Семья и школа - Дорошевич Влас Михайлович 11 стр.


Самообразование! Хорошо, что я юрист. А представьте себе, что я был бы медиком. Тут самообразованием не займёшься. Ну, да это в сторону. Самообразование! Случалось вам в юности весёлой шумной гурьбой взбегать на высокую крутую гору. Ног под собой не чувствуешь, устали нет, крутизны не замечаешь, - летишь! Ежели толпой. А если одному-то карабкаться и взбираться? А? Нет живого человеческого слова, в душу льющегося, - одна мёртвая, белая книга. Был у меня один знакомый немец. Так тот почему-то вздумал, что ему надо аптечным способом питаться, и всё в порошках и пилюлях принимать. Мяса он не ел, а принимал мясной порошок. Супа не ел, а принимал тройной экстракт из бульона в виде желе. Жив был немец, но чахлая была скотина. Так, не человек, а словно слипшийся порошок человека. А книга, это - порошок мысли, это - мысль в пилюле. Нужно живое общение с людьми, которые работают над тем же делом, так же страстно стремятся к знанию. Тяжело по вечерам, при жёлтом свете лампочки, одному по мёртвой книге самообразованием заниматься. Словно в чулан тебя заперли: "усовершенствуйся!" А когда на вас вдруг сомнение найдёт: "да нужно ли всё это?" - тогда вы что одни-то поделаете? Когда кругом вас толпа жизнерадостной молодёжи, - вы уж её душой живёте, а не своей. От окружающих верой заражаетесь. Трудно человеку в одиночном заключении жить, а учиться и ещё труднее. Тяжко юноше один на один бороться с сомнениями. Сопьёшься или рукой махнёшь и свиньёй сделаешься. Многие тем и кончают. Но меня злость спасала. "Врёте, подлецы, - у которых были деньги "на право учения", - не меньше вас знать буду!" И даже больше многих знаю. Да ведь стоило-то чего! Идёшь один, в темноте, ощупью дорогу ищешь. Где бы бегом бежать можно было, как черепаха ползёшь. В душе, бывало, от обиды и злости плачешь: "Время трачу, и лучшее время. Труда сколько! И часто на что? На то, что всякому, у кого есть за "право учение, безо всякого труда даётся"". Экая им-то привилегия. Злость возьмёт поневоле! Вы меня, может быть, спросите, сколько же при такой своей лютой злобе, которой живу, которой дышу, злодейств наделал? Хотел много, не сделал ни одного. Обстоятельства так складывались, что мне к злодействам никаких поводов не было. Напротив! Обстоятельства так сложились, что я даже не мало путного обществу, быть может, сделал. Но делал я это с презрением, с отвращением - как, знаете, видишь на дороге полураздавленную лягушку, возьмёшь её да осторожненько на травку и переложишь. Жалея, доброе дело ей делаешь, но делаешь с омерзением. И никогда я истинного удовольствия, теплоты, родственного чего-нибудь при этом не чувствовал. Общество, создавшее такие условия, при которых "двери знания" закрываются перед тем, кто не может заплатить "за вход"! От него, алчущего и жаждущего, прячут знание. "Знаем, а не скажем, потому что у тебя заплатить нечем". Общество. Всё презираю я в нём! И все громкие слова, которые оно произносит, кажутся мне лицемерием, фарисейством. "Общественные интересы". Ваши интересы - выжать из отдельной личности всё, что можно, и если вам удаётся при этом ничего не заплатить, вы, алтынники, говорите человеку, которого вы обобрали: "это с вашей стороны бескорыстное служение!" Вы говорите о бескорыстии, вы - общество, в котором даже истина продаётся. "Нравственность" как один из устоев общества. Вот слово, которого я ненавижу, и когда его произносят при мне, я смеюсь в душе: "ах, подлецы, подлецы! А вышвыривать юношу из "храма знания" за то, что у него нет денег, это нравственно?" Нет у общества большого врага, нет. То есть есть, - такие же как я, перед которыми в один прекрасный день захлопнули дверь с циничною фразой: "денег нет, и ученья нет!" Эта обида, эта величайшая несправедливость никогда не забудется. Никогда! У нас, извольте заметить, человеку когда больше всего в душу плюют? Когда он молод. Ты пожившему человеку в душу плюй, - у него душа, как подошва, плохо чувствует даже, что мокро. А юная душа покрыта ещё плёночкой. Стоит хорошенько харкнуть, плёночка и прорвалась. И раночка. А если даже и зарубцуется, то больной рубец будет. Больной! На всю жизнь общество юноше на душу клеймо, разожжённым железом клеймо, кладёт: "Вот каковы мы, подлецы. Помни это всю жизнь". И будет помнить. И никогда не забудет. Все обиды, все несправедливости забудет, а этой несправедливости, этой обиды никогда не забудет, потому была первая, тягчайшая и незаслуженнейшая, и очень юной и болезненно-чувствительной душе нанесена. Никогда не примирится, И поступая так, общество готовит себе злейших, заклятейших врагов. В его ли это расчётах? Я в другие чувства и побуждения общества не верю - не расчёт. В его ли расчётах себе врагов готовить?

