Кто-то, словно раненый, стонал и путался в заборах. Медный гул забивал ему дорогу. В заборах же металась выскочившая из пригонов лошадь.
- Та… та… а-а-аать!.. ат!..
Взвизгнуло по заборам, туша огни.
- Стреляют, владычица!..
Только два офицера остались на крыльце. Вдруг помолодевшими, трезвыми голосами говорили:
- Большевикам со степи зачем?… Идут цепями. Вот это слева, а тут… - Ну, да - не большевики.
И громко, точно в телефонную трубку, крикнула.
- Мама! Достань кожаное обмундирование.
И Артюшка с плетью:
- Поспешили как будто, поспешили. Но авось выйдет.
И ускакал.
Визжали напугаино болты дверей.
До утра, - затянутые в ремни с прицепленными револьверами, - сидели офицеры на крыльце. Солнце встало и осело розовато-золотым пятном на их плечи.
По улицам скачет казак, машет бело-зеленым флагом.
- Граждане! - кричит он, с седла заглядывая в ограды. - Арестовывают. На улицы не показывайся, сичас наступленье на Иртыш!
Стучит флагом в ставни и, не дожидаясь ответа, скачет дальше.
- Большевики, выходи!.. Выходи за смертью!..
А за ним густой толпой показались киргизы с длинными деревянными пиками.
В казармах солдат застали сонных. Не проснувшихся еще, выгнали их в подштанниках на плац между розовых зданий. Казачий офицер на ленивой лошади крикнул безучастно:
- По приказу Временного правительства, разоружаетесь! За пособничество большевикам будете судимы. Сми-нрно-о!..
Солдаты, зевая и вздрагивая от холода, как только офицер шире разинул рот, крикнули;
- Ура-а!..
В это время пароход "Андрей Первозванный" скинул причалы, немножко переваливаясь, вышел на средину реки и ударил по улицам из пулеметов.
Квартальный староста Вязьмитин обходил дома. Пришел и к Кириллу Михеичу. Заглядывая в книгу, сказал строго:
- Приказано мобилизовать до пятидесяти лет. Вам сколько?
- Сорок два.
Улыбнулся пушистой бородой. Щеки у него маленькие, с яичко.
- Придется. Через два часа являться, - к церкви. Заборов держитесь-большевики по улицам палят. Оружие есть?
- Нету.
- Ну, хоть штаны солдатские наденьте. Ползти придется.
Стукнул ребром руки о книгу, добавил задумчиво:
- Ползти - песок, жарко. Ладно, грязи нету. Больше мужиков не водится в доме?
Кирилл Михеич сказал уныло:
- Перебьют. Не пойти разе?… А коли вернутся с Запусом?
- Убили Запуса. Артюшка убил.
- Ну-у?! Откуда известно?
Староста поглядел вниз на усы и сказал строго:
- Знаю. Естафета прискакала из станиц. Труп везут. Икон награбленных - обоз с ними захватили…
Верно насквозь прожжена земля: Иртыш паром исходит - от прокаленных желтых вод - голубой столб пара: над рекой другая река - тень реки.
От вод до неба - голубая жила. И, как тень пароходная, - прерывный напуганный гудок, вверху, винтит в жиле:
- У-ук!.. ук!.. а-а-а… и-и… ук! ук!.. а-а-и-а-а-и-и… ук!.. у-у…
Песком, словно печью раскаленной, ползешь. В голове угар, тополя от палисадников пахнут вениками, и пулемет с парохода - как брызги на каменку. От каждого ползка соленый пот по хребту.
Не один Кирилл Михеич, - так чувствовали все. Как волки или рысь по сучьям, - ползли именитые усть-монгольские граждане к пароходу, к ярам. Серединой улицы нельзя - пулемет стрекочет.
Винтовки в руках обратно, к дому, тянут: словно пятипудовые рельсы в пальцах. А нельзя - тонкоребрый офицер полз позади всех с одной стороны, с другой позади - в новых кожаных куртках сыновья Саженовой.
Кричал офицер Долонко:
- Граждане, будьте неустрашимей. До яра два квартала осталось… Ничего, ничего - ура кричите, легче будет.
Неумелыми голосами (они все люди нужные - отсрочники, на оборону родины) кричали разрозненно:
- Ура-а-а!..
