История моих книг. Партизанские повести - Иванов Всеволод Вячеславович 42 стр.


Запус пошел спать. Выспаться ему не удалось: из ревкома прискакал нарочный с пакетом, в котором приказывали немедленно сниматься и идти в степь на казаков. Красногвардейцы плевались, шоркали ногами, запах сонного тела шел от шинелей. Запус с намеренно громким хохотом вскочил на коня; выругался трехэтажным ругательством, - красногвардейцы захохотали, сразу стало веселей, и Запус спросил: "Жеребят оставили?" И тогда Луба отозвался - жеребята идут с полком, но полк-то, видно, опять пройдет Огородом богородицы, да и для казаков-то больно уж там хороша позиция. Запус догнал Лубу и опять начал рассказывать о Христине Васильевне и о городе Ишиме. И опять получалось, что Луба понимает по-своему. Он думает: Запус потому заезжал в Ишим - жалко ему Христины Васильевны; любит он и тоскует по Олимпиаде и, наверное, старая это любовь у него. Луба недовольно и даже презрительно мычал. И только помкомроты первой, белобрысый и весь пухлый Афанасий Леонтьич, сочувственно сказал Запусу: "Вам необходимо было б пожить денька три там". "Действительно, - подумал Запус, - если б пожить в Ишиме несколько дней…" Но что он мог придумать, с кем бы он мог поговорить? Полк шел мимо ряда песчаных и скучных холмов. Светало. Небо было серенькое, тепленькое, чем-то похожее на развернутые крылышки. Вот у наседки под крылышками, наверное, так же тепло и так же противно ждать, когда нападет ястреб. Лица людей были наполнены утомленной бодростью, тем выражением, которое приобретается привычкой к войне. Они просто и по- своему понимают войну, а сам Запус… и тогда Запус засвистал. Луба взглянул на него с одобрением; кривые ноги его заковыляли быстрей. Хриплый голос из рядов солдат хватил песню. Отряд гаркнул. Запус размахивал руками, кричал, вертел нагайкой, - у него было бледное и бешеное лицо… Отряд сухими, срывающимися голосами ревел сильней и сильней!

Офицеры, опустив поводья, скачут к палатке атамана.

Уши коней тверже камня. Уши коней, касаясь бледных щек офицеров, колются, мажут губы их едкой пылью.

Выше двери удила.

Офицеры, крутясь в седлах, разряжают назад маузеры.

Назад, в палатки беженцев, где белошеие девушки только что слушали от них слова, кружащие сердца. Назад харкают восемь маузеров.

Прямо в конопельные взбунтовавшиеся усы.

Казаки, а впереди их Еровчук.

Потому-то от палаток беженцев - к атаману.

Но поперек пути за камнями-цепи…

Эх, ко многим погоням привыкли господа офицеры, но страшнее всех погоня из-под одеял любви.

Тридцать две подковы, восемь маузеров, восемь поводьев - натянулось, рвет, стреляет, мечется.

Не для бегства крупный галечник долины Уля-кем, для гостевых прогулок.

Две ноги пополам. Одна рука обмакнулась в кровь и-словно кипяток зашипел в жилах.

Атаман кличет подле палатки есаула.

Но у есаула третья повязка на теле - черное вырванное горло.

Пики казаков длиннее долины Уля-кем. Нет страшнее смерти после любви, нет пики больнее пики брата. На погонах офицеров белый череп и перекрещивающиеся кости. Ведь люто же знают казаки намалеванные неумело кости, - зачем их срывать?

- Сдавайся, уцелеешь…

- Поизгалялисьнад решим братом…

Офицеры торопливо кидают маузеры.

Грудятся подле лошади, сломавшей ногу.

Кровь их так же, как и лошадиную, быстро впитает песок.

Восемь френчей подымают руки.

Тогда-то вот от палатки атамана каурый конь выносит всадника.

Долина крута, как стремя, впившееся в кривую ногу.

Кривоногий вскрикивает в уши коню:

- Бунт… бунт…

Подковы о щебень: бу-нт… ббу-нт, бу…:нт, бу…

Казаки не спешат.

Скачи не скачи. Гоби шире неба, времени хватит догнать.