Вы спросите меня, быть может, зачем я это всё вам рассказать явился. А видите ли, У нас два раза в год с молодёжью то делают, что со мной сделали. Два раза в год молодёжь то чувствует, что я тогда перечувствовал. И вот теперь то же предстоит. Газеты в таких случаях статьи очень милые печатают и на жалость бьют: "Пожалейте, мол, молодёжь! Они такие огорчённые". Нет, скажите им, - они не только огорчаются, они озлобляются. Озлобляются! Вы против себя оружие готовите! Не допускайте до этого! В видах самосохранения не допускайте! Что на самом деле всё жалиться да жалиться. Вы их этим и припугните… припугните их… хе-хе… припугните…

Призрак

Это было года два тому назад в Петербурге.

В дверь моего номера постучали.

- Войдите!

Из передней раздался голос:

- Позволите?

- Да входите же!

На пороге появилась фигура.

Вероятно, какой-нибудь мастеровой без места.

Обтрёпанный пиджак. Рыжие сапоги в заплатах. Загорелое лицо. Вылинявшая рубаха. Скомканный порыжевший картуз в руках.

Он стоял и кланялся.

- Что вам нужно? Говорите, голубчик, скорей! Я занят!

Я полез в карман за кошельком.

- В чём дело?

Он поклонился.

- Позвольте представиться. Народный учитель…

Мне стало страшно совестно. Я растерялся.

Мы стояли друг перед другом растерянные, оба красные.

- Ради Бога, простите! Садитесь пожалуйста! Чем могу быть полезен?

"Вот он, сеятель на ниве просвещения, пришёл ко мне, - как я его принял?!"

"Сеятель" сел, смущённо комкая в руках старый картуз.

- Я пришёл просить у вас помощи… Приехал в Петербург хлопотать… Ходов никаких… Знакомые указали на вас… У вас, вероятно, много знакомств… Не окажете ли мне протекцию…

- Как раз по вашему ведомству ни одного знакомства!

- Да мне не по своему… Мне бы место сидельца винной лавки!

Час от часу не легче.

Было гадко. "Сеятель" - и в питейное!

- Винной лавки?

- Винной лавки-с!

- Из народной школы?!

По губам его мелькнула улыбка, жалкая, настоящая страдальческая улыбка.

Так, когда гроза и буря пройдут, на небе мелькает ещё слабая зарница,

Буря была уже, тяжёлая буря, в этой душе, и теперь зарницей мелькнула страдальческая улыбка.

Мне стало жаль его.

- Простите меня… Но как же так?

Он поднял на меня глаза, и в этих глазах было много скорби и долгого, молчаливого страдания.

- Меня призрак замучил.

- Призрак?

- У каждого человека есть призрак, который его мучит. У одного - слава, у другого - богатство. У вас, вероятно, цензура. У нашего брата, народного учителя, тоже есть свой призрак.

- Я знаю. Нужда!

Он пожал плечами и оглядел свой костюм.

- Когда сапоги в заплатах, пиджак с плеч валится, рубаха по целому расползается, - какой же нужда призрак? Это самая реальная действительность, а не призрак.

Мне хотелось показать, что я понимаю, сочувствую.