И рядом, с других улиц взывали к ним заблудившиеся в песках таким же самодельным "ура".
Яков Саженов полз не на четвереньках, а на коленях и в одной руке держал револьвер. Кожаная куртка блестела ярче револьвера.
Кирилл Михеич полз впереди него людей на десять и при каждом его крике оборачивался.
- Двигайтесь, двигайтесь! Этак к ночи приползем, до вечера, что ль? Жива-а!.. Кто свыше трех минут отдыхать будет - пристрелю собственноручно.
И ползли: по одной стороне улицы - один, по другой- другие. А по середине - в жару, в пыли невидимой пароходные несговорчивые пули.
Было много тех, что стояли в очереди на сходнях- платившие контрибуцию. Первой гильдии - Афанасий Семенов, Крылов-табачный плантатор, Колокольщиковы - старик с сыном. Об них кто-то вздохнул, завидуя:
- Добровольно ползут!
Колокольщиков, пыля бородой песчаные кучи, полз впереди, гордо подняв голову, и одобрял:
- Порадеем, православные. Погибель ихняя последняя пришла.
А впереди, через человека, полз архитектор Костырев, оборачивался к подрядчику и говорил скорбно:
- Разве так в Англии, Кирилл Михеич, водится? В такое унизительное положение человека выдвигать. Черви мы-ползти?!
Какой-то почтовый чиновник прокричал с другой стороны улицы:
- А вы на земле проживете, как черви слепые! Горький немцам продался и на деньги немецкие дома в Англии скупает. Вот царь-то кого не повесил!.. Ура-а!.. - закричал он отчаянно.
Костырев опять обернулся:
- Фиоза Семеновна не уехала? Хорошо, что не отпускаете, в таком азиатском государстве надо по- азиатски поступать.
Кириллу Михеичу говорить не хотелось, а по песку молчком ползти неудобно. Еще то - надел Артюшкины штаны, а они узки, в паху режут.
- Кто теперь город охранять будет? На солдат надежи нету, не нам же придется. Самых хороших плотников перебьют, это за что же такая мука? Поеду я из этих мест, как только дорога ослобонится.
Архитектор, строитель! Голова у него голая, как пузырь, пахнет от него йодоформом. На кого нашла позариться Фиоза Семеновна!
- Ладно, хоть к уборке счистят шваль-то. Хлеба бы под жатву сгнили.
Штык ружья выскользнул из потных пальцев. Прапорщик Долонко закричал обидно:
- Качанов, не отставай! Э-эй, подтянись, яры близко.
В песок сказал Кирилл Михеич:
- Я тебе солдат? Чего орать? Ты, парень, не очень-то.
А правильно - оборвались дома, яры начались утоптанные.
- Окопайсь!..
Гуляют здесь, вдоль берега, по яру вечерами барышни с кавалерами. От каланчи до пристани и обратно. Двести сажен-туда, сюда. Жалко такое место рыть.
Выкопали перед головами ямки. Опалило солнце спины, вспрыгнуло и осталось так, высасывая пот и силу. Передвинул затвор Кирилл Михеич и, чтоб домой скорей уйти, выстрелил в пароход. Так же сделали все.
Саженовы командовали. Команды никто не мог понять, стреляли больше по биению сердца: легче. Офицерам казалось, что дело налаживается, и они в бинокль считали на пароходе убитых.
- Еще один!.. Надбавь!.. По корме огонь, левым флангом - ра-аз!.. Пли!
- Троих.
- Атаман наступает.
- Где, господа, атаман?…
- Атаман у Иртыша…
- Живей, живей…
- По приказанию атамана Трубычева!.. По приказу атамана…
Кирилл Михеич ворочал затвор, всовывая неловко обоймы, и говорил у разогревшегося ствола ружья:
- А, сука, попалась? А ну-ка эту…
Запус на капитанской рубке, обложенной мешками муки, разговаривал с доктором Покровским, комиссаром здравоохранения. Комиссар, человек с сильно развитым воображением, верил в существование высших духовных ценностей, и самой высшей из высших он считал человеческое тело. Собой он был хром и кривобок, замкнутый и нелюдимый, и с Запусом говорил лишь откровенно потому, что Запус, казалось (и это не только одному доктору), внимательней всего слушает лишь себя.
