На коленях в кошеве перед иконой Николая Мирликийского неустанно пела акафисты о помощи странствующим тихая старица Александра.
Ну, а все же - перепрели, победили.
Вот тебе и Три Сосны, камень Работничий меж ними, а дальше дорога человеческая к зырянскому селу Черно-Орехово: за селом Тобольский тракт, с тракту прямо на Иртыш, к кремлевским стенам белокаменным."
Дивуется пуще белок народ по тракту - откуда такая тьма раскольников понавалила. Иконы-то в серебряных окладах, хоругви золотые.
- Неужто советскую власть в Тобольске свергли?!
Кто и ответит:
- Идут, значит - коли не свергли, то скоро свержение. Зря не пойдут.
- Где идти! Дяди, а дяди…
Молчат раскольники, хоры еще громче славословия поют.
Кремль там далеко по Иртышу видно, золотые луковки церквей будто только что из праха вышли, кругом-то белые дома… Все б хорошо, кабы не тюрьма…
У ворот городских конные воины в суконных шлемах, на конях.
- Станем на льду, легче будет чин развести, - приказывает Гавриил-юноша.
Дело перед весной, морозцы-то поопали. Распряглись, сани оглоблями вверх, зажгли костры и стали выбирать, кого послать к городским игуменам и архиереям с вестью о древлем благочестии.
Глава тринадцатая
Язык лежит, как мертвец, а поднимется - небо достанет. Сначала в городе подумали - восстание или пленные из германского плена пришли. Костры на реке горят, ходят вокруг стана злющие собаки, внутри- как в улье: в животе ярмарка, шум, разговоры, а в пупке, у входа - тревога. Любопытные у пупка так днями и торчали. Так вот, послали к ним агитаторов. Языки-то и оказались мертвецами. А раскольники никому не верят и все не могут сговориться, кого в город послать епископов разыскивать. Среди молодежи ропот: "Что, дескать, как труба, зря все в небо глядеть? Подавай встречающих епископов".
Вздыхают пустынники, сосульки слез на бородах стынут. Белокаменные стены кремлевские, как угол в избе: снаружи рогато, а внутри комоло - вот и пойми.
- Гласом должны возопить стены кремлевские: придите. Может, палаты-то райские диавол успел захватить… Позор, горе нам и смущение…
Дьявол дьяволом, а собор устраивать на льду под ветром - не то, что на кедровых лавках в теплой горнице. Разговор больно злобен, и к старшим почтенья нет. Мужики помоложе рукавицами похлопывают, ходят вокруг костров и открыто над пустынниками начинают посмеиваться: чего, говорят, вы двести лет нас в тайгах морили - люди, как все. А молодицы, тс прямо в город норовят, Сашу начинают вспоминать… А где - люди, как все? По лику - Русь, а по одеже чисто черти: ноги обуты тряпичными лентами, башмаки на ногах бабьи - большие, будто колоды, шапочки-шляпочки - как воронье гнездо. А девки стриженые, юбки в насмешку над верой колоколом сшиты, короче колен, ноги почти голые… Исмешно и больно…
И говорит тут тихая старица Александра:
- Пойду я сама в город к епископу. али воеводе…
Выбрала клюку, подпоясалась смиренно мочалой и сама чует - идет, будто тень без ног.
Улицы-то широкие, как елани, дома сплошь кирпичные, гладкие, а среди них народишко спешит, подпрыгивает, у каждого кожаная сумка в руках, либо мешки за спиной, либо санки позади тащит. Город-то каких-нибудь пять верст, а спешки у людей на тысячу. Спрашивает она одного, что постарей да побородатей:
- Где тут к воеводе пройти?
Тот, не думая, в-монастырь ее направил. Старица обрадовалась: значит, верно, пришла старая вера, коли живет воевода в монастыре, да и сам, поди, из духовных, вроде Авраамия Палицына. Снегом занесен двор монастырский, тропки меж сугробов, как в лесу. По тропкам тем люди в длинных балахонах травяного осеннего цвета бродят. Болтаются у них от пупа до пят сабли, как жерди.
- Где тут, - спрашивает, - пройти к воеводе?
