- Цепью, вперед! - сказал Запус. "Казаки струсили, - они Трубычева нашли!" Ему показалось, что он крикнул необычайно громко. Доктор Покровский еще громче" повторил его приказ. И трепет и ровный ход огромной машины опять овладели Запусом. Он уже ничего не видел, но знал и радовался, что солдаты идут и идут! Пулеметы за его спиной наполнены необычайно ровной и спокойной работой. Его на вьюКе подымают все выше и выше! Казаки бегут! Они действительно увидели труп атамана. Винтовки их смолкают, и чувство необычайной веселой сонливости овладевает им. Он понимает все и теперь только может рассказать без всякой лжи и путаницы всю правду о себе. Но ему смешно, и сон мешает ему рассказать…
Запус умер и с - ним умерли те трое, которые вынесли его вперед, на кошме, к краю холма. Это были матрос Топошин, доктор Покровский, комиссар продовольствия Портнов-Деда. Всех их схоронили в братской могиле, на другой день после взятия Усть-Монгольска. Казаки бежали по станицам, и главной причиной их бегства, говорили они, было то, что при отступлении на одной из троп они увидели труп атамана и генерала Трубычева.
Глава пятая
Я был недавно в Усть-Монгольске. Я видел эту плоскую песчаную равнину. Людей на ней мало, и все они слабы. Неподалеку от пересыльной тюрьмы, у яра, я увидал темный ключ. Вода в нем была похожа на черный лак, и вкус ее был терпкий. Я долго сидел у ключа и думал о том, как сюда приходила Олимпиада во время осады тюрьмы казаками, и я пытался вообразить: о чем она разговаривала с Запусом. И я вспомнил рассказы о Запусе, рассказы, слышанные мною в городе. Говорили, что он, например, утыкал поверхность телег огромными гвоздями, и в рукопашной схватке кони казаков, наскочив на телеги, напарывались и бесились. Говорили, что он из ревности, удавив Трубычева, выпил яд и, не отравившись (яд не подействовал), упал в озеро и утонул, а убить его можно было только золотым оружием… многое говорили казаки.
Я посетил могилу Запуса на Соборной площади, ныне называемой Советской. Недостроенный Кирилл Михеичем храм переделывали в уездный Народный дом, да так и не переделали. Развалины храма поросли крапивой и лопухами. Деревянный обелиск украшал братскую могилу, в которой тело Запуса лежало выше всех тел и ближе к солнечному свету. А день был тусклый и ветреный. Я стал расспрашивать о сподвижниках Запуса; их не было уже в Усть- Монгольске, и многие из них погибли в советско-польскую кампанию на берегах Вислы. Я спросил об Олимпиаде: она вышла, сказали мне, замуж за кооператора, родила двух детей и, кажется, довольна жизнью. Я порадовался за нее. А вечером ко мне пришел грязный и тощий человечек в широкополой соломенной шляпе, и я сразу узнал в нем хана Балиханова. Он принес мне поэму из киргизской жизни. Поэма была написана слогом Гайаваты и не так уж плохо. Я обещал показать ее московским редакциям.
Хан одолжил у меня десять рублей, спросил мой адрес, обещал написать; пожаловался, уходя, на неопрятную жизнь - но так и не написал. А этой весной мне сообщили из Лебяжьего, что Чокан, купаясь в Иртыше, утонул, и труп его попал под пароход, и сильно труп тот исковеркало…
Этим я и заканчиваю историю жизни Васьки Запуса и описание его гибели в песках Голодной степи, в долине, называемой Огород богородицы.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Глава первая
- Спасибо, так сказать, заранее, - визгливо сказал мне вдруг пассажир, сидевший напротив. - Сары медной не имеете? Медной мелочи, так сказать. Разменять мне необходимо полтинник.
Мне трудно было его рассмотреть: бурая горячая пыль закавказской степи плотно, как ставнем, прикрывала окна. Были сумерки.
Пассажир, заметив мой взгляд, тщетно попытался протереть окно. Я разглядел юркие и большие его глаза и частую улыбочку.
