- Поп! Хошь у те и рыло и брови как у пророка, а я тебя не желаю слушать, так как моя душа самого меня хочет слушать! У всякого человека есть внутри свой соловей… А ты мне там про священно писанье!..
Мастер поднял вверх руки и басом заорал:
- Благослови, владыко-о!..
Псаломщик отскочил от попа и умильно взглянул на Антона.
- Блистательно народ живет.
Антон чувствовал усталость во всем теле.
Была долгая утреня и обедня, причем нужно было стоять впереди всех и, ощущая на себе взгляды, кланяться и креститься особенно истово и неторопливо; работник куда-то скрылся, и ружно было самому гнать лошадей к водопою, дать им сена.
И брала злость, а не хотелось ради праздника злиться.
Селезнев взял псаломщика за плечи, усадил рядом с собой и сказал:
- Ну, рассказывай, Никита Петрович.
Псаломщик повел высохшим лицом во все стороны и сказал:
- Домовитый вы, Антон Семеныч.
- Иначе нельзя.
- У нас в России не так.
Антон взглянул на него оживившимся мыслью взглядом.
- Знаю. Бывал.
Псаломщик стиснул зубы и вздохнул так словно выпустил душу.
- Тоже хочу хозяйством обзавестись.
- Без хозяйства человек - ветер.
- А дальнейшее само собой, а?
- Что?
- Ну жизнь?
Псаломщик хитровато уставился на крупного чернобородого человека и подумал: "Крупен, дядюшка, А и плутень тоже".
Антон устало проговорил:
- Кто как хочет, тот и строит свою жизнь-то.
- А бог?
- Бог для ночи нужон. С ним дневать не приходится.
В это время к Антону подошла баба и сказала:
- Там те, мужик, спрашивают.
- Кто?
- Милиционеры, что ли. С ружьями, на паре приехали. У ворот.
Селезнев взглянул на ее побледневшее лицо и недовольным голосом проговорил:
- А ты уж скисла.
И, поскрипывая сапогами, мелким шагом вышел к милиционерам.
Их было двое. Они сидели в коробке и о чем-то разговаривали между собой. Каурые лошади утомленно отгоняли хвостом жужжащих мух.
Ямщик - молоденький мальчишка - смотрел на что-то у колес.
Селезнев подумал, что милиционеры свернули выпить, и он решил их угостить получше.
- Заворачивайте, - сказал он. Милиционеры взглянули на него. Один из них был на городской манер - бритый, без усов и бороды, второй, совсем молодой, с начесанным на фуражку курчавым хохолком волоса.
Милиционер постарше сказал:
- Ты Антон Семеныч Селезнев?
И то, что сказал он эти слова так, как их говорят на суде, не понравилось Антону. Он сказал:
- Я самый.
Милиционеры переглянулись и, перегибая коробок, вылезли направо.
К коробу сбирался народ - парни, девки. Старший милиционер оглянулся и увидел Кубдю и Беспалых с ружьями.
- Разрешенья есть? - спросил он все так же строго.
- Много, - весело отвечал Кубдя. Милиционер потрогал кобуру у пояса, и говорить такие холодные, протокольные слова ему, должно быть, очень понравилось. Он сказал:
- Потом разберемся. Вы не уходите.
- Ладно, - сказал Беспалых. - Мы ведь здешние.
- А народ пусть разойдется. В свидетели охота? Где тут староста?
Вышел староста, заспанный мужик в сатинетовой рубахе без опояски.
- Я староста, - бабьим голосом проговорил он. Милиционер с неудовольствием сказал:
- Дожидаться тебя приходится. Обыск вот надо произвести. Самогонку, говорят, курите?
- А кто их знат! - равнодушно ответил староста. Милиционеры были городские, и при виде этих лохматых пьяных людей, узеньких линий глаз - где бог знает какие мысли прячутся - они вначале немного трусили.
Потом, увидав, как мужики торопливо расступились перед шинелями английского образца, пуговицами со львами и голубыми французскими обмотками, милиционеры развеселились и, вспомнив про свою трусость, осерчали.
