- Ну, уж это-то ты врёшь! - и меня поколотили за то, что я кричал:
- Нет, вы подкидыши! Подкидыш!
Придя домой, я спросил:
- Мама, что такое подкидыши?
Она побледнела и схватила меня за голову:
- Кто тебе это сказал?
- Мальчики.
- Никогда не повторяй этого. Это нехорошее слово.
Она почему-то заплакала и начала меня целовать.
Кругом происходило что-то странное. Я знал, что в Петербург отправили какую-то бумагу. Об этом говорили. Ко мне стали ходить незнакомые люди.
- Адвокаты! - почтительно сообщала горничная.
Запирались в кабинет. О чём-то долго говорили. Выходя из кабинета, незнакомые люди гладили меня по голове, спрашивали:
- Этот?..
Мать целовала меня чаще и, целуя, плакала. Ко мне относились с какой-то особенной нежностью, словно к больному! Словно жалел меня кто-то за что. На завтрак мне давали особенно много и всё моё любимое.
Когда я приносил дурные отметки, мне только говорили; "ты должен учиться хорошо", и не бранили меня.
"Словно я умру!" думал я и начинал плакать.
Когда раздавался звонок, меня, прежде чем открыть дверь, поспешно уводили в дальние комнаты, словно прятали. А иногда вдруг наскоро, торопливо кутали и посылали с человеком гулять, хотя я и говорил:
- Мне не хочется!
- Иди! Иди!
Мы уходили, словно бежали, по чёрному ходу, и всякий раз в таких случаях я видел, что у наших ворот стоит очень хороший извозчик.
Меня водили гулять очень долго, и мы возвращались только тогда, когда извозчика у ворот уже не было.
Мама всегда встречала меня очень расстроенная, по большей части заплаканная, целовала, прижимала к груди, словно я пропадал и неожиданно вернулся к ней.
Однажды, когда мы обедали, раздался звонок, и прежде чем меня успели увести, в столовую вошла какая-то дама, очень нарядная; увидев меня, улыбнулась, сказала:
- Какой он большой!
И поцеловала.
Какое-то странное волнение, в котором я до сих пор не могу дать себе отчёта, овладело мной при виде этой дамы.
К нам ходило много дам, которые меня знали совсем маленьким, и которых в лицо я не помнил, они всегда говорили одно и то же: "Какой он большой!" и целовали меня. В этом не было ничего особенного, но на этот раз…
Лицо моей матери побелело, как полотно. Мне почему-то сделалось страшно, я крикнул "мама!", бросился к ней, меня схватили и утащили, не давши даже ещё раз взглянуть на нарядную даму.
Когда мы выходили, у ворот стоял тот же самый хороший извозчик, которого я видел всегда, когда меня спешно уводили гулять.
На этот раз человек водил меня гулять особенно долго. Мы вернулись, когда уже было совсем темно.
Мама меня встретила с рыданьями и ещё никогда так не целовала. Отец взял за руку, увёл в детскую, поцеловал, сказал:
- Сиди тут. С мамой дурно.
Я слышал, как бегала прислуга, носили воду, искали спирт, я слышал, как мама рыдала, и сквозь закрытые двери до меня доносилось:
- Не отдам.
Вечером у меня открылся жар, бред. Я впал в бессознательное состояние. Когда я очнулся, была ночь, в детской горела лампадка, на постели у меня сидела мама и плакала.
И вот сам не знаю уж почему, но я вдруг вскочил и закричал:
- Мама, мама, скажи, твой я сын?
Я целовал её руки и молил:
- Мама, твой я сын?
- Что ты? Что ты? - испуганно шептала она, бросаясь на колени, обнимая меня.
И мы, обнявшись, рыдали, целовали друг друга.
И я рыдал, чувствуя, что какая-то страшная скорбь наполняет мою душу, и что-то страшное-страшное надвигается на меня и на маму.