- Откройте…
Тогда пассажир поспешно взглянул на своих соседей. Первый - сонно-белобрысый красавец, стриженный в скобку, дремал, облокотившись о столик, а баба - молчаливая, широкогрудая, с огромными, щекочущими сердце ресницами, внимательно разглядывала мои очки. Она уже, как я успел заметить, много спала, и во сне капризно приподымала верхнюю губу, обнажая ровные и белые, как березы, зубы.
- Открой; не украдут, - сказала она лениво, даже не взглянув на большеглазого. Тот, пристально и тоскливо глядя на бабу, поспешно - словно окно было в душу - дернул за ремни. Стеклянно-резкий ветер опалил наши гортани. Поезд на минуту задержался на полустанке. Возгласы беспризорных раздались под окном.
- Што ж, не серебро же вам! - крикнул им огорченно мой сосед.
- А ты серебро, - раздался спокойный голос бабы. - Плодить умеете…
Соседи мои все время пути питались булками и чаем, о деньгах говорили с завистью и нежностью.
Но тут юркий сосед вдруг быстро бросил в окно сначал двугривенный, а позже - полтинник. "Ну, тут неспроста", - подумал я и стал присматриваться. Я уже лег на верхнюю полку, и, дабы говорить со мной, Галкин Павел Петрович (как узнал я позже) поднимал лицо свое кверху, вровень с полкой. Я узнал припухшие веки сладострастника, тонкий длинный рот завистника и болтуна, а в нем исчерна-желтые зубы пьяницы и курильщика, а выше нагло мокли бледные десны кокаиниста. А вместе с тем было в нем пленительное тление мечтательности и какое-то бродячее страдание, какое бывает у старых собак, покинутых хозяином.
- Смеются… Они, братец Иванушка и сестрица Аленушка, смеются надо мной…
Он нежно улыбнулся им. Братец Иванушка, проснувшийся от толчка поезда, сурово взглянул на меня, и опять задремал.
- Если рассуждать по существу, то они, беспризорные, отца убьют "и мать спалят, если надо. Однако пятака не подать - стыдно. И подаю, хоть мы и бедностью своей слывущие… Правда, в Мугани водопровод ведут на тысячу верст?
- Канал. Не на тысячу, а на тридцать семь.
Галкин сначала как-то поспешно моргнул, а дальше вдруг широко открыл глаза и визгливо вскрикнул:
- Канал. Скажи пожалуйста, а все говорят: водопровод. А канал, по-моему, лучше. Птица осенью полетит на зимовку, тоже сядет, отдохнет, а то через такое пыльное пламя летит - перо сгорит, охотнику гольем достанется. Вот эти, беспризорные, тоже на зимовку, как птица… У птицы хоть перья, у них что - хмельная, путаная судьба…
Галкин вздохнул. Кондуктор зажег свечу. Кожа на лице Галкина как-то тоскливо" пожелтела, сморщилась. "У тебя-то тоже, видно, хмельная судьба", - подумал я.
Сумерки "был и черные, как печное цело. Вагон качало. От горячего ветра волосы мне чудились перьями. Я задремал. Сквозь сон слышался мне визгливый шепоток Галкина:
- А тебе, Аленушка, по загорбку слещить… последний раз, ей-богу…
Лещ, жирный и мягкий, вспом-нился мне, Сибирь, - и уже во сне, кажется, я понял, что значит "слещить" на тюремном жаргоне. Я, кажется, потрогал карман брюк и перевернулся на другой бок. Словно шапка - простой, круглый и мудрый сон овладел мною. Мельком, где-то позади сознания, помню: в окне вагона огромное багряное, похожее на шиповник солнце, на рамах, покрытых росой, необычайный шиповный блеск, а надо мной склоняется Галкин. Он улыбается, спрыгивает и, высунувшись в окно, любуется на восход. Голова у него мокрая и розовая…
Я проснулся поздно. Соседи мои пили чай из чайника, похожего на утюг.
- Долго, - весело взвизгнул Галкин, - долго вы спите.
