История моих книг. Партизанские повести - Иванов Всеволод Вячеславович 56 стр.


- Оставить их на станции? А вдруг партизаны, упаси господи, перережут сообщение, и мы почему- либо останемся без снарядов? Нам в город без снарядов возвращаться нельзя! Не всякий признает меня диктатором. А со снарядами - всякий. Обаб, опомнитесь. Я представлю вас к "Георгию". Вы - поручик Обаб! Капитан! Я понимаю вас, вы предлагаете мне оставить снаряды поблизости от той земли, которая пожалована мне дальневосточным правительством и которую я захватил вдобавок сам. Я говорю об имении генерала Сахарова. Я бы с удовольствием погулял по этой своей земле, но-город есть город, море есть море, и какая слава без моря? Я прорвусь к морю! И всех, отказавшихся мне подчиниться, - к стенке, к стенке!.. Я-диктатор! Я спасаю Россию!.. Я!..

Незеласов схватился за голову, пошатнулся. Обаб подхватил его, усадил на диван. "А он припадочный вдобавок!"

- Сейчас схлынет, господин полковник.

Обаб дал воды. Незеласов, глотая воду, говорил упавшим голосом:

- Есть же, кроме этих вонючих, облупившихся стен, тупых лиц артиллеристов, есть же, кроме водки, разврата, - другой, светлый, спокойный, радостный мир? И если он есть, то где же он? Почему все вокруг меня мрачно, однообразно, серо, страшно, почему даже кровь кажется серой?

Он высунулся в окно.

- Ух, нехорошо! Обаб, видите, китаец сидит?

Снял кольцо.

- Кокаину! - Он закрыл глаза. - Жду, жду…"Жду спокойствия, отдыха, хотя бы немного.

На перроне станции, возле корзины с семечками, все еще сидел китаец.

Теплушки подбрасывало, дергало, мотало, ко все же они двигались довольно быстро.

Ах, кабы не эти страшные мысли о муже, как было бы все отлично! Ее утешало то, что беженцы врали все время. Наверное, и об убийстве Вершинина тоже соврали.

Особенно усердно врала седенькая длинноносая старушка в широкой шляпке с вуалью. Настасьюшка, чувствуя к старушке возрастающую нежность, глядела на нее ласково, раскрыв рот, а старушка, блестя глазами, разрумянившись, тараторила без умолку. Москву, оказывается, уже давно заняли восставшие военспецы, в Крыму - опять союзники с Врангелем вместе, а Украина снова в руках Петлюры.

Поезд вдруг остановился.

Высокий железнодорожник, распахнув двери, весело сказал беженцам:

- Дальше не пойдем.

- Вершинин?!

- Вершинин не Вершинин, а опять бронепоезд пропускаем.

- Но ведь пропустите же его когда-нибудь?

- Ничего не известно! Кабы только один бронепоезд, а тут еще составы со снарядами. Начнут взрываться, всех разнесут! Велено вам, господа, если хотите в город, идти вон той Дорогой.

Долго шли проселком среди бесконечных и мокрых берез. Дождь усиливался. На рассвете они вышли к реке. Старушка в широкой шляпке с валью попробовала рукой воду.

- Боже мой, как она холодна!

- Осень, матушка.

- Не могу вброд, Григорий Петрович, - сказала старушка своему брату, который помогал ей нести чемодан. - Да и у тебя ревматизм.

Тогда Настасьюшка, приподняв юбки, вошла в воду.

- Ну, господи, благослови!

Беженцы, подумав, что она знает брод, и боясь, чтобы она не исчезла, дружной толпой, визжа и бранясь, пошли за ней.

Вышли на тракт. Рек больше не предвиделось, и беженцы разбрелись. Мужик, везший в город на базар морковь, согласился подвезти Настасьюшку.

- Я тебя через полчаса доставлю в полном порядке, - сказал мужик. - Ты откуда?

- Дальняя, - ответила Настасьюшка.

- Вижу, что дальняя: напугана. Чем дальше живет от города человек, тем он, скажу тебе, напуганней.

И возница, накрывшись армяком, задремал.

Но вот конь шарахнулся, возница проснулся, схватил вожжи.

