Только у бабушки нет ничего: положила бабушка узелок под голову - узенькую скамейку у окна у прохода выбрала она себе неудобную, помолилась и легла, скрестив руки по-смертному.
И я подумал, глядя на ее покорное скорбное лицо, на кроткие глаза, не увидевшие на месте святом ни пьяницы, ни гулящего:
"Бабушка наша костромская, Россия наша, это она прилегла на узкую скамеечку ночь ночевать, прямо на голые доски, на твердое старыми костями, бабушка наша, Мать наша Россия!"
И все я следил, как засыпала старуха.
- Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя! - с молитвой затихала бабушка.
И затихла, стала похрапывать тихонько, заснула бабушка сном крепким
Тут лавочница вспомнила, должно быть, слово Божие о ближнем, да и по жалостливости своей пожалела бабушку, поднялась с постели, пошарилась, вытащила тоненькое просетившееся одеялишко и к бабушке, будить старуху, чтобы подостлала себе.
Растолкала лавочница старуху.
- Спаси Господи! - благодарила старуха, отказывалась: ей и так ничего, заснула она с Божьей помощью.
Но лавочница тыкала под бок одеяло, тормошила старуху.
И поднялась бабушка, постелила лавочное одеялишко, еще раз поблагодарила лавочницу и легла.
Легла бабушка на мягкое, а заснуть и не может.
Не спится, не может никак приладиться бабушка, заохала,
- Господи, помилуй мя! - творит молитву, а и молитва не помогает, не идет сон, бока колет, ломит спину, ноги гудут.
А лавочница богобоязная, лавочница, доброе дело сделала, завела носом такую музыку, одна поет громче свиста паровозного, звонче стука колесного на весь вагон.
Следил я за бабушкой, жалко мне было старуху.
"Бабушка наша костромская, Россия наша, и зачем тебя потревожили? Успокоилась ведь, и хорошо тебе было до солнца отдохнуть так, нет же, растолкали. И зачем эта глупая лавочница полезла с одеялом своим человека будить?"
Но, видно, услышал Бог молитву, внял жалобам, даровал сон и бабушке. И заснула, наконец, бабушка, тонко засвистела серой птицей с присвистом.
"Слава Богу! - подумал я: - успокоилась, ну и пусть отдохнет, измаялась, пусть ей приснится нестрашный сон, измучилась, измучили ее, истревожили. Пусть пока что забудется, ведь чуть свет подымется лавочница, возьмется добро свое складывать, хватится одеялишка, пойдет, вытащит из-под старухи подстилку эту мягкую, разбудит старуху, подымет на ноги, - ни свет, ни заря, изволь вставать. Ох, горе горькое! Ничего не поделаешь. А пока спи, бабушка, костромская наша, мать наша, Россия!"
1912 г.
Свет незаходимый
Бабинька
Нам совсем не родная, только полюбившая нас, чужих детей, как родных, встает в воспоминании моем одна старая старушка, до преклонных лет экономкой присматривавшая за хозяйством в соседнем с нами господском доме.
Мы, дети, старушку звали бабинькой.
В соседнем господском доме, в подвальном этаже доживала она в трудах век свой, и три окна ее комнаты с Крепкой железной решеткой подымались прямо с земли, точно в землянке жила она, и уже без счету жила и все такая же - бабинька с необыкновенно добрыми, ясными глазами и всегда такой желанной и ласковой улыбкой. А перед ее окнами вверх в горку - дом стоял под горою - разведен был богатый, искусный цветник, и сколько там сяких цветов было и душистых, и цветущих, и тесных кустов сколько в цвету стояло всяких, приотворишь летом, бывало, калитку, и так и пахнет на тебя дух душистый, И особенно на закате, когда политые цветы дышут, напоенные, всем своим цветом. А по весне, ну, как рай Божий, и такая тоненькая пушком росла там мурава-травка, И я помню, белые, маленькие такие цветы были, как жемчужинки у Божьей Матери, и другие синие, как четки синие, на серебряной ризе у Троицы, - на иконах, их в окно видно, в киоте, в углу переднем, в землянке стояли, И всегда огонек горел перед ними - лампадка.