Но тут началась ерунда. Услышав голос, я вспомнил восходное мое видение. Сунулся, а затем, как все обокраденные, стал перешаривать другие карманы. Два месяца кавказских мечтаний, Казбек, романтические волны Черного моря, одним словом - мои сорок восемь червонцев были вырезаны. Вагон переполошился, и больше всех суетился Галкин. Он нашел начальника поезда. Тот сразу почему-то обиделся на меня. Меня ж оскорбили его выкрашенные хноу усы.
- Надо в чека, - сказал он злобно и ушел.
На станции я не нашел дежурного по чека. (Он прибежал после второго звонка, в руке его мотался ломоть недоеденной дыни, - он хотел поехать со мной, но быстро раздумал.) В ганджинском чека спросили:
- Кого подозреваете? - и меланхолично добавили: - Обыскать мы Галкина можем, да гдэ найдэшь… Пэрэпрятал давно. В Гандже он слез, говорите… Послэдим, послэдим… А обыскать - только вам нэприятности.
Дежурный был русский, акцент у него, видимо от скуки.
Он лениво пососал кончик карандаша. Я отказался от обыска.
Глава вторая
А Галкин, оказалось, ехал дальше. У ног его уже качалась высокая корзина гранат и винограду.
- Вина не хотите, гражданин? Вино здесь дешевле картошки. Я с кувшином вместе купил за полтинник.
Днем верхние полки опускаются. Мы, мужчины, трое сидели на нижней скамейке. От толчков вагона груди спящей против нас женщины мерно колыхались, казалось, догоняя друг друга. Галкин любовно рассматривал заморские ее ресницы и тихонько вздыхал. На остановках, чтоб-ее не будить, он выходил на площадку и раздавал перед окном медные деньги.
- Поправитесь, - сказал он, быстро разрывая гранат. - Судьба кроет всех без обхода - и старого и молодого. У меня вот тоже судьба…
Но тут Аленушка лениво подняла розовые свои веки. Братец ее, до того неподвижно и прямо сидевший, словно его телу была отведена какая-то грань, вздрогнул и, тряхнув кудрями, не без грации вопросительно склонился к ней. "Выпадает же такая любовь человеку", - подумал я со злостью.
- Поись бы, - проворковала Аленушка.
И тогда Галкин крикнул проводника. Как и весь вагон, проводник злобился на моих соседей и на чека. Галкин дал ему на чай три рубля - и проводник улыбнулся милостиво. Из в а гон а-ресторан а принесли закуски: свиная котлета с зеленым горошком, бефстроганов и водка. Покушав (мне и теперь страшно вспомнить, с какой злобой смотрел я, как они поедают мой Казбек, романтические волны Черного моря, тифлисские окрестности), покушав, они вздумали попеть (у Аленушки оказался медовый контральто), и вагон слушал их долго. Пели они разбойничьи песни. Опять вспомнил я Сибирь, подумал - чего мне на этом Кавказе и чем наша Белуха хуже Казбека. Злость моя схлынула. Попев, Аленушка, стала разговорчивее и уступила мне место у окна.
- А передал бы ты сказку, что ли, Петрович.
Галкин даже руками взмахнул, - он, видимо, умел и любил передавать.
Мы, знаете, - сказал он не без гордости, - люди семейные, в Тифлисе решили к родным заехать, а оттуда вернуться в Мугань, к этим самым водопроводам, точную жизнь устраивать.
Он сказал обычную фразу, что сказки мужицкие- грубы, не побрезгую ли я. Галкин поломался еще немного.
- Может, и откушать теперь, гражданин, хотите? А за закуской и расскажу.
У меня остался рубль. Да простят мне все, страдавшие от карманников, - я откушал. Галкин рубанул рюмку, крякнул:
- Хороша она, леший ее дери, кавказская, на виноградном спирту…
Глава третья
- Возможно, читая газеты, доводилось вам встречать вести о комиссаре таком - Ваське Запусе?…
Эк, куда занесло твою славушку, Васька", - подумал я и все-таки спросил:
- Из Тюмени?
