ой, больно! ой, колет! ой, не тут!"

- Три года ему, окаянному, в Красных Пожнях живет, - пояснила бабушка, крестясь и поплевывая.

Так потихоньку да полегоньку в благочестивых разговорах и ехали.

Но вот и ко сну пора, - попили чайку, солнце зашло, спать пора.

Лавочник с лавочницей принялись постели себе готовить, одеяла всякие вытащили, войлоки, подушки, примостились, как дома, и старик Никола подостлался удобно.

Назад Дальше