Но бабинька никогда не выходила в цветник из своей землянки, - день, управившись по хозяйству, она у окна сидела, вязала чулок или на клубки сматывала шерсть, лишь изредка посматривая в цветник - на Божий рай, на эти белые, как жемчужинки, и на эти синие, как четки, цветочки. Она никогда не выходила в цветник, и только в субботу медленно мимо цветника подымалась она в горку к воротам, так медленно, будто ползла, - шла ко всенощной в нашу приходскую церковь, да утром в воскресенье той же дорогой мимо цветника к ранней обедне.
У бабиньки никого не было, никаких родственников, она одна жила в своей землянке, а у нас было много родни, но нигде, только в землянке у цветника было для нас, детей, что-то родное.
Я не помню, когда я в первый раз отворил калитку в этот райский цветник и заглянул в окно землянки, я одно помню, что всякое утро, как идти в училище, проходя мимо соседского дома, я отворял калитку в цветник и шел по райской дорожке или по скрипучему такому чистому сине-белому снегу к окну землянки, а на переплете железной решетки лежало уж, поджидая меня, яблочко, а в землянке никого не было и только огонек горел перед киотом - лампадка. А когда на обратном пути, возвращаясь домой из училища, я опять подходил под окошко, у окна за работой сидела бабинька и ласково так встречала своими ясными, добрыми глазами с такой добротой горячей, и опять на решетке между рам лежало яблочко.
Нам совсем не родная, за что-то полюбившая нас, чужих детей, она как бы сторожила из своей землянки, из цветника наши дни.
Мы росли беспризорные, какие-то уличные, - говорили, что сладу с нами не было, и, кажется, мы ничего не боялись, и все, что угодно, выделывали, и если чего и не делали, то только потому, что было кого бояться, но чтобы по сердцу перед кем бы нам совестно было, такого у нас никого не было, и только одна эта старушка… и это оттого, должно быть, что одна она в землянке своей, в цветнике одна ждала нас и встречала с такой горячей добротой и так ласково, а что она ждала нас, это мы чуяли, это мы знали, это мы видели - яблочек всякое утро лежал на железной решетке.
И вот я кончал училище, и уже не надо мне было никакого яблочка, но я не пропускал утра, чтобы не зайти в цветник под окошко - яблочек всегда на окне лежал, и всякий день, возвращаясь домой, опять отворял калитку в цветник - и там у окошка за работой сидела бабинька и кивала так приветливо, с такой добротой горячей.
А тут повернула судьба и пришлось мне покинуть дом. И прошло немало времени, когда мне выпал час побывать на старых местах. И снова после стольких-то лет я пошел в землянку.
Старушка уже не хозяйничала и не сидела за работой, она не могла ходить, она лежала в постели головой к окнам, к цветнику.
Я тихонько вошел - перед киотом по-старому горел огоне к-лампадка - я стоял тихонько… бабинька - такая же, как много-много лет, только как-то вся просветлела. Она узнала меня и таким светом и слезами тихо наполнялись ее глаза.
В тот год и померла. Весною она померла в мае, когда в цветнике перед окнами зацвели первые белые, как жемчужинки, и синие, как четки, маленькие цветочки. И гроб ее несли мимо цветника… я не был на похоронах, я только через месяц узнал, что бабиньки уже нет, похоронили.
Нынче снится мне бабинька, была она маленькая и вся круглая, а тут снится и маленькая, да одни кости, вся высохла, и выходит она будто из землянки своей, на палочку опирается - так последние годы, говорили мне, она все с палочкой ходила, и я будто тут же стою. Посмотрела она на меня и говорит:
"Что же ты никогда не зайдешь ко мне?"
И довелось мне снова на старых местах побывать. Спозаранку собрался я, вспомнил сон, ехал на кладбище, и все представлял себе, как найду я могилу, положу яблочек, поклонюсь до земли, и как скажу я, что никогда в жизни не забывал я ни цветника, ни землянки и, кажется, до последнего издыхания моего сохраню всю память в сердце своем, сберегу свет этот… свет доброты горячей и ласки.