- Тоска? Я вижу положение интеллигента, заброшенного в глушь деревни. Всё, чем красна наша жизнь, - искусство, литература, кружок людей, с которыми можно перекинуться словом, - какая-то сказка. Ни собеседника ни книги.

- Какая же книга?

Он грустно улыбнулся и пожал плечами.

- Захочется почитать, возьмёшь учебник, перечитаешь. Всё-таки печатные буквы! Какие у нас могут быть книги?! Нет, и не тоска. От тоски есть дело. Отдайся делу до самоотвержения, устань. Нет, другой призрак меня замучил!

- Какой же? Что же?

Становилось жутко: уж не сумасшедший ли?

А он смотрел глазами, в которых, в глубине, светился ужас, словно он видел перед собой и сейчас этот призрак.

- Что призрак?

- У вас были когда-нибудь дети? - спросил он тихо.

- Нет.

- Тогда объяснить вам это трудно. Это надо самому почувствовать. Когда ваша жена начинает ходить припухлая, и её прихоти и капризы наполняют вас и радостью и тревогой за неё. Это два уже существа ходят. И оба вы любите всей душой. И вы любите её вдвойне. Два самых дорогих существа, которые слиты в одно.

Его красное, загорелое, обветрившее лицо стало мягким и нежным.

- Это очень радостные минуты.

- Какой же призрак?

- В эти-то радостные минуты мне и явился призрак, Я совсем уж было заснул мёртвым сном, за день устал страшно. Мысли стали уж так приятно в голове путаться, как всегда перед сном бывает. Как вдруг среди красных, синих, золотистых кругов, искр и узоров появился ребёнок. Не знаю, мальчик, девочка, лица не рассмотрел, - но по чувству, которое охватило меня, я сразу понял, что это он, мой будущий ребёнок. Остановился передо мной и прозвенел детским голоском:

"Папа, а на что ты меня на свет произвёл?"

- И весь сон у меня вдруг как рукой сняло. Вскочил на постели. Сижу. Глаза таращу. А ребёнок передо мною стоит и молчит. Словно ответа ждёт. Галлюцинация-с? Бред? А жена рядом спит, ровное, глубокое дыхание её слышится. И в этом глубоком дыхании я слышу два дыхания. Какой же это бред? Живая действительность!

Учитель достал красный клетчатый платок и вытер им вспотевшее лицо.

От того, что он говорил, беднягу, видимо, бросало то в холод, то в жар.

- Во второй раз призрак явился мне на деревне. Я деревню люблю, в учителя пошёл по влечению, но ходить по деревне всегда тяжело. Это всё равно, что идти по вспаханному и только что засеянному полю. Тут вырастет, если не побьёт градом. Но пока-то ещё пахнет только разрытой землёй, могилой. Не то, знаете, нашему брату обидно, что всякий себя над тобою, народным учителем, начальством считает и власть показывает, От этого улыбкой оборониться можно. Вспомнишь "Ревизора": "беда служить по учёной части, всякий вмешивается, всякий показывает, что он тоже умный человек". И посмеёшься. То тяжело, что эти самые, которым служишь, которым жизнь отдаёшь, по темноте своей тебя если не за врага, то за лишнего человека считают. "Сидит барин на нашей шее, На наш счёт кормится. Только деньги наши переводит. Дармоед-барин, как бы на мужиков счёт прожить, только о том и думает". Вот почему тяжело ходить по деревне. Иду я, задумался. Гляжу, - и затрясся весь, чуть не закричал от ужаса, Под окнами избы ходит ребёнок. Мой ребёнок. Я сразу его узнал, потому что сердце. захолонуло. Ходит от окна к окну, кланяется и просит кусочков. Слезливым голосом вопит: "Подайте, Христа ради, сироте! Тятька помер, мамка больная лежит! Подайте голодненькому".

- Послушайте! Это же, действительно, галлюцинация! Вам бы с доктором…

Учитель задрожал и испуганно замахал руками.

- Не говорите про доктора! Не говорите!