Я потом не задавал матери этого вопроса. Мне было страшно его задать. Эта детская, этот свет лампады, стоящая на коленях и целующая мои руки, словно прощенья в чём-то просящая, мать, я с тех пор помню это, я никогда не забуду этого…
Я поправлялся туго. И когда начал вставать и ходить по комнате в один, поистине прекрасный день, какой-то вихрь радости налетел на наш дом.
Отец, мать меня обнимали, целовали. Прислуга плакала и целовала мне руки. Все меня словно с чем-то поздравляли, но не говорили этого слова. А мать, когда вбежала в то утро в мою комнату, прижала меня к себе так, что мне даже стало больно, безумно целовала и говорила:
- Мой, мой теперь.
В этот день была получена бумага из Петербурга.
В нашем милом доме стало весело. Тайный страх чего-то, который был разлит в воздухе, исчез. При звонках никто не вздрагивал. Меня никто торопливо не уводил из дома чёрным ходом. И той нарядной барыни больше никогда не появлялось.
Потом я узнал, конечно, всё.
Эта женщина приезжала за тем, чтоб взять меня. Какой-то лавочник, говорила она, хочет взять меня в услужение и предлагает ей деньги.
Похоронив святую женщину, которую я с детства называл матерью, и разбираясь в документах, я нашёл нотариальную бумагу, подписанную той же фамилией, которая значится в моём метрическом свидетельстве в строках:
- Родился у такой-то.
В этой нотариальной бумаге было сказано, что она, получив такую-то сумму, отдаёт меня в полную собственность таким-то и обязуется никаких прав на меня не заявлять.
Но что бы значило это нотариальное удостоверение торга на ребёнка, если бы не та бумага, которой так ждали из Петербурга, и которая такой радостью наполнила всех: это был акт об узаконении.
Мать могла воскликнуть в то утро в первый раз за десять лет:
- Он мой теперь!
По имени и по правам с этим узаконением я принадлежал тем, кто меня больше чем родил, кто сделал меня человеком.
Так мы, незаконнорождённые, или как теперь зовут "внебрачные", - чем это лучше?.. - с актом узаконения перестаём быть собственностью той самки, которая нас произвела на свет.
Эта самка теряет на нас права. Не то с законными, но такими же несчастными детьми.
Я чувствую себя должным, и то, что я должен, это - жизнь.
Мне дали жизнь, и я должен жизнь миру, в котором водятся добрые люди. Мой долг пред памятью моих приёмных отца и матери - взять ребёнка, такого же брошенного, как я, и воспитать его, как сына.
И у меня уже был бы ребёнок, мальчик лет восьми, если бы он не был законным сыном тех, кто его родил.
Это было три года тому назад. Я встретил пятилетнего мальчика, милого, прелестного, нелюбимого своими родителями.
Они были моими соседями, и весь дом возмущался их гнусным отношением к ребёнку. Особенно отношением матери, К сожалению, не было ничего уголовного в их поступках, С каким бы наслаждением я посадил бы их в тюрьму, с каким восторгом я платил бы самым искусным адвокатам, чтобы сделать это, и стал бы подкупать их сторожей, чтобы они похуже с ними обращались.
Но, к сожалению, ничего уголовного не было в их поступках. По крайней мере, ничего нельзя было доказать. Они били несчастного ребёнка, но это не было ещё "истязанием", которое требуется по закону. Они только на каждом шагу мучили, оскорбляли несчастного ребёнка, лишали его всех радостей жизни и говорили:
- Чтоб ты поскорее сдох, проклятая гадина!
Они морили его голодом, давали какие-то кости, его однажды высекли за то, что он украл молоко у котят. Он валялся где-то в тёмном чулане. Из-за отрепьев, в которых он ходил, с ним не хотел никто играть.
Но ведь это всё ещё не уголовщина. Я звал его к себе играть и получал истинное удовольствие, кормя его вкусными вещами. Мне всё нравилось в нём: улыбка, голос, взгляд. Каждое слово, сказанное им, казалось мне необычайным. Каждое его желание - милым.