Против меня сидели две монашки: одна глубокая старица, с ликом главы адамовой, другая молодая - лик безбровый, треугольный, и с ними, рядом со мною, так сын заблудный родителей благочестивых, из купечества видно, куда-то ехал он с ними, по родительскому наказу, или по своей воле, не знаю, и что-то горькое было в его молодом русском красивом лице…
- Вот я и спрашиваю, - говорил он вполголоса, - Божье-то есть в человеке, подобие-то Божье, или это так в утешение сказано, для порядку? С подобием-то все куда легче и умствовать и мудрствовать! Весь закон на этом стоит, и все правила, и почему так делай, а не этак, и что можно и чего нельзя. Ну, а если это только для порядку положено, то и закон весь насмарку?
- Фарисейских книжек начитался, превыше папаши хочешь быть! - мотнула молодая монашка, лик треугольный.
Но он продолжал:
- Ну, и разве это так страшно? И без Божьего, без подобия все останется по-старому, да как раз и будет то, что есть, что и происходит.
- Рожок антихристов! - безнадежно укорнула глава адамова - старица.
- Да разве на самом-то деле, по правде-то, подобие это признается, кто признает? - уже горячился сын заблудный, - да вся наша жизнь, весь корень жизни нашей отвергает его и все привычки наши, и сам глаз наш…
Монашки не отзывались.
Окна были раскрыты. Большой дождь шел. Полный такой теплый дождь летний, такой благодатный, и словно впервые он проливался на землю, а уж прошел Ильин день, и от полноты его и благодати было так полно на воле и полно на сердце, а синие, как самое синее небо, вывески густым полным золотом написанные, проносились по дороге все в дождевых полных каплях.
И я смотрел в окно и вспоминал и представлял себе, как отыщу могилу, как скажу, как поклонюсь до земли за яблочек… И сердце было так полно, как этот дождевой воздух, как эти вывески.
1913 г.
Жук
Это не тот Жук - книжка, которую мама читала, когда ждала Веру, это - собачка Жук, песик наш любимый.
Когда Вера сказала, что ей песика учительница подарить обещает, мама забеспокоилась: и возни с ним много, смотреть надо, да и налог порядочный. Жили мы, еле концы сводили с концами, не дома, не в России мы жили, - я достал себе службу и жалованье не Бог знает какое! - не дома, обо всем подумай. А Вера так размечталась, в слезы: хочется ей непременно песика.
Мама и уступила, но с одним уговором, чтобы Вера его и гулять водила, и накормить должна, и пол за ним подтереть, если грех какой. На все согласилась девочка, рада будет все для песика делать.
И завелся у нас песик: черненький сам, лапки коричневые, грудка белая - Жук. А уж крошечный такой, не бывает таких, - Жуком и прозвали. И ко двору пришелся Жук, скоро обвык, везде бегает, следит по всем углам, но все ему прощается: и крошечный такой, и мягонький, и ласковый.
Все говорили, что таким маленьким и останется Жук, таким крошечным, каких не бывает, а Жук, знай себе, растет и растет. И чем больше он становится, тем крепче мы его любим, за ласковость его особенно: придешь, бывало, домой со службы, а он уж тебе навстречу - и лает, и прыгает, и ластится, а то такую повадку взял, как увидит тебя и от радости, что ли, по всем комнатам бегать примется - из комнаты в комнату, и не остановить уж ничем.
Купили мы Жуку сбруйку с ремешком, обрядили честь-честью, да куда там! - всю, как есть, порвал. И уж пошел Жук все грызть, - и грызет, и рвет: мохнатый коврик у постели маминой выщипал, Верин коврик прогрыз, считали белье, и тут постарался, - манжеты и два воротничка съел, как не бывало; мало того, стал сорочки таскать, или на постель взберется и грызет простыню, а раз даже скатерть со стола стащил и всю посуду вдребезги.