Известно, хорошая пуля берет на три версты.

В отряде много хороших пуль, но еще больше коней.

Кони застоялись.

Скачи, атаман.

Казаки недаром выхохатывают:

- Подрал!

- Ишь, затрясло лихоманку!

- Седло… грызет.

Но тут, сбоку от киргизских юрт, за атаманом - второй всадник.

Позади него пестрым стеганым полукругом на сытых иноходцах - баи. Степь мимо их стремян - медленная, как стадо овец. Золотая и опаловая пыль подле их седел.

Атаман, натянув поводья, задерживает лошадь. Конь его крутится, гнет шею, не верит баям. Выхлебывает:

- Бунт, ха-ан… бу-унт…

И с ханского седла, - с усмешечкой - жаль, далеко не видно ее, - осторожной чиновничьей усмешечкой, степенно возвышая голос:

- Лучше вам сдаться, атаман… От имени народа гарантирую вам…

Конь обрадовался. Вперед.

А тот малюет нагайкой воздух.

- Остановитесь, атаман.

Поздно.

За Чоканом, гикая, понеслись баи.

Иноходцы их плавны и веселы: куда торопиться? Усиливается гик, и оттого кажется, - кони распластались, - ветер.

Куда торопиться баям: атаман Трубычев скачет к крутизне. Один мудрый хан, плохо знакомый с долиной, пытается догнать атамана. Пусть догоняет: оба они не вооружены.

Трубычев вгоняет на скалу. Конь круто храпит. Храп его в сердце как седельная лука в теле: потому что на одно мгновение атаман взглянул вниз.

А там кочковато кружится готовый разнести все скалы багровый поток. Голубовато-рыжий водопад обрушивается, грызет камни, добираясь до сосен.

Баи почтительно задерживают иноходцев.

Один из них говорит хану:

- Остановись. Он умирает, как богатырь… конь у него наших табунов, такой конь не устрашится прыгнуть в пропасть на камни. Хорошо.

- Хорошо, - вытряхивают баи.

Они собирают коней в круг. Они, сняв аракчины, трут вспотевшие затылки: прекрасны осенние жары.

Неподвижна скала.

- Молодец, - говорит бай, - всегда полезно перед смертью вручить свою душу богу. Так и в песне будут петь.

Вдруг атаман поворачивает коня.

Спрыгивает.

Подняв руки, идет к Чокану.

Хан скачет прочь.

Гикают.

Бай, свистнув арканом укрючины, схватывает атамана под мышки.

Бранясь, бьет его плетью по лицу.

Френч атамана в крови и песке. Рот разорван в куски плетью сыромятной нагайки.

- Православные… - хрипит атаман. - Госпо- ди-и…

А бай, любящий" песни, спихнул тем временем со скалы лошадь атамана. Все же о чем-нибудь можно будет пропеть - так, чтоб вкруг него толпились девушки с двойными серьгами!

К скалам лениво, с песней, едут казаки. Они босы и без шапок.

У переднего, свисая с пики, вечерний ветер полощет по спине огромный кумачовый лоскут.

Казаки привезли атамана, но ревком встревожен. Казачья лава растет. К долине Огород богородицы стягиваются со всей Горькой линии казачьи сотни. Полковник Петров отказался идти. Происходило это в поселке Семиярском. Полковник, кажется, сочувствовал большевикам. А сын его, поручик Петров 2-й, спросил его: "Поедете вы, полковник, или нет, отвечайте решительно?" И полковник ответил решительно: "Не пойду против". И сын ему отрубил в строю голову. Отряды шли по тракту среди песчаных гор. Горы эти сближаются и образуют как бы горло правительственного тракта в долине Огород богородицы. На северной стороне песчаных этих гор песок похож на иней, а на южной - текут вредные источники гнилой воды, и испарения похожи на пар при варке белья…

Отряд шел к долине. Вечером поступили еще более важные и тревожные сведения. Орда хана Балиханова шла на соединение с казаками. Отряд остановился. Ревком совещался.

Ночью с фонарем в руке Запус пришел к телеге, в которой везли Балиханова и генерала Трубычева.