Он наклонился ко мне и почти шёпотом, словно как для того, чтоб самому не слышать, сказал:

- Боюсь. Грудью я слаб. Вдруг пойду к доктору, а он скажет… Вы знаете, чахотка ведь так "учительской болезнью" и называется. Прежде-то я, знаете, ничего. А вот как стала жена с торжественным и радостным лицом ходить, - я закашляюсь, меня всего в холодный пот бросит, и зубы стучат. Я закашляюсь, а он передо мной и станет. Он. Призрак. Ребёнок-то мой. Глядит на меня. Я теперь уж и глаза его вижу, - лица не рассмотрю, а глаза вижу, материнские. Глаза испуганные, широко смотрят. И говорит:

"На кого ж ты меня, папа, оставишь?"

- И у меня от этого "папа" всё сердце перевернётся. И мило на душе невероятно и страшно. А то ещё жена подойдёт, когда закашляюсь, воды подаст, по голове меня погладит. "Ты бы, папа, так себя не утруждал…" Она меня с тех пор, как в положеньи, "папой" зовёт. И чудится мне, что в её голосе он, ребёнок, говорит. Призрак! Она ведь теперь за двоих думает. Это не только её, это и его мысли. Страшно мне, страшно кашлять!

И как назло, он закашлялся. Кашлял долго, мучительно, затяжным кашлем.

Потом посмотрел на платок и вздохнул облегчённо:

- Нет, крови всё ещё нет. Хотя белые бы платки надо было завести. На белом виднее… А красное на красном…

Он всё-таки повеселел.

- Предводитель у нас уездный. Жизнерадостный такой, дай Бог ему. У нас его по уезду "петухом" зовут. Но хороший такой петушок. И "ку-ка-ре-ку" хорошее кричит, радостное. Предутреннее!

И при мысли о "петушке-предводителе" добрая улыбка заиграла на лице у учителя.

- За нашего брата петух на кого угодно наскочит, и каждую минуту готов разодраться. Очень славный петушок. У него имение огромнейшее. Как кто в гости приедет, - он сейчас великолепную тройку или четверик. Бубенчики… И по школам повезёт. Мы его слабость. И когда шампанское подают, он никогда не пропустит, чтоб за наше здоровье тоста не выпить. Очень хороший петушок! Приезжает он как-то ко мне. И с ним гость из Петербурга. Как назвал имя, я глаза вытаращил и вдруг себя меньше песчинки почувствовал, Писатель…

Учитель назвал имя писателя, действительно, громкое, "много говорящее уму и сердцу".

- Осанистый такой старик. Грива львиная. И во всей голове что-то львиное чуется. Борода надвое. В пенсне. Глаза ясные и глубокие. Ума в них, ума! И всё лицо и радушное и серьёзное. Показал я им школу. Школа у меня, - это могу сказать с уверенностью, - ведётся хорошо. Как народную школу показать можно. Предводитель около писателя в восторге ходит. "Вот он один-с из невидных "пахарей", вот один из сеятелей-то на ниве народной. Какое делище незаметно делает! По убеждению в народные учителя пошёл! Как школу ведёт!" Знаменитый писатель вопросы предлагает. О всём спрашивает. И что ни вопрос, - так глубоко, метко, умно. Видно, что человек любит дело и понимает. Вот если бы наши инспектора так спрашивали! Хожу я с ними, ног под собой не чувствую. Плакать от радости хочется. Сжал мне на прощанье писатель руку, без слов, так сжал, словно всю душу в этом рукопожатье передать хотел. Сел в коляску. Зазвенели бубенчики. Только пыль столбом. А я стою, слёзы на глазах. Какой чести удостоился! Самый передовой публицист, "властитель дум", и учитель, на статьях которого воспитывался, братски руку пожал, товарищем признал. От радости, от счастья дрожу. Одна такая минута за всё вознаграждает. А из пыли-то, поднятой предводительской рессорной коляской, перед моими глазами "он" вырастает. Призрак! Ребёнок-то мой! Широко открыл глаза, на меня смотрит.

"Что ты, папа, себя для народа в жертву принёс, это - прекрасно! - звенит детским голоском, - Но меня-то за что же в жертву приносишь?"

- Задрожал я в ужасе. Так Авраам, вероятно, дрожал, трепетал всем телом, когда ножом над Исааком замахнулся. И в ужасе оглянулся я кругом: где же ангел, чтоб меня за руку схватить и "остановить подъятую руку"?