Младший, не привыкший к ружью и постоянно поправляющий ремень, входя во двор, крикнул:
- Пьянствовать тут!..
Крик его походил на жалобу, и он смолк.
Аппарат для курения самогонки - два толстых глиняных горшка с рядом медных трубочек и жестяной холодильник - стоял под навесом, на телеге, накрытой кошмой.
Тут - же стоял и бочонок с невыпитой самогонкой. Милиционер вытащил из кармана бумагу и чернильницу и начал писать протокол.
В толпе переговаривались:
- Ишь, хотят, чтоб цареву водку пили!
- Торговлю отбивашь, дескать!..
- И не говори.
Молоденький милиционер поджал губы и ссупил брови.
- Ишь ты, задело!
- Не пьет!
Составив протокол, милиционер разбил ружьем горшки, прободал штыком холодильник и сломал медные трубки.
Мужики молчали.
Милиционер опрокинул на землю самогонку. Образовалась лужица, блеснула темноватая крыша пригона, и самогонку впитала земля.
Запахло горячим хлебом.
- Вот паскуда! - крикнул кто-то из толпы.
Милиционеру было жалко и самогонку и себя, совершающего такие нехорошие поступки; он рассердился:
- Молчать, чалдонье!
Милиционер помоложе ухватился за ружье.
- Всех переарестуем.
Толпа задышала быстрее и нажала на милиционеров. Им было тесно; старший милиционер начал ругаться по-матерному, второй испуганно глядел в пьяные, быстро мигающие лица.
Мужики нажимали.
В груди и бока милиционерам уперлись чьи-то твердые локти и руки. Пахло самогонкой и еще чем-то нехорошим - кажется, прелым камышом от повети.
Затрещал коробок у ворот.
Старший милиционер попробовал пройти - не пускают. Кругом глаза и теплое человеческое дыхание.
Милиционер помоложе вскрикнул, раздался его голос немного с хрипотцой. Его товарищ вдруг длинно, матерком каторжан, выругался.
Кто-то из толпы - вертлявый и маленький - выскочил и ударил его в зубы.
Милиционер горласто крикнул и выстрелил подряд три раза в толпу из револьвера.
Охнули.
Толпа расступилась.
Милиционеры, согнувшись, побежали к воротам.
Лица их вспотели, дрябло сморщились и иссиня побелели, как известка.
Они вскочили в коробок. Мальчишка кучер гикнул.
Беспалых замахал руками.
- У-лю-лю-ю!..
И, сорвав с плеча ружье, выстрелил вслед им сразу из обоих стволов.
Один из милиционеров мотнул головой и нырнул в коробок. Ямщик на передке испуганно, по-бараньи, заверещал.
Кубдя снял берданку и выстрелил в воздух.
Коробок скрылся в переулок.
Мужики вышли из ограды с чувством большой беды.
У Беспалых обомлели ноги, он взглянул на Кубдю, и ему показалось, что Кубдя как будто доволен.
У Беспалых зашумело в ушах, и он быстро пошел в монастырь.
Кубдя догнал его на мосту и под стук каблуков в доски сказал ему прерывающимся голосом:
- Поохотились?…
Вечером Горбулии и Соломиных слушали, как Беспалых, задыхаясь и бегая по избе, рассказывал, как прогнали милиционеров.
Горбулин восторженно плескался руками в воздухе и поддакивал:
- Так их… так…
И было непонятно, почему так разбудилось это ленивое и сонное тело.
Соломиных сидел, поджав ноги калачиком, по-киргизски, и издали при свете сальника походил на божка.
Кубдя спал.
В монастыре протяжно пели.
В горах с шипом шумели кедры, и где-то далеко грохотало, должно быть "плакали белки", рушились льды ледников. Тьма зеленоватым кошачьим зрачком щурилась в окна.
В конце рассказа в сенях застучали. Кто-то долго шарил дверь. Беспалых смолк. Вошел Емолин и испуганно заговорил:
- Под суд подвели, сволочи! Кубдя, где Кубдя-то?
Беспалых сказал:
- Спит.