- Великие вопросы времени, доктор, решались кровью, железом и лошадьми!..
- Детство у меня, товарищ Запус, было одинокое, безрадостное, а человека я полюбил и лечу его главным образом гипнозом.
- Это правильно. Нам необходимо умножение человеческих наслаждений и облегчение человеческих страданий. Древняя философия презирала идею быть полезною. Теория нравственного совершенства, принадлежащая древней философии, столь высока, что едва ли достижима…
- Наши прения не прибавят ничего к сумме знаний…
- Рабочие в городе слабы, а из Омска, из нашего центра, предлагают мобилизовать крестьян - против казаков, - а крестьяне только что вернулись с фронта и подумают, что мы их на новый фронт посылаем. Боюсь, что помимо нас отдан приказ о мобилизации.
Запус вскочил:
- Строчите по пристани, главным образом по пристани!.. Они если доберутся, то могут от злости хлеб в амбарах зажечь.
- Миллион пудов, неужели?…
- Правда, правда, доктор, миллион пудов…
Рыжий, выпачканный мукой капитан стоял на корточках перед сломанным рупором и командовал бледным, мокрым голосом по приказу Горчишникова:
- Полный, вперед!.. Стоп. На-азад… Тихий!
Пароход не мог пристать к сходням.
Пули с берега врывались в мешки с мукой. Красногвардейцы, белые от муки, всунув между кулей пулеметы и винтовки, били вдоль улиц и заборов.
Горчишников, бегая взад и вперед - с палубы и в каюты, кинул тяжелые пропотевшие сапоги и, шлепая босыми ступнями, с револьвером в руке торопил:
- Ниже бери… Ниже, Эх, кабы да яров не было, равнинка бы, мы бы их почистили! - И, подгоняя таскавшего снаряды киргиза Бикмуллу, жалел: - Говорил, плахами надо обшить да листом медным пароход. Трех Дюймовочку прозевали, голуби!
Наборщик Заботин сидел в кают-компании, курил папиросы и лениво говорил:
- Запусу сдадутся. Они с одного страха. Тут, парень, такая верстка получится - мельче нонпарели. Паршивая канитель.
Горчишников остановился перед ним, выдернул занозу, попавшую в ступню.
- Пострелял бы хоть, Гриша.
- Стреляй не стреляй-не попадешь. Ты чего с револьвером носишься?
Говор у Гриши робкий. Горит в каюте электричество захудало как-то, тоще. Да и - день, хотя окна и заставлены кулями.
- Блинов, что ли, из муки состряпать? Напоследки. Перекрошат нас. Емеля - твоя неделя…
Закурил, сплюнул. Звякнула разбитая рама. Рвался гудок. Заботин поморщился:
- Жуть гонит. Затушить его.
- Кого?
- Свисток.
- Пущай. Ты хоть не брякай.
- О чем?
- А что перекрошат. Народ неумелой. Обомлеют.
- Я пойду. Скажу.
Он спустился по трапу вниз и с лесенки прокричал в проходы:
- Товарищи, держитесь! Белогвардейцы уменьшили огонь. Ночью мы пустим в город усиленный огонь. Товарищи, неужели мы!..
Красногвардейцы отошли от мешков и, разминая ноги, закричали "ура".
Горчишников поднял люк в кочегарку и крикнул:
- Дрова есть?
- Хватит.
Все обошел Горчишников, все сделано. Сам напечатал на машинке инструкцию обороны, расставил смены. Продовольствие приказал выдавать усиленное. Ели все много и часто.
Гришка опять сидел на стуле. Шевелил острыми локтями, вздыхал:
- Ладно, семьи нету. Я, брат, настоящий большевик: ни для семьи, ни для себя. Для других. Только поотнимали все, работать по-новому, а тут нате… убьют.
- Убьют? Черт с ними, а все-таки мы прожили по-своему…
Гришка осмотрел грязные пальцы и сказал с сожалением:
- Никак отмыть не могу. Раньше такое зеленое мыло жидкое водилось, хорошо краску типографскую отмывало. Из наших наборщиков в Красную-то гвардию я один записался… У меня отец пьяница был, все меня уговаривал - запишись, Гришка, в социалисты, там водку отучат пить.