В тумане мутно вырисовывались здания города. А может быть, и не город? Возница, накрывшись армяком, дремал. Но вот лошадь снова шарахнулась, возница подобрал вожжи, поднял голову и перекрестился.

Из тумана навстречу телеге вышел полуповаленный телеграфный столб, на котором, почти касаясь ногами земли, медленно раскачивался повешенный.

- Ах ты, господи!

Настасьюшка соскочила. На белой картонке, свисающей с тощей и длинной шеи, надпись:

"Шпион и партизан!"

Это - тот самый мужик, которого послал Вершинин к Пеклеванову. "Как его зовут-то, владычица?" - смятенно думала Настасьюшка. И никак не могла вспомнить имени и фамилии мужика, и ей было оттого невыносимо страшно.

Глава седьмая
К НАСЫПИ!

К насыпи давно пора подкатить пушки и ударить по бронепоезду, как только он покажется.

Но пушек нет, лошадей, сколько ни отправляешь туда - все мало, артиллеристы, посланные с лошадьми, будто в воду канули. Слава богу, что бронепоезд где-то замешкался!

- Никита Егорыч, а когда пушки пригонят, куда их ставить?

- Все пушки к мосту, к Мукленке!

- Отсюда тоже здорово ударим: место видное.

- Не митинговать, - подчиняться!

- Да как же не митинговать, когда - митинг?

И верно, торопились к насыпи, а лишь только она показалась вдали, вслушались - гула нет, вроде и торопиться некуда, то сам по себе начался митинг. Какой-то низенький старикашка спросил, кто больше всех рвется к мужицкой земле - японец, белогвардеец или американец?

- А кто бы то ни было, гони!

- Гони всех, мужики!

- Позвольте, граждане, поинтересоваться, а как с землей в Расеи? Под Москвой, скажем?

- А это тебе не Расея?

- Прошу слова, граждане!

- Будя, к насыпи!

- Поговорили, хватит!

- Не давай землю японцу, Никита Егорыч!

- А я и не дам. Но и ты, мир, поддержи. Особенно нонча!

Партизаны митинговали.

Лицо Васьки Окорока, рыжее, как подсолнечник, буйно металось в толпе, и потрескавшиеся от жары губы шептали:

- На-ароду-то… Народу-то мильёны, товарищи!..

Высокий, мясистый, похожий на вздыбленную лошадь, Никита Вершинин орал с пня:

- Главна: не давай-й!.. Придет суда скора армия советская, а ты не давай… старик!..

Как рыба, попавшая в невод, туго бросается в мотню, так кинулись все на одно слово:

- Не-е да-а-авай!!

И казалось, вот-вот обрушится это извечно крепкое слово, переломится, и появится что-то непонятное, злобное, как тайфун.

В это время корявый мужичонка в шелковой малиновой рубахе, прижимая руки к животу, пронзительным голосом подтвердил:

- А верю, ведь верна!..

- Потому за нас Питер… ници… пал!., и все чужие земли! Бояться нечего… Японец - что, японец - легок… Кисея!..

- Верна, парень, верна! - визжал мужичонка.

Густая, потная тысячная толпа топтала его визг:

- Верна-а…

- Не да-а-ай!..

- На-а!..

- О-о-оу-у-у!!

- О-о!!!

Корявый мужичонка в малиновой рубахе поймал Вершинина за полу пиджака и, отходя в сторону, таинственно зашептал:

- Я тебя понимаю. Ты полагаешь, я балда балдой. Ты им вбей в голову, поверют и пойдут!.. Само главно в человека поверить… А интернасынал-то?

Он подмигнул и еще тише сказал:

- Слово должно быть простое, скажем - пашня… Хорошее слово.

- Надоели мне хорошие слова.

- Брешешь. Только говорил и говорить будешь. Ты вбей им в голову. А потом лишнее спрятать можно… Это завсегда так делается. Ведь которому человеку агромаднейшая мера надобна, такое племя… Он тебе вершком, стерва, мерить не хочет, а верстой. И пусь, пусь мерят… Ты-то свою меру знаешь… Хе- хе-хе!

Мужичонка по-свойски хлопнул Вершинина по плечу.