Емолин отскочил к дверям. Из темноты по-иному звучал его наполненный чем-то другим, не всегдашним, голос"
- Спит!.. Убил человека и дрыхнет. Вот каторжане, а! Господи, ну и угораздило меня связаться с ним! Теперь и меня-то из монастыря выгонят. А он дрыхнет. Буди, что ли, его, Егорша!..
Соломиных спросил:
- В сам деле убил?
- Наповал. Так в шею, братец ты мой, и всадил всю дробь.
- Дробью убил?
- И черт его угораздил!
Емолин подбежал и толкнул ногой Кубдю.
- Вставай ты, леший драный…
- Теперь вошьют, - сказал Соломиных, и Беспалых показалось, что говорит он, точно радуясь. - Или повесят, или расстреляют.
- Обоих?
- Може, и всех четырех.
- А нас-то с чего?
- Разбираться не будут.
Емолин дергал Кубдю и ругался:
- Вставай, каторжная душа, лихоманка. По-людски бужу, человеку тебя надо.
У Кубди кружилась голова, он присел на голбце, зевнул - в челюстях пискнуло.
- Что те, подрядчик, надо? - сказал он хрипло.
- Человек тебя спрашивает.
- Кто?
Емолин отошел к дверям и крикнул в темноту:
- Иди-ка сюда, Антон Семеныч!
Селезнев перекрестился и поздоровался. Кубдя взял ковш и с шумом напился.
- Ну, парень, и самогонка! - сказал он с удовольствием. - А ты что, на ночь-то глядя, пришел, дядя Антон?
Емолин сказал:
- Вот, клин тебе в глаз, еще спрашиват! Убил человека - и хоть бы что?
- Всем одна смерть, - сказал Кубдя, садясь на лавку.
- Ну, а я пойду, - торопливо сказал Емолин, - мне тут рук марать не приходится. Разбирайтесь сами, а только, как хотите, а повесят вас.
- Повесят, - равнодушно подтвердил Соломиных.
Помолчали сколько требуется по положению, и Кубдя спросил:
- Самовар, что ли, поставить?
- Не надо, - сказал Селезнев. - Я ведь ненадолго. К тому пришел - собираться вам надо.
Кубдя положил ногу на ногу и посмотрел в потолок.
- Наши сборы не долги. Куда идти-то?
- В чернь.
Беспалых переспросил:
- В тайгу?
Селезнев промолчал и немного спустя добавил:
- Как хошь, мне одно. Только вам уйти надо. Расстреляют колчаки-то. Я седла и тюки приготовлю, поди, под завтрашнюю ночь придут.
- Придут, - сказал Соломиных.
- В чернь, одно. Нам с этой властью не венчаться. Наша власть советская, хрестьянская…
Беспалых спросил:
- Думаешь, самогонку даст гнать? Селезнев опять не ответил ничего и спросил:
- Как вы-то морокусте?
Решили, что да, нужно идти в чернь. Селезнев пошел к дверям так, словно поить лошадей- не торопясь, и у него была широкая, лошадиная спина с заметным желобком посредине.
Кубдя посмотрел на него с уважением и, когда он ушел, сказал:
- Здоровый, черт, и есть у него своя блоха науме.
VI
Приземистый и краснощекий капитан Попов, начальник уезда в Ниловске, искренне был недоволен собой. В других уездах как будто ничего, а здесь - не то восстания, не то блажь.
- Балда! Бабища! - выругал он сам себя и велел денщику позвать прапорщика Висневского.
Возвращаясь к столу, он заметил, что нога у него как-то неловко косится. Он поднял ногу на стул.
Каблук скривился. Попов пощупал сапог. В таком положении и застал его прапорщик Висневский. Капитан, не глядя на него, сказал:
- Вот, говорят, деньги большие получаем. А сапог купить не на что.
Прапорщик считал себя очень вежливым и сейчас нашел нужным звякнуть шпорами и поклониться.
- Слышали? - спросил капитан, указывая пальцем на лежавшую на столе бумажку. - В Улее-то милиционера убили.