- Так точно. Возможно, доводилось вам бывать в тех местах, гражданин?
- Бывал и там…
- И слава богу. Места обильнейшие: кисы да шишки (чемоданы и портмоне) финашками, будто землей, набиты. В таких местах для проясненного жизнью человека - житье, лучше не надо… Так вот… в революцию Васька прославился.
В долгом зевке Аленушка опять показала нам березовую рощицу своих зубов и кончик языка, словно мокренький теленок из-за перегородки… Галкин так и замер.
- Ты бы, - наконец, проклокотала она, - рассмехнулся хоть… про кота бессмертного рассказал. Про эту самую революцию, - все страшно да скушно… будто болесть…
- Все будет там, Аленушка, все. Революция в происшедшем случае тоже вроде кота бессмертного, чудная… Я, гражданин, сам из тамошних засельннкоз. Душа моя по природе хозяйственная, а мне приходится претерпевать бог знает что, пока… детей вот…
Но тут Аленушка вдруг рассердилась и даже невнятно пробормотала резко так слово вроде "роппаки-мать"… Галкин, не закурив папироски, кинул ее в угол. Достал другую и - тоже не закурил. Пальцы у него дрожали. Наконец Аленушка проворковала: - Скоро ты сказку-то?… И Галкин встрепенулся, обрадовался.
Глава четвертая
- …Я сам из раскольников произрастаю. Начинается потому сказка моя от тысяча шестьсот восемьдесят пятого-проклятого - года… Царские законы против раскольников в том году пущены. Мучали их по этим законам почесть до самой революции… В Грановитой палате при царевне паскуде Софье-Бес пятой пришлось им закричать: "Победим, перепрехом!" - так и жили под таким зыком долгие века. Вы, гражданин, в обиду не впадайте: говорю непонятно, да по "музыке".
"Стрелял сам саватеек", хоть и мелкозвонов "на кистях" не носил. Богат оттого-то тюремной "музыкой".
С Петра Первеликого настоящее им мученье пришло. Напечатал Петр против них духовный пергамент, после пергамента того - народ в ямки жечься полез.
Жил в пору того духовного пергамента ів Питере книжный юный мудрец под названием Семен Выпорков. Дух исступлен, из себя красив, как черемуха. Главным виновником смуты Петра почитал, называл всегласно его антихристом. Царя ругать-жизнь, как игра без козырей. Сходило ему это все как-то с рук - оттого себя считал богом избранным. Умер Петр от сифилиса. Выпорков возьми и напиши ему вслед проклятие: "Антихристу, спустившемуся в ад, всероссийского царства бесу, попущением божьим Петру, препаскудно-поганому императору". Вышло ли б что из того письма, кто знает… на подоконник обсохнуть его положил. Зашел в ту пору в келью протодиакон Иерофей, письмо увидал - донес.
Довелось вытерпеть Выпоркову каменные мешки, застенки - немшоные бани, "четок монастырских" на железном стуле покушал. Не ходил по дворам боярским с гостинцем-кистенем, а у заставы при команде гвардейских солдат мудрую голову его нещадно звякнули. Страдал он много, плоть дрогнула - дыбы не мамка - сознался: в пустыни начетчиком его ждали тем летом, находится та пустынь под Ярославлем, хутор купца Федорова. Пошли туда солдаты.
Раскольники, обычным манером, удумали в ямки. Ждала на хуторе там мужа жена Выпоркова, тихая Александра. Вкруг келий костры наложили, поют по крюкам отходные псалмы. Вдруг паренек, работник, по прозванию Оглобля, выскакивает вперед, кричит:
- Я сам со Строгановских заводов три раза бегал, знаю все ходы и выходы - от Зауральского камня до Калым-реки… Есть дальше крепости Тюмень да ближе крепости Тобольск, середь топей, середь болот - Белый Остров, от старых дубрав так названный. Топи те незамерзаемые, тундра называется масляная… Проход туда три недели в году по редким кочкам, да зимой по снежным вершинам кедров, ибо снега там зимой по десятку сажен наметаются. Люди вы добрые, согласные, жалко мне вас, лучше уведу я вас на тот Белый Остров…
Сказал - и начались среди раскольников споры. Жена Выпоркова беременна была: кому охота с ребенком гореть. А работники возы сена подвозят, гореть легче, вокруг келий складывают. Кричит купец Федоров Авв а кумовы слова:
- Дерзай, плюнь на пещь ту, не бойсь!