И когда я через два месяца этих наших тайных свиданий, - тайных потому, что родителей "оскорбляли" заботы посторонних об их сыне, когда я спросил себя:
- Что мне этот мальчик?
Я должен был ответить себе, что я люблю его без ума. Так, вероятно, любят только своих детей.
Взять?.. Но ведь он "законный" ребёнок, Его нельзя узаконить без желания родителей. Нет такого акта, с помощью которого кончалась бы их власть над этим человеком.
Воспитывать при себе, полюбить, как родного сына и каждую минуту ждать, что вот-вот придут люди и отнимут вашего ребёнка.
Нет, это слишком страшно.
Вспомните эти сотни процессов между обзаконенными самками, случайно родившими, и истинными матерями, отдавшими ребёнку всю свою жизнь.
Вдруг они предъявляют иск об истребовании ребёнка.
- Но я ему дала то-то и то-то! - говорит мать.
- Что ж, и я ему дам воспитание, соответствующее моим средствам, - отвечает самка.
Они так поступают из шантажа, просто из злости.
И закон на их стороне. И судьи, скрепя сердце, присуждают ребёнка отвратительному существу, когда-то отказавшемуся от своего ребёнка.
Закон охраняет их, этих тварей, которые осквернили Церковь и благословенье Бога, которые ходили вокруг аналоя, чтобы на законном основании предаваться любострастью или жить на содержании у мужа.
Вы должны извинить меня, если я говорю с такой горячностью о дурных матерях. Жизнь сделала это. И когда я думаю о дурных матерях, мне кажется, что я мог бы быть и палачом.
Тысячи процессов кончаются в пользу этих тварей и всегда во вред детей. Несчастных, несчастных детей.
Бедный ребёнок, о котором я говорю, был судьбою избавлен от дальнейших мучений и сквозь туманную даль глядевшей на него печальной жизни.
Он умер. За ним не смотрели, он схватил воспаление лёгких и скончался.
Он умер, но остались тысячи и тысячи законных детей, нелюбимых, пасынков, падчериц, которые слышат, как слышал он ежеминутно:
- Хоть бы ты околел!
И которых нельзя взять, которых никто не возьмёт, потому что вечно будет стоять вопрос:
- А придут и отнимут?
Потому что законных детей брать за своих и узаконить без согласия родителей нельзя.
- Узаконение посторонними законных детей, - но это нарушает все юридические нормы и формы! - скажут гг. юристы.
Я думаю, что не жизнь должна идти за юриспруденцией, а юриспруденция идти за жизнью, как наёмница за своей госпожой.
Пусть отыскивают новые нормы и новые формы гг. юристы, которых мы держим для нашего блага, для наших удобств.
Ребёнок - вот первое лицо в обществе. И пусть не будет он в полной кабале у дурных родителей, кто бы ни были эти родители: незаконные или законные, но гнусные.
Это великое дело - дать ребёнку право отыскивать своих родителей.
Но дайте ему, дайте другим, любящим его, за него отыскивать это право: избавиться от гнусных родителей.
Пусть ребёнок не будет собственностью низкой твари, - обзаконила или не обзаконила эта тварь своё "сожительство"."
Таково полученное мною письмо.
Компетентное мнение
Я получил следующее письмо:
Милостивый государь!
С большим интересом, удовольствием и смехом я читаю жалостные статьи:
- Ах, бедные незаконнорождённые!
Вот уже 36 лет 10 месяцев и 19 дней, как я состою обладателем документа:
- Из московской духовной консистории выдано сие в том, что в метрической книге московской Николаевской, что на Пупышах, церкви, 1865 года, в статье о родившихся № 7 писано: генваря пятого дня у г-жи такой-то незаконно родился сын имярек…
Вот он лежит передо мной, этот документ, пожелтевший, истрёпанный.
Словно стёршиеся кандалы каторжника, словно старая, проклятая тачка приговорённого к прикованию тачечника.