- Не помогало?
- Ишо хуже запил. Больно хорошо пьяниц жалетот, а трезвого кто пожалеет… Хочу, грит, жалости. Жулик!
Он послушал пулеметную трескотню, крики окопавшихся на берегу, поцарапал яростно шею и сказал:
- Заметь, с волненья большого всегда вша идет. У нас в Семипалатинске кулачные бои были. Ходил я. Так перед большим боем обязательно под мышками вшу найдешь, а теперь по всему телу… Сидят они?
- Арестованные?
- Ну?
- Чего им. Мятлев, купец, на двор часто просится. Я ему ведро велел поставить. Ребятам некогда следить за ними.
- Трубычев все хороводит белыми-то. Серьезный мужик, не скоро мы его кончим. Запусу не уступит.
- Далеко.
- Говорить не умеет. А этот, как зальется, даже поджилки играют. Красив же, стерва. Офицером только быть. Он, поди, из офицеров.
Горчишников любовно рассмеялся:
- Лешак его знает. Башковатый парнишка. Поджечь бы город-то, жалко. Безвинны сгорят. А зажечь славно б.
- Безвинных много.
Переговаривались они долго. Потом Гришка свернулся калачиком на диване и заснул. Горчишников обошел пароход, для чего-то умылся.
Пули щипали обшивку и колеса. Все так же сидел капитан у рупора, бледный, грузный, рыжеусый. Нестройно кричали с берега "ура".
На другом берегу из степи проскакали к лесу казаки, спешились и поползли по лугу.
- Кругом хочут, - сказал какой-то красногвардеец.
Мадьяры запели "Марсельезу". Слова были непонятные и близкие. Громыхая сапогами, пробежал кашевар и громко звал:
- Обедать!..
Горчишников вернулся в каюту, помуслил карандаш и на обороте испорченной "Инструкции обороны" вывел: "Смерть врагам революции", но зачеркнул и написал: "По приговору Чрезвычайной тройки…" Опять зачеркнул. Долго думал, писал и черкал. Наконец достал один из протоколов заседания и, заглядывая часто туда, начал: "Чрезвычайная тройка Усть-Монгольского Сов. РКС и К. деп. на заседаний своем от 18 августа…"
Чуть ли не пятьсот раз выстрелил Кирилл Михеич. Сухая ружейная трескотня облепила второй одеждой тело, и от этого, должно быть, тяжелее было лежать. Песок забрался под рубаху, солнце его нажгло; грудь ныла.
А стрельбе и конца не было.
Архитектор тоже устал, вскочил вдруг на колени и махнул вверх фуражкой:
- Ребята, за мной!
Ему прострелило плечо. Фуражка, обрызнутая кровью, покатилась между ямок. "Где шлем-то?" - подумал Кирилл Михеич, а Костырев отползал на перевязку. Он не возвратился. Еще кого-то убили. Запах впитываемой песком крови ударил тошнотворно в щеки и осел внутри неутихающей болью.
Кирилл Михеич остановил стрельбу. Потускнели - песок, белый пароход, так деловито месивший воду, огромные яры.
Травы захотелось. Прижаться бы к корням и втиснуть в землю ставшее понятным и дорогим небольшое тело. Хрупкие кости, обтянутые седеющим мясом…
Кирилл Михеич незаметно перекрестился. Больше прижать ружье к плечу не находилось силы.
Крикнул зоркий прапорщик Долонко:
- Стреляй, Качанов!
Попробовал выстрелить. Ружье отдало, заныла скула.
Кирилл Михеич подполз к прапорщику и, торопливо глотая слюну, сказал:
- Можно за угол?
- Зачем?
Прапорщик, вдруг понимая, улыбнулся.
- Ступайте. Только недолго… Люди нужны…
Кирилл Михеич дополз до угла. Хотел остановиться и не мог, полз все дальше и дальше. Квартал уже от яров, другой начинается…
Здесь Кирилл Михеич сел на корточки и, оглянувшись, побежал вдоль забора на четвереньках.
За досками кто-то со слезами кричал:
- Не лезь, тебе говорят, не лезь! Ми-ша!.. Да-а…
Кирилл Михеич пробежал на четвереньках полквартала, потом вскочил, выпрямился и упал.
