2-я глава заключается в спокойной и, так сказать, эпической характеристике свойств, с которыми он родился и воспитывался, в его раннем понимании окружавших его вещей, в раннем противоборстве своей обстановке и в рисовке обстановки. Тот город и тот человек, к которому он писал, так и останутся в темноте, - как они сами, так и причины, заставившие молодого человека жить в северном городке и сдружиться там с кем-то. Главное в этой главе будет следующее: испуганный и измученный до последней степени и до осязательной ясности представлениями, роящимися в заболевшей пьянством (это еще один из мотивов очерка) голове, молодой человек, наконец, поступается всем, что составляло его главный жизненный интерес, и уступает своей матери, которая упрашивает его идти к дяде-генералу и просить у него службы. Она говорит ему: о чем ты беспокоишься, Николушка, - я решительно не понимаю! Что тебе за дело до людей? Ведь они для тебя ничего не сделали. Съезди ты к дяде, - он мне давно говорил об этом. Кстати и предлог для поездки есть - получишь награду за покойника-отца, выданную после его смерти. Дядя потому и не выдает ее, что ты у него не бываешь. Больной еще, молодой человек думает: в самом деле, что мне они? Есть из-за чего биться и страдать так? Вообще он сдается, но больной.
Этой главы у меня написано много; но теперь я оторвусь от ней для исправления первой.
В 3-й главе он едет к генералу - и тут между ними происходит сцена, которая окончательно их рассоривает: как люди воспитанные, вслух они говорят друг другу всевозможные любезности, а внутри их, как у людей сметливых, ведется разговор другого сорта: по жестам, по улыбкам они видят, что отношений их не примирит ничто, что все в них радикально-противоположно. Злой выходит от дяди молодой человек и на него, и на свою слабость, которая заставила его пойти к нему. Тут следуют маленькие главки, описывающие предметы, которые раздражают его все больше, это 4-я, трактир Доминика, куда он, пересиливши свою злость и притворяясь равнодушным, зашел с одним приятелем по университету, зная, что он шпион. (Я это слово как-нибудь замажу).
5. Встреча на Невском с женщиной, которая стала негодяйкой и которой он некогда отдал все, что только мог отдать.
6. Уже по дороге домой в одном переулке, где по преимуществу живет самая рабочая бедность, он встречает мужика, который тащит золоченую киоту от иконы на грязном обрывке веревки. За ним идет мальчик - и плачет. Художник останавливает мальчика вопросом: о чем ты плачешь? Мальчик говорит: тятенька бога продал - и меня послал с мужиком на Апраксин расчет за него получить. Нам есть нечего.
Смеется этому художник и говорит: ну теперь дошло до того, что уж и бога продали - и молиться некому, - и идет с мальчиком к его отцу. Тут он спускается в самые глубокие приюты бедности, с которою, с неприметною постепенностью, и начинает оргировать. Разные типы бедности, их понимания, совершенно противоположные его пониманиям, все больше и больше его раздражавшие и заставлявшие пьянствовать. Наконец в самый разгар оргии на двор приходит шарманщик, русский, шельма страшная, и у него-то художник покупает обезьяну, вообразивши, что она - именно тот человек, которого ему недоставало. Свои собственные грезы почти в бесчувственном состоянии он принял за окончательное разрешение обезьяной всех своих мучительных вопросов.
Эпилог: ранним утром он уже лежал на Петергофском шоссе, в грязной канаве, разутый и раздетый, - одна рука у него еще в перчатке, как осталась от визита к дяде. Картина шоссе. Пропасть народа и экипажей. Все эти шоссейные толпы в его голове представляются чем-то стройным и необыкновенно согласным, обязанным своею стройностью и своим согласием тому другу, которого он вчера приобрел.
Почти совсем умирая, он при виде масс, увеличенных его воображением, радостно хохочет, хлопает в ладоши, кричит: браво! И громко, в бреду, поет что-то…
Многие из шоссейной публики, остановившись, безучастно смотрят на его странности, стараясь между тем разобрать, что именно он поет; но оказывается, что песня не на нашенском языке.
Какой-то молодец подхватил обезьяну к себе на руки и, выждавши, когда народу посвалило, стащил с художника последний сапог…
Вот и вся история в ее программе. Извините, что я затрудняю вас ею, но мне хотелось заранее вас с ней познакомить. Надобно думать, что я сумею сделать ее настолько гладкою, что ее некоторые, слишком неприкрытые, странности никому не покажутся чересчур резкими… При некоторой опытности это достигается…" ("М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке", т. V, с. 250–252).
Несмотря на глубокую продуманность плана и сюжетных линий, роман остался ненаписанным.