Невмоготу стало с Жуком, выбилась мама из сил, и каждый вечер, как приду домой, на Жука мне жалоба: не может она с Жуком справиться, и прислуга отказалась. А Вера плачет, за Жука своего боится, - Жучиха: Жучихой прозвали мы Веру.
Что тут делать? Маме и без Жука забот много, и нездоровится ей все, и Веру жалко, Жучиху, - плачет. Я уж на все хитрости пустился, чтобы и маму успокоить и Веру не обидеть, думал, угомоню Жука: и вечерами стал я водить его с собой, и учу его, а сладу нет.
И решает мама прогнать со двора Жука - ничего с ним не сделаешь! Решить-то она решила, а вижу, и тяжело ей, ведь, любит она песика: всякое утро приходит Жук в ее комнату, садится около ее постели, и сидит тихонько, хвостиком не пошевельнет, дожидается, когда проснется мама, и только, когда окликнут его, только тогда бросится, вскочит на постель и такую возню подымет и так кружится, ну, словно год не виделись! Да и как не тяжело: целый день, ведь, одна, - я на службе, Вера в школе, и только Жук с ней, - научился Жук лапу подавать и служить немного умеет, станет на лапки, правда, недолго продержится и набок. И тяжело ей, вижу, да не может она больше.
И пришлось нам расстаться с Жуком, пришлось отдать его назад учительнице. Вера Жука два раза в неделю видеть будет, а изредка и Жук к нам в гости ходить будет, - кажется, лучше и не придумаешь, а ничего не вышло!
Каждый раз в слезах возвращалась Вера от учительницы: нехорошо там было Жуку, не любят там Жучка, не знают, какой он добрый и ласковый, наш любимый песик! - и в слезы. Да и нам невесело: дом опустел, нет чего-то у нас без Жука, нет шумливости, нет жизни какой-то.
Мама у нас все прихварывает, трудно ей, а Жук как-никак развлекал, верный песик, любимый песик, - и обиду всякую забудет, постегаем, а он и опять ластится, как ни в чем не бывало, идет, обиду забывал… а, ведь, трудней это трудного. Мама у нас прихварывает, и очень ей трудно.
Помыкались, помыкались и опять взяли Жука в дом.
И уж на радостях обещались мы с Верой вдвоем заботиться о Жуке, ходить за ним и все делать, чтобы ничем больше не огорчал он маму, а только развлекал и радовал. А как мама-то обрадовалась! И вечер у нас был тихий, мама даже улыбнулась… милая наша мамочка, как она вся измучилась, и как хотели мы с Верой, ну, что-нибудь такое сделать для нее, выдумать что-нибудь такое, чтобы и не один раз, а почаще она улыбалась так!
Жук остался, зажил Жук опять с нами, у нас в доме.
Прежде Жук все рвал и грыз, и таскал, и пачкал, и все, бывало, прячь от него, - стащит и изваляет, да повыше запрячь, чтобы и концы не торчали, а то обязательно стянет и пропало, а теперь резвостью одолел. Спустишь его с ремешка по улице побегать и уж не дозовешься, и битый час простоишь у ворот, кличешь - и лаской приманиваешь, и угрозой стращаешь, ухом не поведет. Раз я как-то до двух часов провозился, не хотелось на ночь на улице его оставлять, но так и не дождался, а не дождался, он и смекнул, бедовый пес, и уж на оклик мой не прибегал больше. И уйдешь, бывало, - набегается он, навозится с собаками, все собаки пойдут домой, а он скулит под окном, - ив три, и в четыре часа одевайся, выходи на улицу. А случалось и днем, отобьется от рук и пропадет, уж думаешь, пропал, ан, нет, - Жук возвращался, и в каком виде: весь-то в грязище, измызганный, места живого нет, истерзанный весь, сонный. Впустишь, а он по стенке, так по стенке и жмется, ну, прямо по полу стелется. И уж рука на него не подымется, А глаза такие грустные… и что он думал? или винился, что прогулял день, - как прогулял! - и вот вернулся, куда же ему вернуться! - и мы на него сердиться можем, сколько угодно, и постегать можно, если надо - мало ли, может, это всегда надо! - сколько хотим, что хотим, он ничего, только чтобы не гнали… и смотрит так грустно.