Прапорщик пожал крутыми плечами и подумал: "Меньше бы распускали их", - а вслух сказал:
- Пьяные. Не думаю на большевиков.
- Напрасно, - сухо сказал капитан. - В газетах сводки "На внутренних фронтах" появились. Это тоже, думаете, не большевики? Э-эх!., Углубления в жизнь у вас недостает.
Прапорщик обиделся.
- Возьмите сорок человек из ваших и успокойте их там, в Улее. Да имейте в виду: не на пьяных поедете.
- Приказ письменный будет? - спросил прапорщик.
- Будет. Напишут.
Капитан сделал плаксивое лицо и шумно вздохнул:
- Эх, господи! Вот времена подошли: не знаешь, откуда и народ рассмотреть. Измаешься… Курите?
Прапорщик закурил и, довольный назначением, подумал: "А он не злой".
В обед на другой день отряд польских уланов под командой прапорщика Висневского выехал усмирять крестьян.
Уланы были взяты из польского легиона, стоявшего в Барнауле.
Все они знали хорошо эту землю, горы и крестьян, которых ехали усмирять. Большая часть из них раньше работала у крестьян, еще при царе - по году, по два.
Некоторые из уланов, проезжая знакомые деревни, раскланивались с крестьянами.
Крестьяне молча дивовались на их красные штаны и синие, расшитые белыми шнурками куртки.
Но чем дальше они отъезжали от города и углублялись в поля и леса, тем больше и больше менялся их характер. Они с гиканьем проносились по деревне, иногда стреляя в воздух, и им временами казалось, что они в неизвестной завоеванной стране, - такие были испуганные лица у крестьян и так все замирало, когда они приближались.
Отъезжая дальше от города, уланы и с ними прапорщик Висневский чувствовали себя так, как чувствует уставший, потный человек в жаркий день, раздеваясь и залезая в воду. Там, у низеньких домишек уездного городка, осталось то, что почти полжизни накладывал на них город, - и уважение, и сдержанность, и еще многое другое, заставлявшее душу всегда быть настороже.
Все это сразу стерли в порошок и пустили по ветру бесконечные древние поля, леса, узкие, заросшие травой колеи дороги и возможность повелевать человеческой жизнью.
Все они были люди хорошие, добрые в домашнем кругу, и у всех почти были дети и жены, только прапорщик Висневский жил холостяком.
Прапорщик ехал впереди на серой лошади, заломив маленькую, похожую на пельмень шапочку, глубоко, с радостью дыша и воображая себя старым, древним паном.
Тонкоголовая лошадь с коротким, крепким крупом тоже чувствовала себя хорошо и, поигрывая мокроватыми желваками мускулов, шла легко и спокойно.
Вначале уланы ограничивались стрельбой в воздух, ловлей кур на ужин, но потом им это надоело, и они начали искать большевиков. Призывали старосту в поле и допрашивали:
- Кто большевикам сочувствует?
И спрашивали не в той деревне, где останавливались, а в соседней. Староста указывал, - тогда уланы ехали туда, арестовывали и пороли плетьми.
Взятые мужики указывали на других, и так, переезжая из села в село, уланы имели возможность оставлять по себе кровоточащие долгие следы.
Недалеко от Улей поймали действительного большевика- кузнеца, раньше бывшего в городе красногвардейцем и бежавшего в деревню после переворота.
Кузнец был низенький человеке длинными руками.
Кузнеца отвели к поскотине и тут, у избушки сторожа, пристрелили.
В этом же селе уланы вечером надолго ушли куда-то и, возвратясь, многозначительно друг дружке подмигивали и хохотали. Но, как и везде, никто не жаловался.
Уже поздно вечером в разговоре прапорщик понял что они насиловали девок, и это ему было неприятно, а вместе с тем и радостно знать.
Неприятно потому, что в городе насилия над женщинами не одобряли и за это мог быть порядочный нагоняй, а радостно потому, что прапорщику давно хотелось обнять здесь, на просторе, простую, пахнущую хлебом, деревенскую девку, а если не поддастся сама, то изнасиловать.