Но из сохранившихся отрывков видна не только автобиографическая основа (мотивы северной ссылки; трагедия художника, не имеющего сил воплотить свой важнейший творческий замысел, и т. д.), в них прослеживаются те "несколько мыслей", о которых Левитов упоминает в письме М. М. Стасюлевичу: размышления о буржуазной цивилизации (см. вступительную статью), о падении общественной нравственности (Видоки и Иуды "деспотически царствуют теперь в наших нравах"), о цинизме приспособленчества.
В планах мелькает повторяющийся у Левитова сюжет встречи с женщиной, бывшей когда-то дорогим ему человеком и оказавшейся на дне жизни.
Намечались в романе и другие близкие Левитову темы, воплощенные им в очерках о московских нищих, в рассказе "Крым" и др. - в частности "разные типы бедности, их понимания, совершенно противоположные его пониманиям".
НЕ К РУКЕ
(Шоссейный очерк)
Печатается по тексту "Ремесленной газеты", 1874, № 10, (с. 235–238) и № 13 (с. 308–309), где и было впервые напечатано.
В прижизненные сборники не включался.
ВСЕЯДНЫЕ
(Картины подмосковной дачной жизни)
Печатается по тексту журнала "Будильник", 1876, № 46, с. 3–5; № 47 с. 3–5 и № 48, с. 3–5; 1877, № 19 с. 3–4; № 20, с. 3–4.
Это последнее произведение Левитова осталось незавершенным. В примечании от редакции при публикации последнего отрывка сказано: "На этом и обрывается манускрипт "Всеядных"… Окончание очерка осталось тайной его талантливого автора, безвременно сошедшего в могилу".
Нумерация последних двух глав проставлена издателями.
Златовратский вспоминал: "Вплоть до отправления его в клинику он работал, уже кашляя кровью, над своим очерком "Всеядные", оставшимся немного неоконченным… Можете себе представить, каково было его положение и наше удивление, когда этот труд, писанный при таких возмутительных условиях, на который возлагалась надежда на приобретение лекарств и перемену квартиры, - потерпел крушение: издатель, в журнале которого было начато печатание этого очерка, заявил письменно, что продолжение этого труда по каким-то причинам не будет напечатано! Александр Иванович не выдержал и тотчас же, накинув свой плед, поехал к издателю… На дворе был мороз, вьюга… Он вернулся разбитый вконец, уничтоженный последним ударом злой судьбы, которая так неустанно преследовала его и так верно поразила в заключение…" (Н. Златовратский. Воспоминания. М., ГИХЛ, 1956, с. 302).
Е. Жезлова
А. И. Левитов
О своих героях - жителях предместий и городских застав, почлежек и столичных трущоб - Левитов как-то сказал с любовью и горечью: "Ах, какой там милый народец проживает!.. Боже мой!.. Лик божий, кажись, давно утерял, давно уж он весь от жизни измызган и заброшен за забор, как бабий истоптанный башмак, а эдак вот проживешь с ним, побеседуешь по душе, ан там, на глуби-то, внутри-то, она и светится, как светлячок, душа-то божья, и мигает. А кто к нему подойдет, к этой бедноте-то, вблизь-то, лицом к лицу, кто это будет до души-то этой в глуби докапываться?.. Никого нет, голубчик, никого. А ведь какие силы были!.. Вот хоть бы Лермонтов… Силища!..Если бы с этим поэтическим-то чутьем, какое было у Лермонтова, да кабы он к этой бедноте подошел (а уж он пробовал ведь!), что бы он там открыл!"
В этих словах и мир писательских интересов Левитова, и особенность его художественного дарования - поэтичность и сентиментальность, и реакция на то суровое, беспокойное время, которое требовало от литературы жесткой правды о народе - без умилений и поэтических прикрас.
Не только Лермонтов, действительно прикоснувшийся к теме будущей натуральной школы, но и говорившие о народе в полный голос Григорович, Писемский, и даже Тургенев, "Записки охотника" которого вышли далеко за пределы социально-злободневной темы и обрели огромную художественно-историческую масштабность, - все эти писатели в накаленной атмосфере 60-х годов уже не удовлетворяли потребностям времени. Они привлекли внимание современников к крестьянству как мощной силе нации, но общая концепция народа, присущая "сентиментальному натурализму" 40–50-х годов XIX века в условиях следующего десятилетия уже была недостаточно активной. Писатели-разночинцы, очень близкие по происхождению и жизненному опыту к своим персонажам, сконцентрировали внимание на нескончаемой борьбе "маленького человека" за то, чтобы выжить, - борьбе, составлявшей смысл и выражение его бытия.