- Трудная доступность холмов и сухие долины мешают исполнению приказов, - сказал Запус, ставя фонарь у колеса. - Но мадьяры неотступны, преданы революции и, когда их я направляю, для них нет ни короткого, ни длинного, неодолимого пути.

- И превосходно, - ответил Трубычев, закуривая, - а я тут при чем?

- Хочу вместе с вами выработать меры разгрома казаков.

- Иначе вы нас?…

- Ликвидирую.

- А суд, Запус?

- Нет времени ждать суда. Желательно, конечно, было б вас судить, но нет времени. Нет. Предлагаю вам…

- А я думал: голубые пески…

- Что такое голубые пески?

- Видите ли, вы жаловались на трудно преодолимые пески. Я вспомнил одну китайскую легенду или даже не китайскую, а монгольскую.

- Неважно… Мне ее не надо. Тут дело!..

- Нет, вы слушайте.

И Трубычев рассказал легенду из "Походов против Бирмана".

- Вы верили этой легенде, атаман?

- Я, Запус? Я, наверное, оттого и ошибся и оттого с вами разговариваю о том, как разбить казаков, только потому, что временами верил ей. То есть верил тому, что вы мечтатель, романтик, вы несетесь в огне революции - золотокудрый и вдохновенный…

- А может быть, у меня - волосы крашеные?

- Возможно. Профиль ведь редко бывает у человека прямым. Может быть, вам и профиль исправлен оперативным путем в соответствующих кабинетах пленными профессорами-хирургами. И имя у вас пошленькое, и не Васька Буслаев вы, а Иван Иваныч Систанинкин…

- Что касается имени моего, атаман, и памяти обо мне, я оставляю его людям, идущим за мной, своему народу, чужеземным народам и следующему веку!..

- Я отказываюсь вам помогать, Запус.

- Решительно?

- Решительно!

Запус расстегнул кобуру.

- Не запугивайте. Я к смерти привык, Запус.

- Я не запугиваю, а исполняю постановление ревкома. Я ради идеи…

Запус повернулся к Балиханову. Тот ему поклонился низко.

- Я подчиняюсь насилию и согласен.

- Не насилию, а просьбе, хан.

- Я уже не хан, уважаемый комиссар…

Запус быстро обернулся и выстрелил в лицо Трубычева. Хан завизжал, забился на кошме. Лагерь был неподвижен и темен.

Даже беркуту видно: от барханов до звезд колючие вихри.

Бесчисленны под беркутом тропы пустыни. Саксаулы в мертвых судорогах корчатся на песках барханов.

Это беркуту видно с неба. А внизу ободья колес в персть стирают знойные щебневые тропы. Сбруи сгнивают от пота. Запах его противен беркуту, и подле хомутов падали он оставляет мясо. Остатки грызут мыши.

Караваном, без вожжей, волочится орда.

Арбы. Нестройные тюки беженцев на верблюдах. Телеги с женщинами. Джигитующие всадники. Казаки. Лампасы. Шитые шелком малахаи. Шляпы мешан и попов. Над ордой - сухая песчаная вонь. Над караванами рвутся узорные крики и звоны. В скрипах- вопли пастухов.

А вокруг стада, табуны…

Собак кормят плохо. Волки с падали, остающейся позади караванов, жиреют и по трое суток непробудно спят на барханах.

Собаки отстают от орды, у них свои стаи.

Позади и вокруг орды по правую сторону бегут волки, по левую - обволчившиеся собаки.

Население Усть-Монгольска бежит в казачьи поселки.

Много знакомых телег и много лошадей, - и много тоски.

И от этого иль от чего другого шея Кирилла Михеича заросла серым волосом. В таком же волосе его душа.

Ночью к Фиозе Семеновне приходят казаки. Однажды он слышал, как смеялись над ней: "Сразу целый полк родит".

Еще год назад, полтора он бил ее дедовским пермским боем. Необъятное тело ее было под каблуком словно глина, что месят для построек. Визг ее - как голуби, влетающие в непокрытый дом.

Теперь он забыл, как надевать тугие сапоги. Ступни его завернуты в сыромятную воловью шкуру.

Пока мужик лезет к ней в телегу, он печет в костре картофель. Даже обращает в небо молитву… Но оттуда в глаза сыплется земля, колени после молитвы разгибаются с большой болью.