И дрожавший в страхе, словно всё это заклание происходило перед ним, учитель заплакал:

- Простите… Но не могу я… Не могу… Призрак меня замучил… И избавиться от него не могу. И не желаю! Как же я от него избавляться буду, когда он самое дорогое для меня в жизни? А замучил он меня, замучил. Я в школе перед ребятишками стою. Весело это! Весело смотреть, как в их глазёнках просыпается мысль. Весело, когда хор звонких голосов за тобой урок повторяет. Словно хор маленьких колоколов пасхальную заутреню звонит. Весело, радостно! И вдруг между мной и ими становится мой ребёнок.

"Им ты служишь, папа! А мне, а своему собственному сыну, что ты готовишь?"

"Призрак! Не могу я быть учителем. Призрак плачет. Не учитель я больше… Не учитель"…

И он весь дёргался, произнося эти слова.

И чувствовал я, что это были страшные для него слова,

Мы долго сидели молча.

Он сказал, наконец, глухо, тяжело, как говорится отреченье от любимого.

- Помогите. Устройте мне место сидельца в винной лавке.

Он весь съёжился, словно его придавило, сгорбился, голова ушла в плечи.

Он добавил:

- Если я так же усердно поведу лавку, как вёл народную школу, - моя лавка будет первой винной лавкой кругом. Я буду получать награды и повышения. И меня скоро сделают сидельцем в лавке первого разряда.

Через месяц

"Облетели цветы, догорели огни".

Среди писем, полученных на моё имя в редакции, есть одно, которому не лежится ни в кармане ни в портфеле. Оно просится в печать.

М. Г.

Прежде всего позвольте представиться.

Я - герой.

Я тот самый "великий маленький человек", или "маленький великий человек", о котором, когда Вы писали, слёзы умиления капали с Вашего пера.

Словом, я народный учитель.

Заплачьте:

- Какое святое слово!

Впрочем, вы, вероятно, думаете с тоскою:

- А! Народный учитель!.. Вероятно, опять жалоба!

Нет, милостивый государь, мне жаловаться не на что. Своим положением я могу только хвастаться.

Я старый учитель. Служу делу более 20-ти лет. У меня - семь человек детей. Старшая дочь второй год учительствует. Вторая через несколько месяцев кончает семинарию и тоже начнёт учительствовать.

Мне остаётся поднять на ноги и вывести в люди остальных пятерых.

Чтоб сделать это на учительское жалованье, я не пью. Со дня рождения третьего ребёнка бросил курить. Сам обшиваю всю семью. Выучился шить. Выучился тачать сапоги. И сам шью обувь на всё семейство.

Я из крестьян. Поступив на службу в одно из сёл этой губернии, я приписался к местному обществу. Но новые односельчане воспользовались этим, чтобы не выдавать мне квартирных.

- Раз здешний мужик, какие ему квартирные?

Я перевёлся в другое село, и вот живу. Получаю 250 рублей в год жалованья, 50 квартирных, за 4 пятилетия по 50 рублей за каждое в год добавочных. Итого - 500 рублей.

Для чиновника, записывающего входящие и исходящие, для репортёра, пишущего о раздавленных собаках, для актёра, докладывающего "карета в барыне и гневаться изволит", было бы "ужас, как мало". Для народного учителя - за глаза довольно, и тысячи моих коллег, прочитав эти строки, сказали бы:

- Вот счастливец!

Итак, жаловаться мне не на что. Я берусь за перо просто для того, чтоб описать вам, как я вернулся с учительского съезда.

Первым долгом я заехал в нашем уездном городе к инспектору, до которого у меня было дело.

Артемий Филиппович всегда встречал меня с недовольным лицом:

- Чего, мол, ещё притащился! Чего ещё надо?

На этот раз он, как увидел меня, так весь и просиял. Улыбка во всё лицо, руки потирает:

- Ну, что? Побаловались? А? Отвели душу? А?

Молчу

- Так как же? Нас, инспекторов, по боку надо? А? Упразднить? А?

Молчу.

- Делу мешаем? А? Тормозим? А?

Всё молчу.

- Бюрократическое отношение вносим? А? Самовластвуем? А?

Всё молчу, всё молчу.

- Поругали нас на парламенте-то на своём? Смотрю, - у него на столе Московские Ведомости.

Назад Дальше