Ткнули пальцами на церковь. Опять умилилась старица. Входит, а там тишина да холод, решетки в окнах инеем, будто пухом обернуты. "Экий благочестивый воевода, в такой холод молится", - думает старица и кладет начал перед древними иконами. Оглядывается: да где ж тут коленопреклоненный человек? - пустыня, а не церковь. Старичок какой-то забрел и удивился на нее. Она же - опять о воеводе. Тогда указал ей старичок на плиту мраморную возле стены.
- Здесь воевода…
И подлинно - начертано славянской вязью на той плите, что "похоронен здесь с родами своими, всего пять душ, воевода Иван Астафьевич Ржевский в 1682 году"… Даже обиделась старица: мне, мол, живого воеводу городского надо. Подобрал губы старичок: дескать, и ветха же ты, старица. Направляет ее за всякими справками в бывший губернаторский дом, нынче совет. И опять, как в полдень тень-пядень, а вечером через все поле хватает, так через всю душу почуяла старица тоску.
Двери и стены в том совете табачищем пропахли. Стоят в каждую комнату люди в затылок. Бумажку какую-то от старицы требуют. Кричат стрельцы-солдаты ей: "Воеводиных никаких здесь нету, здесь за главного товарищ Егоров, а к нему - в затылок". Никак не может попасть старица в этот самый затылок. Стоит-стоит, дойдет до стола, где стриженая девка ногами болтает, - опять не туда. Так и мечется в сенях подле нескончаемых дверей, как челнок среди пряжи.
Только, откуда ни возьмись, бежит по сеням с мешком в руке Марешка-зверолов.
- Марешка! - кричит его старица.
Оторопел тот, мешок выронил. Кинулся под благословенье.
- Матушка, тихая старица Александра, как ты сюды?
Сразу построжала, подправилась старица.
- Ты меня допрежь к епископу.
- Нет, матушка, в этом городе епископов. Был один, да сбежал.
- К игумну веди в любой монастырь.
- И игумны, матушк", все сбежали. И монастыри-то под лазаретами. В церквах-то попы не знают, что и служить. Табаку даже, и то достать трудно, матушка.
Как тень со стены не вырубишь, так и горя из себя не выбросишь. Опять на сердце-то смола.
Вздохнул, глядя на нее, Марешка.
- Теперь скажи мне, Марешка, где Саша-то?
- Замуж вышла, матушка, прямо, как есть, замуж.
- Кто сводные молитвы читал? Али вокруг сосен венчана, а?…
Вспомнил Марешка Три Сосны, как плясали подле них, когда выбрались из камышей. Почти что угадала старица. Опять вздохнул.
- Я тут ни при чем, матушка.
Даже батог подняла старица.
- Ты, окаянный, ты отрекаешься!., Зачем увез коли? На старости лет сблудить да бросить?…
- Да я ее, матушка, не увозил. Ушла она с Запусом, комиссаром здешним, стольник, что ли, по-вашему, чином-то… Мне пищаль к рылу наставили: кажи дорогу. Мне помирать не в привычку, я.
Боль-то растет сама собой, как щель в дереве. Подперлась батогом, в стену долго смотрела, а затем говорит тихо Марешке:
- Веди меня, да не спеши… катко, ноги скользят.
А где там ноги, коли сердце.
Опять дома да сени, где дверей - как в совете, из дверей прыгают с визгом голорукие девки. "Квартиранты", - говорит Марешка. А просто - погань, грибы-мухоморы. Светелка у Саши пустая почти, занавесок нет: кровать да печь из железных листьев. Сидит Саша на кровати, в сарафане, слава богу, в окно смотрит.
- Матушка! - крикнет как и - в плечо.
Ну, и старуха же была, прямо застенный мастер будто. Отвела рукой голову от плеча, еще оглядела светелку. Галифе с табурета (Саша их чинила) клюкой в угол скинула, повела бровями:
- Надевай платок, пойдем.
Говорит ей затвердевшими губами Саша:
- Никуда я не пойду, матушка. Здесь останусь.
Опять стукнула клюкой, на Марешку случайно ее взгляд лег - так тот боком да за дверь, так больше и не появлялся.
- Прокляну!
В дверях старица, а мимо по сеням мальчишка пробежал, за ним другой. Визжат, барахтаются, прыгают.
- Рожают наши бабы таких румяных, матушка?… Такой бы у тебя наследник был… Парнишки-то наши гнилы, да сини, будто хвощи осенние.
- Басурманы!
Распахнула дверь.
- Пойдем… Прокляну!
Дочь ведь одна-единственная…
И тогда громким троекратным возгласом прокляла тихая старица Александра-киновиарх дочь свою. Вышла, не оглянувшись. Наскочили на нее в сенях играющие ребятишки, отшвырнула она их и крикнула вслед:
- Будьте и вы именем господа трижды и трою прокляты!
Глава четырнадцатая
Я не манерничаю, переставляя главу: она должна быть последней. Но мне не хочется кончать нашу повесть мелкой встречей моей с шулером, болтуном и карманным воришкой Галкиным. К тому же мне обидно: я не понял и не узнал Галкина. Кто ему сестрица Аленушка и тихий убийца - братец Иванушка? Жена, сестра, проститутка, встреченная на вокзале, подруга по мастерству? Он намекал мне на какие-то жертвы и потери, что он жертвовал для нее. И почему он боязливо смотрел на братца Иванушку? Кто они, откуда?…
Наша встреча закончилась так.
Галкин кончил говорить, выпил еще рюмку. Он был совершенно сыр-пьян. Он низко наклонился ко мне, оглянулся боязливо на Иванушку и пьяно растянул:
- У меня тоже скоро ро-одится…
Мне хотелось спать, было поздно, свечи догорели в фонаре, как пишется в таких рассказах (а они действительно сгорели: кондуктор, по-моему, дал нам половину свечи), - и со смехом, чтобы рассеять сон, соврал Галкину:
- А у меня уже трое ребят есть…
И вдруг Галкин метнулся, завопил:
- Что ж я наделал, злодей, я же…
Было б совсем не плохо раскрыть таким способом кражу. Но красавец Иванушка опрокинул Галкина, зажал ему рот и так поглядел на меня… Я притворился спящим. Да мне, право, так хотелось спать, что нисколько не жалко было своих сорока восьми червонцев. Галкин пытался еще крикнуть что-то мне, но Иванушка легонько стукнул его по лбу, и он затих. На ближайшей станции, далеко не доезжая до Тифлиса, они слезли. Аленушка шла сонная, недовольная, Галкин качался невыносимо; "ломался", по-моему, немного, бил себя кулаком в грудь и визжал:
- Трое, мал мала меньше… "Папаша, кричат, хлеба!.." А я его, я с ним как поступил!..
С того времени, к сожалению, я не встречал Галкина.
Глава. пятнадцатая
Да, зовут Запуса в губисполком. Вот, говорят, специалист вы по раскольникам, экспедицию готовите на какой-то Остров, - подите с ними на Иртыш, объяснитесь. Не понимаем, чего они от нас хотят. Дикари. Пришли говорить, а электричество зажглось, - они бежать из комнат. Молодежь будто бунтует, однако не поймешь.
Раньше бы Запус к раскольникам на автомобиле шарахнул, надымил бы, языком навертел, а тут сел он на своего голубого коня и не спеша - шапку на брови отправился.
Окружили его раскольники. Конь под ним фыркает, уши - как куклы на ярмарке пляшут. Смотрят на коня раскольники, ухмыляются… волосы у них на темечке выстрижены. Посреди ходит начальник ихний, на безмен похожий, указным способом из ручной кадильницы кадит. Кафтаны-однорядки по вороту и по бортам красными кружками обшиты.
"Эк ведь это мне от Петра историю-то объяснять надо, - думает Запус. - Учиться, видно, мне надо, а?…"
А как подумал это, так и совсем спутался. Да и что им можно объяснить на морозе. Они вопросы задают: каким, скажем, крестом надо креститься и сколько раз аллилуия. петь. Почесал Запус в затылке.
- А я, граждане, ей-богу, не знаю… Мы религию отделили, так сказать, как гнилой ломоть.
- Чего ж божишься?
- Раз басурман, не божись.
- Казак он, а не басурман.
- И верно - казак.
- Переменили беду на напасть…
Не зная для чего, предложил им Запус мосты и гати через топи к Бело-Острову провести. "Об вере столкуемся позже, а сейчас - на защиту отечества да имущественную перепись произвести". Перепись же им будто раскаленное тавро на душу: антихристова печать. Как сказал - перепись, отсюда и началось. Одни кричат, полами машут:
- Вертай оглобли, сбирай коней, затягивай гужи, пошли обратно!
Другие кафтаны рвут.
- Пиши!
Юркенький, розовый такой нашелся, дальше узнал его фамилию - Пономарев. Он у них вроде бунтаря ходил, во всех догмах сомневался… помер потом под Кронштадтом, что ли. Выскочил вперед к Запусу:
- Пиши. Не хотим, как бобры, в топях жить, надоела нам вода. Земли нарежешь?
- Земли много, нарежем, - ответил Запус.
Ну, тут опять, как в улье, - шум, крики. Разметались бороды, как метели, в руках иконы появились, каждый перед своей иконой клянется. Развернули старухи хоругви, хор запел. Наконец и старица Александра вперед вышла, рукой на кремль махнула.
- Будь вы окаянны, кто до города Содома пойдет! Старики, хомутайте коней - вертаем к Острову.
А ее опять в толпу закрутило. К Запусу большеголового безменного человека вынесло. Весь в слюне, с колом. Посмотрел на него Запус, подмигнул по озорной своей привычке, на маузер ладонь положил. Ну, а тот и не вытерпи, размахнулся колом и угодил в того розового, Пономарева. Парень не дурак: наотмашь, в зубы. На кулаке и остался весь заряд зубов- то Гавриила-юноши.
"Ну вас к черту", - подумал Запус, старика какого-то со стремени спихнул и отъехал в сторону.
А на льду самая кунсткамера-то и началась: которые в город хотят - к себе свои сани и иконы тащат, которые в тайгу - к себе. Сначала на кулаках шли, показалась кровь едва - в колья. Народ-то хлипкий: как треснут кого, так с капылков долой, будто кочан. В сторонке бабы за волосы таскаются, плюются, друг дружке срамные места показывают. Костры пораскиданы, поразбросано имущество, собаки воют: им-то уже совсем ничего не понятно.
И вдруг видит: взметнулся смертным взмахом кол, привстал даже в стременах Запус, лошадь по льду подковами взыграла. Тепло ему стало, "Эх, кокнули кого-то", - подумал Васька.
Тогда разделился табор на две части. Старуха осталась в кошеве, икон подле нее накидали, будто иконостас упал. Руки кверху тощие задрала и проклинает половину обоза, которая в город направилась. На снегу, подле кошевы, труп положили. Подъехал Запус поближе, узнал - безменный человек. Еще пальцы по снегу трепещутся, как выкинутые из сети рыбки. Скоро и они перестали трепыхаться. Не свесить теперь безменному человеку ни горестей, ни радостей, ни любви. Амба. Положили труп его на воз, затянули старики трясущимися руками на хомутах супони.
Передвинул Запус шапку с уха на ухо и тихонько шевельнул голубого коня к городу.
Глава шестнадцатая
Шел обоз обратно медленно, в каждой деревне останавливался.
- Какой волости? - спрашивали мужики. - Насчет разверстки не слышно? А вы что - так али восстание было, сплошь старики в город ездили?
По утрам-то подтаивало, в полдни-то пар голубой над полянами курился. Береза - самое теплое дерево стволами, как огнем, прожигала снега. Листья прошлогодние на снегу показались, скоро до земли дойдет солнышко-то. Старики пустынники мерзли, проезжая через зырянское село, тоскливо так смотрели на видневшиеся вдали леса.
- Успеем ли, матушка? Кабы льды не колыхнулись, ведь толды не попасть.
- Успеем, - отвечала им тихая старица Александра-киновиарх.
Как в цепи узлов не узнать, так в тайге - радости. Иной поет, а иной за всю лесную жизнь не улыбнется Которые пустынники даже настоль помолодели - на холм Трех Сосен стали въезжать, коням за тяжи помогали. Наст так легонько звякнет под полозьями, солнышко ясное, крут да ясен холм, и Три Сосны - будто три святителя. Строго кругом и весело. Расположились на ночлег в звериную избушку, теснота там и жара. Приказала старица: утром срубить Три Сосны, сжечь избушку - не было б возврата в "мир". Рьяные еще с вечера срубили сосны. С гулким шумом повалились они на льды. Брызнули воды, и в незнаемой речке утонули головами великие деревья… Душно в избушке стало старице, вышла она передохнуть. Блестела поляна по-особому, легко-синевато, предвесенне. Смолой пахло от срубленных сосен и жалко сосны-то в сколько обхватов. "Так и старую веру покрушили", - подумала старица, спустилась к реке мимо возов. На одном в кедровой колоде вечным покоем лежал Гавриил-юноша, везли его в родные голобцы… Лед-то на речке был еще ровный, не ноздреватый. Подле, влево в камышах прошел, легко ломая льдистую траву, какой-то зверь. В пустыне у него свое логово и свои детеныши - вот и спешит туда. Тоска- то на ней, на старице, как тень на воде - лежит, да не тонет. Вернулась она опять в избенку, пристальнее пригляделась к спящим-то. А ведь верно сказали мужики-то на постоялом: сплошь старики остались: который хоть и молодой, да дряблее старика. Лица строгие, будто у мертвецов, щеки провалились, и будто бороды-то чужие. Еще тяжелей ей стало. "Грехов-то сколько, грехов-то…" Вышла опять к Трем Соснам, а те будто распухли. Или месяц давал им такую тень. Справа полынья синяя-пресиняя, а в ней - как подсолнечник-месяц. Пошла она к полынье. Месяц прыгнул на середину и расплылся, будто кисель. Наклонилась, а ей виднеется из полыньи-то плосконькая головка, как лист, а ниже тулово, как бурак. Тьма внизу не рожденная, не сотворенная, никаким искусством не сличенная, ни с тоской, ни со злобой. Пошатнулась старуха:
- Господи, спаси…
А наутро, когда и берест под угол избушки заложили, достал пустынник Дионисий огниво, - хватились: нету старицы. Кинулись в лес, кто-то вспомнил, что стояла она вечером у Трех Сосен. Когда валились не попала ли? Старушка-то мала, будто жучок. Да нет, не грешны кровью вековушные сосны. Кинулись на лед, подле полыньи нашли клюку тихой старицы Александры-киновиарха. Сели подле полыньи причитальницы: погиб тихий юноша-Гавриил, тело его хоть идет на Бел-Остров… что ж - где ж ты будешь похоронена, кроткая? Доспели багры, в полынье стали рыть, а там водоворот-нет дна, багры крутит, вырывает. Перекрестили воду, прочли упокойные молитвы и пустили в полынью наскоро сколоченный крест… - А солнце пропекало зипуны. У краев речушки и в камышах ноздреватый да хрупкий, как соты, лед показался. И говорит тогда старец Дионисий:
- Пять дней еще быстрейшего ходу до Бел- Острова. Синичка прилетела, ноне видал, лед скоро пойдет. Сотворим, братие, последний начал… Не найти нам, видно, старицы.
И пустил огня под бересту, под охотничью баньку, Мотанулось по бревнышкам, по кровельке пламя.
- С богом, - сказал Дионисий и подал знак: двигаться обозу через реку.
А пламя раскидалось, как кабан с золотой щетиной. Кинулось на сосны-потекла смола с вековых деревьев, сухари-дуплистые такие деревья, на корню чудом уцелевшие, как береста, вспыхнули. От жары молодые ветки в огненные шары склубились, ветер их сорвал и понес дале. Стеной огненной встала тайга над речушкой, шипит над камышами, стреляет, звериным воем провожает.
Три месяца бушевал пожарище-то, зырянское село Черно-Орехово едва отстояли. Сам потух.
А раскольники? Ничего, доперлись. Как старец Дионисий сказал - точно: на шестые сутки треск прошел по речке, будто шелк рвали. А через недельку и топи открылись. Ну, теперь и попробуй попади на Белый Остров.