Другой стороной улицы подстрелили собаку, и она, ерзая задом, скулила в разбитые стекла дома.
Так четвереньками добрался до своего угла Кирилл Михеич. Прошел в мастерскую, закрылся одеялом и заплакал в подушку.
Поликарпыч тер ладони о колени, вздыхал, глядел в угол. Подставил к углу скамью. Влез и обтер покрытый пылью образ.
- Ну, и Артюшка. Достанется нам от него тоски достаточно.
- Город готовится к ликованию, - сказал Запус доктору. - Я уже вижу бело-зеленые сибирские национальные флаги на улицах. Гимназистки готовятся спать с офицерами.
- Баб любите?
- Я? Едва ли. Я хочу только усилить власть человека и улучшить его быт. Обладая вышеупомянутой мордой, я бы мог баб иметь гораздо больше, чем вы думаете. Я для других…
- Целей?
- Людей. Забочусь.
- Мне кажется: целей?
Запус крикнул капитану Горчишникову:
- Соберите заседание ревштаба. У меня есть предложение. Высадить меня с мадьярами у тюрьмы, как наименее защищаемого пункта и теперь свободного…
Верстах в трех от города, на берегу Иртыша стояла тюрьма - огромное каменное здание, обнесенное гигантскими кирпичными стенами. Тюрьма пустовала.
Немногие уголовные давно уже сбежали. Надзиратели и солдаты перешли к восставшим и ушли в город. Ревштаб на заседании своем нашел план Запуса вполне приемлемым. Обстрел города с двух пунктов вызовет больше паники, кроме того, легко будет применить артиллерию. С парохода стрелять трудно. От стрельбы могут сдвинуться со своих пьедесталов машины, и пароход испортится, застопорится.
Пароход в темноте, загасив огни, подошел к берегу. Скатили орудия. Мадьяры пожали руки. Запуса сопровождал доктор Покровский и комиссар продовольствия Портнов-Деда. Оставшиеся на пароходе обещались защищаться до последней капли крови.
- Зря, - сказал тихо доктор Запусу.
- Ничего зря не делается. А пароход они сдадут завтра утром.
- Зачем же вы покинули? Это нечеловечно, Запус.
- Все, что имеет жизнь, давно уже приготовлено смертному.
Всю ночь Горчишников не спал. Заседала Чрезвычайная тройка, вместо Запуса выбрали русина Трофима Круцю. Придумать ничего не могли. Ночь была темная, в два часа пароход зажег стоявшую у плотов баржу. Осветило реку - пристани и яры. Ударили в набат, по берегу поскакали пожарные лошади. Приказали остановить стрельбу, когда обоз подскакал, - рассмотрели - людей на обозе не было. Лошади, путая постромки, косились спокойно на пожар. Утром вновь начался обстрел города. Лошадей перебили. Убежала одна подвода, и размотавшийся пожарный рукав трепался по пыли, похожий на огромную вожжу… Когда заседание кончилось, Горчишников присел к машинке и перепечатал написанное еще вчера постановление. Поставил печать и, сильно нажимая пером, вывел: "Емел. Горчишников". Вынув из кобуры револьвер, спустился вниз.
У каютки с арестованными на куле дремал каменщик Иван Шабага. Дежурные обстреливали улицы.
От толчка в грудь Шабага проснулся - лицо у него мягкое, с узенькими, как волосок, глазами.
- Поди усни, - сказал Горчишников.
Шабага зсвнл.
- Караулить кто будет?
- Не надо.
Шабага, забыв винтовку, переваливаясь, ушел.
Горчишников растворил дверь, оглядел арестованных и первым убил прапорщика Беленького.
Купец Мятлев прыгнул и с визгом полез под койку. Пуля раздробила ему затылок.
Матрен Евграфыч отошел от окна (оно было почему-то не заставлено мешками), немного наклонился тучной грудью и сказал, кашлянув посредине фразы:
- Стреляй… балда. Сукины сыны.
Горчишников протянул к его груди револьвер.
Мелькнуло (пока спускал гашетку) решетчатое оконце в почте; "заказные" и много, целая тетрадь, марок. Зажмурился и выстрелил. Попал не в грудь, а в лицо.