Ну, старый приятель, поговорим!
Ну, мой "позорный столб", у которого я простоял 36 лет 10 месяцев и 19 дней, - вспомним!
Действительно ли ты заставил меня столько страдать?
Клянусь, что на тебя лично мне жаловаться не за что.
В один прекрасный день меня пригласили в полицию.
Господин участковый пристав, полный и важный, сказал мне строго и величественно:
- По метрическому свидетельству жить нельзя. Вы должны приписаться.
Я пошёл в мещанское общество. И провёл вечер не без удовольствия.
Сначала шли дела общественные.
Гг. мещане упрекали друг друга в краже общественных денег.
Потом пошли дела арестантские:
- Принимать или нет обратно в общество того или другого, опороченного по суду?
Одних мещане решали:
- Шут с ними. Принимаем!
Других:
- Пусть идёт на поселение!
Когда "арестантские" дела кончились, началась приёмка лиц, желающих вступить в общество.
Гг, мещане зашумели, загалдели.
С меня требовали:
- Сто рублей за приписку! Меньше ни копейки!
Я стоял на пятнадцати.
- Ну, семьдесят пять! Дай семьдесят пять-то!
Поторговались-поторговались и сошлись на двадцати рублях.
Я стал мещанином города такого-то, легальнейшим существом.
И всё.
И с тех пор я мог спрятать тебя в портфель и хранить только для себя, как приятный сувенир.
Мой старый друг, мой истрёпанный товарищ, - ты был только один раз немножко свиньёй ко мне.
В отношении военной службы.
Ты не давал мне никаких льгот по семейному положению.
- Отбояривайся, как знаешь.
Будь я старшим сыном, будь я единственным сыном "г-жи такой-то", всё равно:
- Иди в солдаты!
Но по твоим протёршимся сгибам пробегает улыбка, мой истрепавшийся друг:
- Зато я не обязываю тебя кормить "г-жу такую-то".
Ты не даёшь мне никаких прав, но ты не налагаешь на меня и никаких обязанностей.
У меня нет, не может быть никаких братьев, сестёр, отцов, матерей, тётушек, бабушек.
Никого!
Я ни к кому не имел права обратиться в трудную минуту
Но и ко мне не смеет явиться никто:
- Я родственник!
- Я родственница!
Я выну тебя, мой пожелтевший документ, мой патент на свободу:
- У меня не может быть никаких родственников! "Незаконно".
Если у меня будет что-нибудь, я могу распорядиться, как я хочу.
Никакая троюродная каналья не может явиться оспаривать моё духовное завещание.
Ничьей опеки! Ничьего вмешательства! Ни к кому обязанностей!
"Клеймо", я люблю тебя, как привилегию на свободу.
Какие неприятности ты причинял мне, мой забавный документ?
А причинял!
Когда надо было отдавать тебя дворнику для прописки.
Положение было прекурьёзное.
Переезжая на новую квартиру, я должен был рассказывать неприличный анекдот о моей матери.
Так сказать:
- А знаете ли… моя матушка… того… согрешила!
Старший дворник брал документ, шёл к себе в каморку, вооружался очками, читал:
- У г-жи такой-то… не-за-кон-но… ро-дил-ся…
И, быть может, усмехался.
Но это было решительно всё равно.
"Г-жи такой-то", которую диффамировал документ, дворник не знал. А что касается меня, то за двугривенный он кланялся мне как самому законнорождённому
Тебя зовут "трагическим документом", приятель. Но повлёк ли ты за собой хоть одну трагедию?
Одну - да.
Это было, когда умирал мой отец.
Около него стояла его жена, законные дети.
А он, говорят, томился и говорил гаснущим голосом:
- Не все… не все…
Незаконного не было. Незаконный не имел права войти.
Да если бы и вошёл, - не велика радость!
Моего отца звали Иваном, меня зовут по отчеству Петровичем. Фамилия моего отца была Икс, моя - Игрек.