Мы Жука очень любили, и он это знал, что мы его очень любим. Но чем дальше, тем невозможней становилось - мама просто с ног сбилась. И решил я сразу все покончить - измучились мы с Жуком! - никого не мучить, взять и завести Жука подальше, чтобы и дороги домой не нашел, совсем пропал. А мама и Вера просто в ужас пришли: как, Жук, и один, голодный один бродит где-то на улице! И уж не рад я, что такое придумал, а, главное, не подумавши, бухнул. Насилу успокоил, - тысячу всяких обещаний дал и клятв самых страшных никуда и никогда не уводить Жука, а дома держать, как прежде, - успокоил, успокоилось в доме, и несколько дней кротко все проказы Жуковы сносили, потакали ему и все прощалось, но потом мама опять расстроилась, и опять решено было расстаться с Жуком.
Отдали мы Жука соседке прачке, - за короткое время Жука все по соседству знали и любили песика, - прачка, старуха одинокая, очень Жуку обрадовалась. В заведение ее ход с улицы, и привязала она Жука на веревку к двери, чтобы привыкал пес, Жук бедовый.
Да, видно, ни Жук, ни мы не могли привыкнуть.
Идешь, бывало, мимо прачки, хоть и по другой стороне идешь, а завидит тебя Жук и так рвется к тебе… А в доме пусто, уныло как-то, Вера все вспоминает и плачет Жучиха.
И пошла мама к прачке назад Жука просить. А старухе и не хочется расставаться с Жуком: она одна, у ней нет никого, а от песика ей теплее стало, один он и приласкается к ней и развеселит ее, у ней нет никого, - не хочет старуха отдавать Жука.
А все-таки мама упросила… мамочка наша, ей и самой тяжело, да и для нас хотела сделать, мамочка наша! Не одна, с Жуком вернулась домой, и словно все переменилось в доме. Мы купили на радостях матрасик Жуку и новую сбруйку, и зажили по-старому. И знаю, вернусь домой, и тебе навстречу так и кинется песик, и как завертится, закружится перед тобой, залает так… Жук наш, любимый песик.
Вышел я с Жуком погулять, отошли мы от дома, рвется Жук побегать, и стало мне жалко, спустил я его с ремешка - так и пустился. Я за ним, - не тут-то, гонялся, гонялся, а он все от меня, и все ближе мы к старухину дому, к прачке. Сам бегу, самого страх берет: а вдруг да перехватит! - а совсем уж близко. Да, так и вышло, забежал он к старухе, а старуха цап-царап, да его на веревку.
- Я, - говорит, - и простить себе не могу, что отдала тогда вам песика, а теперь, хоть полицию зови, не выпущу, мой!
Слышать ничего не хочет, не получишь, - и пошел я домой. И опять вернулся, - нет упустил, и думать нечего. И мама пошла - ничего не помогает, не отдает старуха, стоит на своем.
И так нам горько было, а пуще обидно, на Жука обидно: сам, ведь, к старухе по своей воле и своею охотой пошел, нас променял! И за сердце взяло: ну, когда так, и не нужен ты нам! А легче не стало.
А он, глупый, пес несмышленый, он, как завидит тебя, так и рвется, - так и рвется и визжит, назад просится. А никакой надежды нет, - разве, что старуха помрет! - ничего не придумаешь и идешь, не смотришь, а он так и рвется…
И оторвался! Оторвался Жук, сам прибежал, да так и с веревкой своей прямо. И вот опять с нами. Мамочка, мамочка наша, Жук с нами! И мы положили все вместе, и я, и мама, и Вера, все терпеть от Жука, ну, что бы он такое ни сделал, все претерпеть, а никогда, в жизнь никогда не расставаться с ним.