Прапорщику казалось, что все презирающие насилие лгут и самим себе и другим.
На другой день приехали в Улею, - это было ровно неделя с того дня, как здесь убили милиционера.
Так же стояли темные избы, так же блистали радугой зацветшие стекла окон, улица была узенькая, как обшлаг сибирской рубахи, темная и прохладная.
На горе, как лицо девицы в шубном воротнике, тонул монастырь в лесу. По мосту постукивали копытцами овцы; пахло черемухой и водой от речки.
Мужики были на пашне. Висневский строго приказал старосте собрать их к вечеру, а сам прилег под навес на телегу и уснул.
Уланы зарезали у старосты овцу и стали жарить ее посреди двора.
От костра летели искры, староста боялся пожара, но ласково улыбался и семенил вокруг уланов.
На высокий забор вскочил с усилием, помогая себе крыльями, петух и кукарекнул.
Один из уланов прицелился и выстрелил. Петух, как, созревший плод, грузно упал на землю. И тут староста ласково улыбнулся и проговорил:
- Ишь ведь, убил.
Улан взглянул на притворявшегося старикашку, ему захотелось выстрелить в эту ровную, как. столешница, грудь. Он отложил ружье.
Под вечер собрались мужики.
Прапорщик отобрал десять из них, самых страшных на вид, и велел посадить в избу, приставив часового.
Остальных мужиков уланы выпороли и отпустили.
Прапорщик спросил старосту:
- А те, которые убили, скрылись?
- Так точно, - ответил поспешно староста.
- И не знаешь где?
- Не могу знать.
Прапорщик выгнал старосту и велел позвать учителя.
- Садитесь! - сказал прапорщик Кобелеву-Малишевскому. - Очень рад познакомиться с культурным человеком!
Прапорщик не любил деревенских учителей, и от мужиков, по его мнению, они отличались только бритой бородой. Так и этот хлипкий и конфузливый человек ему не понравился.
Прапорщик угостил Кобелева-Малишевского маньчжурской сигареткой и спросил:
- Как вы живете-в такой берлоге?
- Привычка!
Кобелев-Малишевский чувствовал свою застенчивость, и ему было стыдно. "Вот одичал-то!" - подумал он и затянулся крепче, а затянувшись, поперхнулся, но кашель превозмог.
- Ну, - недоверчиво проговорил прапорщик, - не могу поверить, чтобы к такому месту привыкнуть можно! У вас, наверное, другие причины есть.
Кобелев подумал, что прапорщик, может быть, подозревает его в большевизме, и торопливо сказал:
- Мамаша у меня на руках, братишки. А в городе, знаете, тяжело жить. Теперь в деревню тянутся.
- Да, в городе не легко. Понятно.
Прапорщик подумал, о чем бы еще поговорить, и спросил:
- А крестьяне не теснят вас?
- Да как сказать… Не особенно… Известно - тайга, народ, сами знаете.
- Бродяги все у вас. И жулики.
Прапорщик поднял кверху брови.
- Много здесь еще крови прольется.
- Много, - согласился поспешно учитель.
- А вы как, не присутствовали тут… при безобразии-то?
- Нет, не пришлось.
- А кто убил, знаете?
Учитель подумал, что скрывать не к чему, и так, наверное, мужики сказали, - он назвал плотников и Селезнева.
Прапорщик расспросил еще кое-что и спросил фамилию.
- Кобелев-Малишевский, - сказал учитель.
- Странная фамилия! - удивился прапорщик.
И тогда учитель начал излагать, каким путем образовалась эта фамилия. В конце рассказа он, как и всегда, разжалобился сам и, как ему показалось, разжалобил и прапорщика. Висневский сочувственно пожал ему руку и протяжно сказал:
- Да, невыносимо культурному человеку здесь жить.
Учитель выругал мужиков, вспомнил плотников - и тех тоже выругал, и сказал, протягивая руку с растопыренными пальцами к прапорщику:
- Вот пятеро, а против государства идут. Залезли, как сычи, на Смольную гору и думают - уйдут.