Казаки в долине Уля-кем покинули бога. Попы остригли волосы, муллы сбросили чалмы. Председателя каравана они просили не выдавать их чека.

- Разберемся, - ответил он, переходя к текущим делам.

Фиозу послал бог, и он не смог оплодотворить эту землю. Кирилл Михеич думал: его нива - постройки, церкви, кирпичи… Она тучнеет и томится. Кирилл Михеич чистит "печет для Фиозы картофель.

Но все же сильнее жжет внутри, чем картофель пальцы, когда казак, отталкивая его, говорит:

- Обождь, я еще не был.

Плечи Кирилла Михеича пустые и дряблые.

Одурелая лунная тень от нее - шире телеги.

Кирилл Михеич только нашептывает пальцами: руки его блекло прижались к телу. Он от колеса тянет голову к облучку, слюняво лопочет ей: про комиссара, про ее любовь… Она ворочается с одутловатым солдатским смехом.

- У-уди, мизгирь…

Жердь облучка жирно пахнет хватавшими ее руками. Сизую грязь с жерди можно соскоблить щепке й.

Он спал возле колеса, прикрывшись дерюгой.

Его возы или чужие? Он в начале бегства из Усть-Монгольска вывез четыре воза. Сейчас возы спутались, беженцы говорят: большевики все отнимут, Все же гонят лошадей, понукают стада - вперед.

Луга, тальники, камыши затоптаны ордой. Острая вонь шла от дороги. В кустах застряли ломаные ободья, оглобли. Ободранная, полуизгрызанная падаль. И везде - по траве, по ветвям-седой человеческий волос.

Уже в Лебяжьем рассмотрел он, что в приведенной телеге, кроме Фиозы и половиков, находилась рассохшаяся лагушка и сломанная ось, захваченная в растопку.

А в поселке - обгорелые хаты. Почти всю родню постреляли: чернобандиты, белые, зеленые… все приложили руки. Поп остригся и ходит в пиджаке. Рыба в Иртыше чахнет. Станицу же переименовали в село, и в школе ставит спектакли "Союз молодежи".

Кирилл Михеич жалостливо помахал пальцами и отказался остричься, а волос через воротник полз на спину. Тогда, за тихий его ум, приход назначил его сторожем в церковь, а весной обещали пустить с общественным стадом.

Фиозу же взял кузнец. Он был росл, рыжебров и на заимке, в бору, варил самогон. Теперь, кроме самогона, он угощал в кузнице парней Фиозой.

Над каждым своим словом, над проходившими мимо, над кузницей и над Фиозой одеревенело хохочут парни.

Сгущались над поселками соленые овражные вечера.

Осень.

Зима.

Весна.

Лето.

Осень.

Зима.

…И жизнь и смерть приходят в свое время.

Запус пришел к Олимпиаде.

- Я все хочу сделать вперед, чем прочие. Я первый предложил покинуть "Андрей Первозванный", занять тюрьму. Я лучше всех езжу теперь на коне и лучше всех стреляю.

- Зачем ты это мне говоришь?

- Я бы хотел тебя любить вперед, чем прочие.

- Но я никого так не любила, как тебя.

- Слова!

- Поступки подтвердили мои слова.

- Поступки твои создала не любовь, а мои приказания, а их редко кто мог…

- Не могу спорить!

Запус крепко и широко расставил ноги и сказал, глядя Олимпиаде в рот:

- Сейчас труп Артюшки везут в степь и бросят на тракт, по которому пройдут казаки.

- Ты думаешь, что это вызовет у них панику?

- Если труп найдут и не скроют, да.

- Ты сам его убил?

- Сам.

Олимпиада встала.

- И мне теперь от тебя уйти? Я тебе больше не нужна?

- Да, уйди, не нужна. Вот я шел, а в окне сидела одна и басом… Христина… а по отчеству как забыл!

- И что ты с ней сделал, чем она тебе была в твоей жизни? За кем шпионила?

- А я мимо прошел.

- Почему?

- Такая тоска… не осмелился.

- Жалко мне тебя, За-пус. Несчастный ты человек.