Тело у Вершинина сжималось и горело.

Митинг кончился. Решили, не дожидаясь артиллерии, которая, должно быть, завязла в грязи, идти к насыпи и задерживать врага чем смогут.

И опять, точно дождавшись решения сходки, вылез из приречных болот туман и пополз к мужикам, к дороге.

- Да где ж эта проклятая насыпь? Туман застлал всё.

- Виднеется, Никита Егорыч, - сказал Васька Окорок, указывая куда-то вперед, за тальники.

- Ничего не виднеется. И китайца вашего нету.

Вершинин остановился.

- Абрамов, Мятых, Беслов, сюда!

Подбежали к нему трое.

Хлопают сапоги по воде. Идут мимо партизаны. Один вздумал было посвистеть ("Ах, шарабан мой, американка…"), Вершинин крикнул ему сердито:

- Тихо! Насвиститесь, когда бронепоезд возьмете. - И он обратился к трем партизанам: - Вы тоже - в город, к Пеклеванову. Вдруг те не дошли… Васька, объясни зачем.

И, поправив винтовку на плече, пошел вперед отрядов.

А вот наконец и железнодорожная насыпь, высоко взнесенная над необозримыми лугами.

Впрочем, лугов не видно, не видно и тайги и гор, - все это спряталось в густом тумане.

Впрочем, на верху насыпи туман как будто слабее.

По насыпи, размахивая руками, бежал китаец Сии Бин-.

- Велсынин! Никита Еголыч! Никита Еголыч!

Нет ответа из тумана. Пролетела какая-то птица и скрылась.

Китаец опять бежит по насыпи. Опять зовет Вершинина.

Наконец он слышит далекий голос:

- Китай? Син Бин-у?

- Я! Я!

- Спускайся.

Китаец скатывается по насыпи и бежит к низким кустарникам, откуда окликнул его Вершинин.

- Мотри-ка, мужики, китаец вернулся!

- Взаправду китаец!

- Незеласов не проскочил еще, Сии Бин-у? - спросил Вершинин.

- Не плоскосил. Станция капитана Незеласова есть. Шибка блоиепоезд свой гони-гони сюда, а его гони нетю.

- Чего?.

- Его туман не пускайла. Его толопиться нельзя - его состава сналяда месайла…

- Задерживают, значит, составы со снарядами?

- Ага!

Партизаны обступают китайца, спускаются вместе с ним к подножию насыпи, и Миша-студент начинает объяснять - и самому себе и мужикам - слова китайца:

- В этом нет ничего удивительного, граждане! Полуобразованный человек тупее необразованного. Полуобразованному ничтожный технический факт, который он узнал, кажется неодолимым откровением. Да, машинист бронепоезда… как его фамилия?

- Ники-полов его фамиль ести.

- Никифоров, говоря кратко, педант…

Вершинин останавливает Мишу:

- Гудит! Идет бронепоезд.

- Да что вы, Никита Егорыч, вам почудилось. Тишина. Сумерки опять же приближаются, в сумерки его взять, бронепоезд то есть, легче.

- Почему - легче?

Миша и сам не знает почему. Вершинин, вздохнув, говорит:

- Надо бы к мосту на Мукленку держать мне направление, а, прямо сказать, трудно. Пушками я его могу задержать, да где они, пушки-то? Стыдобушка! Коней не могу собрать…

- По такой грязи, Никита Егорыч, никакой конь не потащит. Наша земля - жирная, оттого к ней барин и льнет.

Вершинин, сделав несколько шагов вдоль насыпи, остановился.

- Ни гула, ни стука, ни свиста. Не слыхать и не видать. Небось спит капитан Незеласов и об невесте думает… Васька, есть у тебя невеста?

- Нету, Никита Егорыч.

- А у тебя есть, Миша?

- Ну, конечно, есть.

- Тсс…

Все слушают.

- Нет, не слыхать. Что же делать, Никита Его рыч? Дес валить, загораживать путь?

- Обождь! Шестью семь - сорок семь. Опять соврал. Сколько шестью семь, Миша?