…До пещи дойти - страх, а как вошел, так и забыл все!.. Жена Александра ему говорит: "Пойду в Сибирь". Купец ее - за волосы, она его ножом. Вступились которые, - и драка великая произошла. Залезла наименьшая часть с купцом вместе в костер, а другая с работником Оглоблей, им ведомая, в пустыню пошла. Поется в песне даже:
Как от Камы-реки на Иртыш-великие версты.
Уж и были эти версты, стерли у рук персты…
Долго, выходит, шли. У молодой жены Выпоркова дочь родилась, назвали, как и мать, Александрой. На Белый Остров когда пришли, избывая муки все, - девять лет девчонке стукнуло.
Вера, как тесто, - без рук, без ног, а ползет. Разговоры да мысли, молитва да пост, - а оказывается: епископа истинно православного нигде нету, не фартит. Без передачи апостольского благословения тоже не фарт. Не фарт и то, - все епископы остались с антихристовыми слугами. Осталась одна надёжа: второе пришествие Христово… Со дня на день ждали… Ну, и решили - какие надобно таинства делать пока самим. Мудрец такой великий на поморье жил, Денисов, поддержал тоже: "Мол, крепитесь, а самое великое таинство-брак - да будет пока сходным…" Запутались в мыслях, будто перекати-поле в самом себе.
На холм высокий, зелененьким мохом обросший, вышли. Видная такая чернь - тайга, и "горбач" беглый здесь не бывал, на что он пронырливее всякого зверя. А на восток видно через речушку безназванную-топи, кочки, камыши, болота да скалы. Растут на холме том три маленьких сосенки.
- Отсюдь, - машет работник через речку, - начинается та дальняя тропка на Белый Остров. Надо только осени глубокой подождать, пока в болотах кочка промерзнет, стоять будет твердо. К тому времени я всю тропу вспомню наизусть, как утреннюю молитву.
Сел работник меж трех сосенок на мшистом камушке, голову рукой подпер, смотрит через реку на топи и думает. Сидел так он целыми днями, аж камушек, словно монета, стал блестеть, - все вспоминал. Пал снег, валенки его начало заметать. И уже застыл тот снег вокруг валенок, лисица по тому насту вкруг валенок наследила, - думает все еще работник Оглобля. "Жив ли?" - раскольники беспокоятся, а боязно потревожить; лишиться может совсем ума от сотрясения вопроса. Третьи сутки так в снегу сидит, не пьет, не ест. Поднялось солнце на четвертые сутки, мороз ударил - аж затрещал лес. И тогда ра ботник Оглобля поднялся.
- Вспомнил, - говорит, - все тверже утреннего начала…
Молитву, какую полагается, спели, тронулся обоз. Подле трех сосен, у самого Работничьего камня тихая жена Александра стояла. Проходили мимо нее возы. Триста их насчитала жена Александра. Затем самым молодым раскольникам и говорит:
- Пойдете вы позади всех и будете вы ровнять снег, чтобы не было ни следов, ни колей, (НИ пдмяти людей, не было ни дороги, ни троп, один снеповой сугроб! Замкните ворота таежные. Спустите засовы болотные, - и заклятье положу я на ту дорогу.
Так и сделали.
Пришли обозы к Бело-Острову на пятые сутки. Поляны снежные выше за березовыми дубравами, чьи стволы белее снега. Виднеется гора. Пещеры в ней темнеют жерлами, борются в пещерах тех медведи - перед спячкой. Воздвижения еще, значит, не было… Камни вниз швыряют с горы. - забавляются, летят те камни чисто птицы. Людей медведи увидели, заревели в голос, свой срок жизни на острове поняв, обнялись и попарно так остров и покинули.