Запус оправил кобуру.

- Нет, я счастливый. Я от многого на земле получал веселье. Меня многое утешало.

- И все врешь.

- Правду свою я оставляю людям, следующим за мной, чужеземным народам.

- И Азии?… Знаю, слышала. Прощай, Запус!

- Прощай, Олимпиада!

В горле стояла слизистая дрожь, и голова была мутной. Уснул он сразу же.

К вечеру отряд Запуса остановился перед долиной, которая называлась Огород богородицы. Тотчас же напали казаки. И напали они не так, как ожидали все: то есть из-за холма с пиками наперевес выскочат лохматые люди в странных папахах, низенькие иноходцы зарябят по песку. Нет. Цепь солдат в фуражках, со скатанными шинелями за плечами мелькнула на большом холме, называемом Верблюжий горб. Обрывок резкой команды донесся по ветру. Казаки открыли правильный систематический огонь, и, услышав этот огонь, Запус сразу почувствовал, как в горле схлынула, исчезла слизистая дрожь, прояснилась голова, и на мгновение им овладело такое чувство, словно он держал в руках руль огромной машины, руль, который он повернул и остановить который ему не под силу, да и нужно ли останавливать? Такого чувства он не испытывал никогда, и это как-то радостно встревожило его. Запус пристально взглянул в долину. И только теперь ему стало действительно смешно и непонятно - как можно было эту долину называть Огород богородицы. Хороша же богородица, если у ней такие огороды!

Небольшой овраг со следами дождевого потока пересекал долину. Еще можно было, напрягая зрение, увидать следы конских подков на глине оврага. Темнело быстро. По этому оврагу бежали, наверное, кобылицы… Запус приказал открыть пулеметный огонь. Биение громадной и в то же время неслышной машины все сильнее и сильнее отдавалось в его теле. Временами он приказывал прерывать огонь, прислушивался, махал рукой - пулеметы опять взвывали. И, когда биение громадной машины высушило глотку и глаза начали ныть, требуя влаги, Запус скомандовал цепями двинуться на холм, похожий на верблюжий горб. И он правильно решил: казаки побежали.

Верблюжий горб господствовал над долиной. Солдаты вкатили на горб пулеметы. Первая рота во главе с Лубой кинулась преследовать казаков. В долине сильно стемнело, но все же можно было разглядеть, как исполнительный Луба твердо и верно ведет вперед свою роту. Казаки оставили на холме несколько кошемных вьюков. Запус сидел на одном из вьюков. Руки Запуса тряслись. Пулеметчики напряженно смотрели в долину. И здесь произошло то, чего не предполагал Запус: казаки поняли, что, покинув Верблюжий горб, они должны признать себя разбитыми. Они остановились. И опять биение огромной машины почувствовал Запус. И опять, даже не глядя в долину, он понял, что первая рота повернула, бежит… И впереди роты бежит Игнатий Луба! Вот где сказались его косые глаза! Запус прикрыл ладонью лоб. Рука у него была мокрая. Пуля пробила ему плечо. Тихая, какая-то конфетная сладкая боль ползла от плеча к хребту. В висках звенели желтые круги. Но биение машины неустанно продолжало властвовать над всем его телом. Растерянные и усталые красногвардейцы лезли на Верблюжий горб. Гиканье преследователей слышалось поблизости. Запус расстегнул кобуру и достал наган. Он хотел подняться, но поскользнулся, упал. И с земли уже он крикнул, чтобы его положили на вьюк и вынесли перед пулеметами. Доктор Покровский подскочил к нему. "Неси!" - сказал Запус, поднимая наган. Покровский испуганно схватился за кошму. Красногвардеец с простреленной глоткой упал перед ними. Он корчился, хватая руками богородскую траву. Лобастое лицо Лубы, грязное, потное, показалось перед Запусом. Луба смотрел на него растерянно. На лбу у него была красная полоса от снятой шапки. Запусу стало на мгновение жалко и противно его видеть. Он хотел было сказать: "Ты куда, Игнашка, побежал? И чего тебе бежать? Убей меня раньше", но мушка нагана уже скользнула перед глазом. Луба упал. Рота его остановилась.

Назад Дальше