- Конечно, сорок два, - ответил, думая о своем, Миша. - Никита Егорыч, а ты напрасно не вслушиваешься в то, что утверждает китаец. В этом имеется большой смысл.

- Какой?

- Инструкция.

- Ну, и что она - инструкция?

- Его инстлукция верит есть, - вставил Син Бин-у.

- По железнодорожной инструкции для товаро- пассажирских поездов данного района, - объяснил Миша, - если на рельсах человек…

Син Бин-у сказал убежденно:

- Его поезда обязательно остановила. Шула, его помосника, мне тоже сказала: обязательно остановить нада!

Вершинин, помолчав, проговорил:

- Чудно как-то. Не верится.

- Твоя, Никита Еголыч, холосо стлеляла?

- Умею.

- Селовека на лельса легла. Масиниста голову паловоза высовывай. Его смотлеть нада, сто на лельса лежала. Его ты глаз стлеляй.

- А если бревна поперек рельсов? - спросил Вершинин.

- Размечет снарядами, рельсы повредит.

- Рельсы как-нибудь поправим.

А по тайге, среди гор, верстах в десяти - пятнадцати от того луга, на котором толковали партизаны, - медленно, в тумане, часто гудя, шел бронепоезд.

Машинист Никифоров и его помощник Шурка дымили папиросами. Машинист, часто поглядывая в смотровую щель, говорил:

- Ты, Шурка, дурак. Ты еще не обучен, а я, брат, на земле обучался. Земля она, ох, учит!

- Обучение, Иван Семеныч, земельное тоже, выходит, по-разному.

- Молчи! Мой отец сто десятин имел да батраков… Потому наследство отняли большевики вне закона. А я закон чту больше бога. Что там, вдали?

Шура прилип к смотровой щели.

- Ну?

- Ничего нету, кроме тумана.

- Ты посматривай.

- Уж будьте покойны, господин машинист.

- Ласков ты нынче, шпана. Не нравится мне это.

- А я нонче со всеми ласков, "господин машинист. Господину Обабу щенка подарил.

- Чего?

- Щенка обнаружил на перроне, когда бронепоезд уходил. Думаю - подарю-ка господину офицеру: авось, когда ваканция машиниста освободится, он меня вспомнит.

- Ну, ты не больно языком-то, балда!

- Слушаюсь.

Обаб принес в купе щенка - маленький сверточек слабого тела. Сверточек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и заскулил.

- Зачем вам? - спросил Незеласов.

Обаб как-то по-своему ухмыльнулся:

- Живность. В деревне у нас - скотина. Я уезда Барнаульского.

- Зря… да, напрасно, прапорщик.

- Чего?

- Кому здесь нужен ваш уезд?… Вы… вот… прапорщик Обаб, да золотопогонник и… враг революции. Никаких.

- Ну? - жестко проговорил Обаб.

И, отплескивая чуть заметное наслаждение, полковник проговорил:

- Как таковой враг… революции… выходит, подлежит уничтожению. Уничтожению!

Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы рук, напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:

- Ерунда. Мы их в лапшу искрошим!

На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело исходило потом, руки липли к стенам, скамейкам.

Мелькнул кусок стального неба, клочья изорванных, немощных листьев с кленов.

Тоскливо пищал щенок.

Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо ругался. У солдат были вялые, длинные лица, и полковник брызгал словами:

- Молчать, гниды! Не разговаривать, молчать!..

Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных мыслей. Им при окриках полковника казалось, что кто-то, не признававший дисциплины, тихо скулит у пулеметов, орудий.

Они торопливо оглядывались.

Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло по ровным, как спички, рельсам - к востоку, к городу, к морю, к мосту через реку Мукленку.

Ночью стало совсем душно. Духота густыми непреодолимыми волнами рвалась с мрачных, чугунно-темных полей, с лесов - и, как теплую воду, ее ощущали губы, и с каждым вздохом грудь наполнялась тяжелой, как мокрая глина, тоской.

Сумерки здесь коротки, как мысль помешанного. Сразу - тьма. Небо в искрах. Искры бегут за паровозом, паровоз рвет рельсы, тьму и беспомощно, жалко ревет.

А сзади наскакивают горы, лес. Наскочат и раздавят, как овца жука.