Если бы мой отец пришёл и сказал:
- Запишите ребёнка на меня, Он мой. Я хочу, чтоб он носил моё имя.
Ему бы ответили:
- Невозможно.
Мой отец был мещанин.
- Почему же я не могу передать моему сыну моего звания?
- Потому, что невозможно, чтоб титулы графов, баронов, князей передавались незаконным детям.
У моего отца ничего не было.
- Почему же я не могу дать прав своему ребёнку?
- А потому, что есть богатые люди, и их законные дети могут потерпеть при таких порядках!
Так, мещанам нельзя признавать своих детей, потому что на свете есть графы, бароны и князья.
Бедняк должен быть лишён родительского права, потому что на свете есть богатые люди.
Закон охраняет титул графов, князей и баронов, наследства богачей - и для этого лишает самых законных, самых естественных прав крестьян, мещан, ремесленников.
Как будто нельзя просто сделать каких-нибудь изъятий для титула!
Иди обратно в портфель, мой старый, обветшалый друг.
Твоё "ужасное" значение ей Богу преувеличивают!
Я, протаскавший тебя 36 лет, не могу на тебя пожаловаться.
Ты мне не причинил никаких неприятностей. Ты мирно лежал в портфеле.
Что в тебе написано, известно мне, небесам да дворникам.
Но вот общество, то самое общество, которое вопит:
- Ах, бедненькие незаконнорождённые!
Оно причинило мне в детстве слёзы, в юности огорчение, теперь возбуждает моё презрение.
Дворники, для которых слово "незаконнорождённый" позорно, получали двугривенный и молчали.
Общество, для которого "в слове незаконнорождённый, конечно, нет ничего, ничего позорного", шушукалось, шепталось, передавало эту сплетню.
Это слово я читал не в документе - документ был спрятан в портфеле, - я читал его в ваших глазах, господа.
- Вы знаете?.. Он…
И это меня злило, бесило, как теперь возбуждает во мне к вам презрение.
Вы кричите:
- Ах, уничтожьте этот бессмысленный термин в документе!
Да на кой же шут вы-то, вы придаёте такое значение "бессмысленному термину"?
- Уничтожьте в документе, и прекратится в жизни.
Вы, кажется, и от предрассудков хотите освободиться через участок?
Почему не привести этого "компетентного мнения" заинтересованного лица?
О нём говорят.
Значит и он имеет право голоса.
Право отца
Герой дня…
У него ни одного зуба, почти ни одного волоса.
Но это не балетоман. Это обыкновенный младенец.
Ему всего несколько минут отроду.
Ему только что отрезали пуповину, и акушерка дала ему хорошего шлепка, чтоб он подал голос.
Младенец заорал благим матом.
И в ту же минуту к нему приближается компания очень важных и очень почтенных людей.
На лицах одних написана суровость и непреклонность. На лицах других - кротость и мягкость. Есть даже такой, который почему-то хнычет.
- Как его заклеймить?
Люди с непреклонностью на лице говорят:
- Незаконнорождённым! Поставим ему эту печать.
Люди, на лице которых написана кротость, мягко возражают:
- Ну, зачем "незаконнорождённый"? Поставим просто "внебрачный" Как-то мягче, приятнее, музыкальнее! "Незаконнорождённый" - точно удар барабана, "внебрачный" - словно меланхолический свист флейты. Ей Богу заклеймим его "внебрачным" Нежно и музыкально!
Всхлипывающий господин протискивается вперёд, всплёскивает руками и начинает как-то умилённо и восторженно кривляться.
- Младенчик ты мой радостный! Ангельская твоя душенька! Личико-то! Личико! Словно печёное яблочко! Съесть тебя хочется! Ножками-то, ножками, апельсинчик, так и сучит, так и сучит!
Читатели, может быть, узнали уже в хныкающем господине известного философа г. Розанова.
Г. Розанов приставляет палец ко лбу и очень глубокомысленно говорит: