Глава семнадцатая
Про старуху тебе или про Запусову любовь? Любовь! Любовь, братишка, будто темная карта - рубашка вверх.
Запус-то был вокруг Саши, как вокруг тына хмель с золотой гривой. Сидят, чай пьют, а тут на тебе, распахивается дверь и с котомкой мамаша ее, Александра-киновиарх - и первую речь о детях завела, а о раскольниках ругательно: "Прогнали меня прочь яко нечестивую, да и тошно мне со стариками, дай, из угла на тебя буду смотреть". Вот и сидит и смотрит. Старуху я отлично понимаю, а все остальное - ерунда и мокрятина, дешевая карта. Мука-то не оттуда начинается, мука начинается с другого… Поживешь, поездишь, посвистит тебе ветер в уши, ну, глядишь, и поймешь.
1923–1933 гг.
БРОНЕПОЕЗД 14–69
Глава первая
КАК МОЖНО СКОРЕЕ!"
Был мутный рассвет. Гости толпились на крыльце. Пирушка окончилась. Варя, невеста капитана Незеласова, замешкалась во внутренних комнатах с Верочкой, дочерью полковника Катина, коменданта крепости. Незеласов стоял у порога, держа в руке слегка - влажную от тумана шелковую накидку.
Офицеры смеялись. От крепостной стены, прятавшейся в морской туман, к домику медленно идет часовой. Не дойдя шагов тридцать, он круто поворачивает и снова уходит в туман. А внутри домика сам полковник Катин, который любит "проветривать", открывает окна.
Затем, неслышно опустив крышку рояля, Катин подошел к капитану Незеласову и спросил твердым и ясным голосом, который так всем нравился:
- Довольны? Хорошо потанцевали? Люблю молодежь. Жаль, много курите. Верочка жалуется на голову… Верочка, Верочка, приятелей провожать пойдешь?
Из комнат донесся свежий голос, очень похожий на голос самого полковника:
- Нет, папочка, что-то нездоровится.
Вышла Варя и, принимая накидку от жениха, сказала, поводя многозначительно бровями:
- Верочке плохо, Саша. Ее знобит, - И добавила совсем тихо: - Не тиф ли?
Затем полковник Катин, провожавший гостей до крепостных ворот, повернулся к Незеласову и своим по-прежнему громким и самоуверенным голосом спросил:
- Говорят, капитан, вы - в тайгу? На усмирение мужиков?
- Мой бронепоезд здесь нужнее, - сухо ответил Незеласов. - Да, нужнее, господин комендант крепости! - Ну что вы, я пошутил, капитан! Я вашим бронепоездом не командую… Вы какой-то сегодня подозрительный.
Ах, если бы быть еще более подозрительным, - и капитану, и коменданту, и всем вообще! Густой голубоватый туман окружал офицеров, которые шутили, что теперь очень легко похитить любую даму. В этом липком тумане Незеласову послышался - не то на крепостной стене, не то вблизи ее - какой-то странный звук. Дернув за рукав полковника Катина, капитан спросил:
- Слышите?
- Ничего. А вы?
- Почудилось, - смеясь и слегка передразнивая голос коменданта, ответил Незеласов.
- Туман, - зевая, сказал полковник. - А вот и крепостные ворота. Эй, кто там! Пропустить. Надеюсь, дальше вы и без меня найдете дорогу? Я отдохну часок, а там - в обход. Тюрьма у меня серьезная: и Пеклеванов и его сообщники.
За крепостными воротами туман еще гуще. Офицеры взялись за руки, смех стал еще веселее, и Варя весело обратилась к Незеласову:
- Ах, Саша! Какой на площади подъем был сегодня!
- Вчера, - вставил поручик фон Кюн со смехом.
- Да, да, вчера! - подхватила Варя. - Какой духовный подъем! Когда прошли союзные войска и за ними двинулись наши, дружина Святого Креста, - весь город начал сбор пожертвований. Победить большевиков или умереть! Генерал Сахаров, командующий армией, перед отъездом в тайгу против партизан последнее столовое серебро пожертвовал.
- А епископ Макарий, - сказал торопливо юнкер Сережа, - крест, осыпанный бриллиантами.
- Я тоже не вытерпела и отдала свое последнее бриллиантовое кольцо!
- Разве у тебя два кольца? - полуиронически, полупечально спросил Незеласов. - Которое же на пальце?
- То есть я хотела отдать, но еще не отдала… Да, господа, поздравьте брата Сережу! Он вступил в дружину Святого Креста. Ты представляешь, Саша, когда епископ Макарий, который пожелал командовать дружиной, наденет высокие охотничьи сапоги и сядет верхом на лошадь…
Незеласов сказал холодно:
- Это будет внушительно.
Сережа, бренча на гитаре, запел. Дамы подхватили.
Тяжело дыша, верхом проскакал к городу пожилой офицер Фомин, помощник коменданта крепости.
- Господа, тише! Несчастье!
- Гражданская воина кончилась? - засмеялся фон Кюн.
- Из крепостной тюрьмы бежал Пеклеванов. И все провода перерезаны.
- Я слышал на крепостной стене подозрительные звуки, - вспомнил Незеласов. - Пеклеванов спустился к морю. Фомин!
- По нашей крепостной стене? Невозможно! У нас точные сведения, что Пеклеванов пробрался переодетым через крепостные ворота и - в город!
И он поскакал к городу.
Незеласов с презрением посмотрел ему вслед и сказал глухо:
- Вот и воюй под их командованием!
Офицеры, по-прежнему шутя, медленно шли вдоль железнодорожной линии к городу.
Три юнкера вели арестованного матроса.
"Болваны! Конечно, приняли матроса за Пеклеванова!" - подумал Незеласов.
Фон Кюн сказал юнкерам;
- Позвольте, господа! Это матрос Семенов, с моего катера! Семенов, ты здесь откуда?
- Так что, ваше благородие, любовное свидание. А господам юнкерам померещилось…
- Пеклеванов! - сказал старший юнкер. - Переодетый, ваше…
Фон Кюн весело захохотал:
- Он?! Семенов?!
Капитан, под гитару, запел очень нравившуюся ему песню; слезы показались у него на глазах: не то от песни, не то оттого, что Варя яростно кокетничала с фон Кюном, а тот косил большие выпуклые глаза в сторону капитана: "Незеласов, кажется, ревнует?"
Марш вперед, Россия ждет Счастия, отрады. АІарш вперед, друзья, в поход: Красным нет пощады!
- Незеласов, я слышал: вам как можно скорее - в тайгу, с бронепоездом?
- Глупости! Я хочу ловить Пеклеванова. Никто, кроме меня, его не поймает, клянусь.
- А почему именно вы?
- Потому, что вы пьянствуете, а я изучал город и знаю его как свои пять пальцев. Кто подавлял восстание? Вы? Я!
В то самое время по еле различимой крепостной стене ползли две тени. Со стены из-за тумана порт не виден, и тем более не видны городские дома; даже крепость на горе, свисающая к морю, не видна. Впрочем, ползти от этого не легче.
- К морю! К морю, Илья Герасимыч, как можно скорее…
- Да я, кажется, не задерживаюсь, Знобов.
Звякнула цепь. Пеклеванов быстро прошептал:
- Тише, Знобов!
- Говорил, Илья Герасимыч, позвольте сразу распилить…
- В тюрьме - слышно, а здесь - пили!
Легкий звук напильника словно всколыхнул туман. Часовой, идущий от домика коменданта к стене и лениво улыбающийся нестройной, но шумной песне офицеров, поднял голову и без особенного, впрочем, внимания оглядел стены. Звук напильника смолк.
- Масла, масла капните, Знобов. И не торопитесь.
- Ничего. Сейчас, по моему расчету, железнодорожники загудят. Мы под гудок и уйдем спокойно.
- Хорошо!
- Что, Илья Герасимыч?
- Все хорошо, Знобов! Вот только города не видно, жаль. У меня там невеста.
- Знает, что мы убежали?
- Если любит, - почувствует.
Слышны частые гудки паровоза. За первым паровозом загудел второй, третий…
Цепь наконец перепилена, и Пеклеванов, держа в руке кандалы, тихо спросил:
- Куда же цепь, Знобов?
- А бросайте себе в море.
Цепь падает в море. Потом, несколько дней спустя, ее найдут вместе с напильником и догадаются, каким путем убежал Пеклеванов. Сейчас же из-за гудков, тумана, плеска моря часовой, ничего не подозревая, спокойно шагает от крепостной стены к домику коменданта.
Услышав шаги часового, Пеклеванов и Знобов, спустившиеся со стены, припали в кусты.
Часовой прошел мимо.
Они ползли по краю берега. Знобов бросил в море камушек. Неслышно появилась лодка. Знобов помог Пеклеванову спуститься, и лодка скрылась в тумане.
Никита Егорыч Вершинин как раз накануне бегства Пеклеванова собрался в город. Разумеется, Вершинин ничего не знал о предполагаемом бегстве, - Пеклеванова он видел как-то на митинге, когда еще город не был захвачен белыми, - и никак не предполагал Никита Егорыч, что пути их сойдутся!
А они сошлись.
Телега миновала высокую каменную церковь, стоящую на косогоре, откуда далеко видно жнивье побуревших уже по-осеннему полей, горы, тайгу, широкую темную реку с медлительным течением, туманное море.
- Пахать бы да пахать, - сквозь зубы сказал Вершинин, - боронить бы да боронить, сеять бы да сеять…
- А ты и паши, - проговорила Настасьюшка.
- Для кого?
Борона с покривившимися зубьями занимала большую часть телеги. Настасьюшка, жена Вершинина, придерживала борону. Всхлипывающие ребятишки бежали за телегой. Настасьюшка погрозила им, указывая на Вершинина, который, отвернувшись, улыбался совсем не грозно.
Навстречу от реки шли рыбаки с сетью и рыбой.
Тощий рыбак Кольша спросил:
- В кузню, Никита Егорыч?
- В кузню да в город, - дрогнувшим голосом объяснила Настасьюшка. - Ребятишки, гляди-ка, Кольша, орут!
- Ничего, через день-другой вернетесь.
- Да ведь война, Максимыч! В городе, сказывают, мериканцы, японцы, хранцузы эти…
- Война? У нас? - смеется Вершинин. - Откуда? В тайге да глухомани?
- Глухо-то, Никита Егорыч, глухо, - вставил приземистый рыбак Сумкин, - а вот даже мы на рыбалке, в селе-то пять ден не были, а СЛЫШИМ, будто наши сельские восстание подняли… Верно?
- Какое восстание? Престол справляли. Ну, стражники сначала к девкам лезли, а там начали у мужиков самогон требовать. Их и стукнули. - Вершинин поправил шапку и строго прикрикнул на ребят: - Домой! - Не утерпев и потеряв строгость, он спрыгнул с телеги и расцеловал ребят.
И опять - село, огороды, домики, лавка; на крыльце лавочник Обаб, зевая, смотрит в небо и, покосясь на Вершинина, кивает ему. Старик Обаб вежлив.
Телега останавливается у кузницы. Пожелтевшая береза клонит свои ветви. Вершинин легко сбросил борону в тень березы.
- К весне готовишься, Никита Егорыч? - спросил кузнец.
- Кто осенью к весне не готов, тому весной готовиться поздно.
Вершинин прошел с женой за кузницу, на край поля. Задумчиво посмотрел, наклонился, взял горсть земли.
- Благодать, - говорит жена, тоже разминая землю.
- Благодать-то благодать, да дадут ли попахать? Не успели землю поделить, как новых хозяев надо веселить.
Настасьюшка вздохнула в ответ на его слова. Заговорил Никита Егорыч складно, - значит, на душе у него слякоть.
Телега, уже без бороны, покинув кузницу, быстро катилась среди полей.
Путь от села до города далек: телегой - до реки, там - паромом, за паромом - тайгой, по красному песку, среди лиственниц и сосен, затем - морем, мимо мокрых голубоватых скал, затем - пролив, морская губа и, наконец, порт, город. Время осеннее, над морем туманы, грести трудно, дышать нелегко. Куда, казалось бы, спешить? Лучше, пожалуй, истопить печь да на полати.
Какие там полати! Спеши, спеши! Время тревожное, а улов хороший, рыба в цене. Ребятишкам и старикам надо запасти одежонку. На войне не столько окоп спасает, сколько новость. Хотя Вершинин и подсмеивается - война, мол, тайгу минует, но в душе он не уверен, что это так и случится.
Мужики уважают молчаливость и скрытность. Вершинин знает это. "Соболь всех зверей и молчаливей и пытливей, оттого и красив", - говаривает он. Поэтому он держит длинные речи лишь на сходках, а дома или с приятелями предпочитает отделываться короткими побасенками или поговорками, которые в большинстве придумывает сам.
Сказать по правде, молчание ему. дается нелегко: он любознателен. У него водятся коё-какие книжки, большей частью по естествознанию: вулканы, грозы, землетрясения занимают его чрезвычайно. "Божескую силу ищешь?" - спросит его какой-нибудь грамотей, просматривая книжки, которые Никита Егорыч держит на божнице. Вершинин ответит уклончиво: "Бог- то он - ничего, да ему попы мешают". Когда он попадает в город, он непременно идет в синематограф, но интересуют его там не драмы, а видовые картины. "Красива земля, - скажет он, выходя из здания синематографа и с любовью глядя на жену. - А человек зол. С чего бы?"
Вершинин молод, ему совсем недавно исполнилось тридцать. Борода, высокий рост и некоторая сутулость старят его. Он знает об этом и недоволен: "Боюсь я старости-старики много брешут". Поэтому, наверное, он редко расспрашивает, несмотря на всю свою любознательность, стариков, а больше обращается к странникам, прохожим, бродягам, среди которых он известен как "жертвователь". Хозяйство его не богатое, да и не бедное: рыбачит, звероловит он усиленно. Пахал бы он тоже немало, но до 1917 года земли у него не было, а после февраля 1917 вроде бы и подойдешь к земле, а только она от тебя прочь.
- Ой, не рвись ты, Никита, к богатству: хлопоты, - скажет на его речь о земле какой-нибудь богатей вроде старика Обаба.
- Як земле рвусь, - ответит Вершинин, - а не к богатству. Я землю исправить хочу. Попорчена она.
- Кем?
- Да вами.
- Ну, не ври! Тесть у тебя разорился, так ты сам его превысить хочешь.
Действительно, отец Настасьюшки был богат, вел большое хозяйство, но пожадничал, вздумал торговать и даже в торговле побить старика Обаба. Троих своих дочерей он отдал за богатых, отвалил хорошее приданое, а четвертой, младшей, Настасье, и ниточки с иголкой не досталось. Женихи, узнав о разорении, отлетели, и пришлось Настасьюшку отдать за Никитку Вершинина: он давно возле вертелся.
Новый зять удивил сразу. Под венцом он стоял важный и строгий, а только убрали венцы, он не вытерпел, захохотал и тут же на всю церковь объяснил: "Нам, которые несостоятельны, для счастья надо, стало быть, вас, богатеев разорять!" - и указал глазами на тестя. Впрочем, зятем он оказался лучшим, чем другие: когда тесть разорился окончательно и от разорения захворал, Никита стал помогать ему хлебом, рыбой, одежонкой. "Не от себя помогаю, - говорил он в ответ на благодарности тестя, - а от дочери вашей. Она у вас выше кедра".
Настасьюшка, если понимать эти слова буквально, была женщина рослая, с длинными пушистыми ресницами, похожими на кедровую хвою. В хозяйстве она была сметливой и работящей, с мужем спорила редко, и даже тихий, чуть хриповатый голос ее чрезвычайно нравился Никите. Да и как не нравиться? Раньше она была певуньей, но подорвала голос на покосе, не оттого, что много пела, а оттого, что, когда Никита сказал ей о своей любви, решилась запеть на весь мир.
- Живу, слава богу, хорошо, - говорил наедине с женой Никита, неподвижно и нежно глядя на нее своими карими длинными глазами, - жаль одного: земли вижу мало.
- Увидишь.
- Да старею ведь! И на германской был, а что видел? Госпиталь да бинты.
И верно. Привезли солдат с Дальнего Востока, из вагонов выгнали на замерзшие болота где-то в Восточной Пруссии, а утром, когда кончилась метель, - атака, ранение в грудь, короткая койка возле позиции в палатке, затем опять вагон, Омск, высокая кирпичная стена вокруг трехэтажного здания с неимоверно узкими окнами, а там - освидетельствование, комиссия, чистая. Рана зажила, никакой работе, даже звероловству, не мешает, и голова вроде веселее стала. Говоря о ранении, Вершинин с ухмылкой добавлял:
"Это меня доктора в село не к добру отпустили". Говорил он эти темные слова так многозначительно, что собеседник бледнел. Лет сто или двести назад быть бы ему, пожалуй, коновалом и колдуном. Но сейчас он над колдовством посмеивался: "В городе ноне в университете такое узнали, что все прежнее колдовство им, ученым, и в подметки не годится". Церковь он посещал, но не из уважения к богу или благолепию, а чтоб не считали его блажным. Когда при нем говорили о вере, он непременно вставлял:
- Помню, в детстве ходил я с отцом по приискам в Иркутской. Там тогда шаманы встречались часто. Вот это вера так вера! Во что шаман верит? Человек де бога может уговорить! Ежели, скажем, ты к речи способен, то и бог тебе нипочем, а? Ну, конечно, за такую веру и уважение к человеку наши попы всех шаманов перебил и.
После 1917 года сходки в селе стали часты. Появились агитаторы, представители разных партий, стали выбирать в сельские и волостные советы, затем в Учредительное, затем прошла с пулеметами белогвардейщина, и все замерло.
Перед самой белогвардейщиной большевики и Ленин объявили мужикам землю. Когда на сельской сходке прочитали декрет про землю и наступило ошеломленное молчание, Вершинин подал голос:
- Даром? Землю, спрашиваю, дают даром?
- Даром, - ответил читавший.
- Ну, быть каторге.
- Это в каком же смысле, гражданин? - спросил его читавший.
- А в таком, - ответил Вершинин, - что будут нам богатеи строить каторгу. Ну, да, бог даст, отобьемся! Плечи, вишь, зудятся, - к грозе.
Белогвардейщина, подъяпонщина, подамериканщина и просто японцы, американцы и все другие, которых взяли, чтобы показать: вот, дескать, все народы против большевиков, нахлынули так быстро, что хотя плечи и зудились, но рука согласно старинной песне размахнуться не успела.
Всему должно быть свое время.
Лодка плыла в легком и неподвижном тумане, среди Голубых скал. Недалеко и порт и город. Вершинин греб не спеша. Ему вспомнился кузнец. Кузнец этот был еще совсем недавно балагур и песенник, а сейчас что-то умолк, притих, передний угол своей горницы заставил иконами, лампадку зажег и каждый вечер, говоряіг, справляет всенощное бдение. С чего это он? Белогвардейщины боится?
- Гляди-ка, Никита, - сказала Настасьюшка, никак Хмаренко?
Хмаренко, отставной матрос и плотник, жил рядом с постоялым двором, где обычно останавливался Вершинин. Жил, впрочем, он очень плохо и, надо думать, голодал, потому что всегда радовался, если Вершинин давал ему рыбы. А голодать такому, должно быть ученому человеку не следовало бы. Книжки, которые он доставал Вершинину, были очень умные, и вообще, судя по намекам, отставной матрос Хмаренко знал многое.
- Рыбачить?
- Да где рыбачить! К тебе.
Хмаренко подвел свою лодку вплотную к лодке Вершинина, попросил табачку, набил трубку, но курить не стал, а, бросив потухшую спичку в море, проговорил:
- Ты бы не торопился в город-то, Никита Егорыч.
- Рыба протухнет…
- Лучше рыба, чем ты сам.
- Я не воюющий.
- Воюющий не воюющий - всех обыскивают.
- Чего ищут?
- Пеклеванова.
- Я бы его и сам поискал. Знаток, сказывают. Ученый. И за границей бывал, и в царских тюрьмах, и жизнь свою едва ли не в девятьсот пятом начал.
- Твоих лет, Никита Егорыч.
- Не годы учат - битвы.
- Верно.
- А того верней, кажись, Хмаренко, что этого Пеклеванова за восстание беляки в крепостную тюрьму посадили и крепость ту чуть ли не бронепоездом стерегут.
- Бронепоездом четырнадцать - шестьдесят девять! Там, братан, в бронепоезде командир есть, Незеласов, - из молодых да ранний злодей.
- Крепко, значит, стерегут?
- Стерегли.