Прапорщик Обаб всегда в такие минуты ел. Торопливо хватал из холщового мешка яйца, срывал скорлупу, втискивал в рот хлеб, масло, мясо. Мясо любил полусырое и жевал его передними зубами, роняя липкую, как мед, слюну на одеяло. Но внутри по- прежнему был жар и голод.

Солдат-денщик разводил чаем спирт, на остановках приносил корзины провизии, недоуменно докладывая:

- С городом, господин прапорщик, сообщения нет.

Обаб молчал, хватая корзинку, и узловатыми пальцами вырывал хлеб и, если не мог больше его съесть, сладострастно тискал и мял, отшвыривал затем прочь.

Спустив шейка на пол и следя за ним мутным медленным взглядом, Обаб лежал неподвижно. Выступала на теле испарина. Особенно неприятно было, когда потели волосы.

Щенок, тоже потный, визжал. Визжали буксы. Грохотала сталь - точно заклепывали…

У себя в купе, жалко и быстро вспыхивая, как спичка на ветру, бормотал Незеласов:

- Прорвемся… к черту!.. Нам никаких командований… Нам плевать!..

Но так же, как и вчера, версту за верстой, как Обаб пищу, торопливо и жадно хватал бронепоезд - и не насыщался. Так же мелькали будки стрелочников и так же, забитый полями, ветром и морем, жил на том конце рельсов непонятный и страшный в молчании город.

- Прорвемся, - выхаркивал полковник и бежал к машинисту.

Машинист, лицом чернявый, порывистый, махая всем своим телом, кричал Незеласову:

- Уходите!.. Уходите!..

Полковник, незаметно гримасничая, обволакивал машиниста словами:

- Вы не беспокойтесь… партизан здесь нет… А мы прорвемся, да, обязательно… А вы скорей… А… Мы все-таки…

Кочегар, тыча пальцем в тьму, говорил: У красной черты… Видите?

Незеласов глядел на закоптелый глаз машиниста и воспаленно думал о "красной черте". За ней паровоз взорвется, сойдет с ума.

- Все мы… да… в паровоз…

Нехорошо пахло углем и маслом.

Вспоминались бунтующие рабочие.

Незеласов внезапно выскакивал из паровоза и бежал по вагонам, крича:

- Стреляй!."

Для чего-то подтянув ремни, солдаты становились у пулеметов и выпускали в тьму пули. От знакомой работы аппаратов тошнило.

Являлся Обаб. Губы жирные, лоб потно блестел. Он спрашивал одно и то же:

- Обстреливают? Обстреливают?

Полковник приказывал:

- Отставь!

- Уясните, полковник!

Все в поезде бегало и кричало - веши и люди. И серый щенок в купе прапорщика Обаба тоже пищал.

Незеласов торопился закурить сигаретку.

- Уйдите… к черту!.. Жрите… все, что хотите… Без вас обойдемся. - И визгливо тянул: - Пра-а-пор-щик!..

- Слушаю, - сказал прапорщик. - Вы что ищете?

- Прорвемся… Я говорю - прорвемся!..

- Ясно. Всего хватает.

Полковник снизил голос:

- Ничего. Потеряли!.. Коромысло есть… Нет ни чашек… ни гирь… Кого и чем мы вешать будем?…

- Да я их…

Незеласов пошел в свое купе, бормоча на ходу:

- А… Земли здесь вот… за окнами… Как вы… вот пока… она вас… проклинает, а?…

- Что вы глисту тянете? Не люблю. Короче.

- Мы, прапорщик, трупы… завтрашнего дня. И я, и вы, и все в поезде - прах… Сегодня мы закопали человека, а завтра… для нас лопата… Да.

- Лечиться надо.

Незеласов подошел к Обабу и, быстро впивая в себя воздух, прошептал:

- Сталь не лечат, переливать надо… Это ту… движется если… работает… А если заржавела… Я всю жизнь, на всю жизнь убежден был в чем-то, а?… Ошибся, оказывается… Ошибку хорошо при смерти… А мне тридцать ле-ет, Обаб. Тридцать, и у меня невеста Варенька… И ногти у нее розовые, Обаб…

Назад Дальше