Как литературное направление демократы-шестидесятники оформились в период подъема революционных настроений середины прошлого века и, вобрав множество самых разных творческих индивидуальностей, были объединены широким стремлением возместить тот нравственный, умственный, душевный ущерб, который нанесли народу века рабства. Пути к этому им виделись самые разные, в зависимости от политической зрелости и идейно-художественной смелости писателя. Одни (Чернышевский, Некрасов, Слепцов) были убеждены в необходимости революционного преобразования общества, другие (Левитов, Помяловский, Решетников) - постепенного изменения его путем всеобщего просвещения. Сила теоретического мышления и художническая дерзость Чернышевского дали ему возможность воплотить идеал в литературных образах. Но Чернышевский понимал необходимость для своего времени и литературы высоких звучаний, и "будничной" литературы "народного реализма", сила которой - в ее документальности, этнографической скрупулезности, в изображении не замечательных, богатых натур, а косных, "рутинных", характеров, составлявших основную массу народа. На таящуюся в подобных произведениях взрывную силу Чернышевский указал в статье о Николае Успенском ("Не начало ли перемены?", 1861 г.), очерки которого отразили общую тенденцию перехода литературы "на почву общественную"… На первый план выступила "сила вещей и разнообразнейшие отношения к ней человеческой личности",- говорил Щедрин. Писатели стремились постичь объективные истоки народного бедствия.
Не все были так жестки и категоричны, как Н. Успенский, концентрировавший внимание только на убожестве быта и духовной нищете крестьян (это была и полемическая крайность, проводящая резкую грань между "дворянской" и новой демократической литературой о народе). Глубже понимал "силу вещей" Помяловский, и у него было больше сострадания к своим персонажам; отдает должное инициативному началу в народе Решетников: его герои стремятся изменить свою судьбу. Многообразие характеров усматривает в народе Левитов; он видит и новую расстановку сил в деревне: "мироед" и жертва. Критический взгляд на народ не мешает Левитову поэтизировать его лучшие черты. Но все писатели-разночинцы, хотя и в разной степени, были привержены к "факту". Социальный очерк стал ведущим жанром литературы 60-х годов. Благодаря своей мобильности он обнаруживал темы и проблемы, получавшие у больших писателей-романистов широкую разработку на психологической и философской основе.
И судьбы писателей-разночинцев были очень схожи. Почти все они происходили из духовного звания, и все оставляли церковное поприще, ища иного бога для себя и для народа. Большинство из них так и не обрело новой твердой веры, сломившись в борьбе с более мощным противником; между ними и их идеалами стояла оказавшаяся им не по силам стена российской действительности.
Этот, как будто предначертанный, круг свершил и Александр Иванович Левитов.
Он родился 20 мая 1835 года в большом степном селе на Тамбовщине. У отца, дьячка деревенской церкви, была в доме школа. Мальчик помогал учить детей и сам посещал духовное училище, а потом был отдан в тамбовскую губернскую семинарию. Воспоминание о ней мрачным кошмаром преследовало Левитова многие годы. Он будет описывать потом "коростовое стадо разношерстных ребятишек, голодных и потому воровавших у всякого все, что только попадало под руку; беспризорных и потому по-зверски изодравшихся; без хороших руководящих примеров и, следовательно, в самом детстве уже обреченных на гибель… Шипенье гибких двухаршинных розог, рев десятка детей, которых в разных стойлах полосовали ими…" ("Петербургский случай"). Доносительство, слежка, бессмысленная и тупая жестокость растлевали ум, убивали душу.
Потрясением, оставившим след на всю жизнь, было перенесенное им наказание розгами: Левитов говорил, что у него выпороли душу из тела и что живет он "как бы чужой, сморщенной душой". Это было не так. Душу он сохранил с ее неизменной и чуткой способностью мгновенно откликаться на чужую боль. Но детство кончилось. О духовном поприще больше не было помыслов. Его влекли столица, университет. Это было предреформенное время. Всеобщее брожение докатилось до глубин России и всколыхнуло степную глушь. "В мою голову ударил откуда-то летучий, но светлый луч убеждения, что мне неминуемо нужно быть там… потому что там битва… и я пошел…" Разночинская молодежь вырывалась из своей среды. Ею двигало стремление оповестить мир о "многоразличных видах нашего русского горя", пробудить в народе сознание собственного рабства как первый и необходимый импульс к освобождению. Но прежде всего самим обрести знания, стать наравне со своим временем.
Трудно было Левитову в столице с его наивностью и непрактичностью. В университет поступить не удалось. Он становится студентом Петербургской Медико-хирургической академии (в августе 1855 г.). Началась повседневная битва с "невидимым врагом" - нуждой и житейскими невзгодами. Она будет длиться много лет и создаст тот общий фон, тот колорит левитовского творчества, который останется неизменным на протяжении всей его жизни.
По собственному признанию Левитова, тогда, в Петербурге, бывали минуты, когда он хотел "разом избавиться от всех мучений". А судьба нагнетала испытания. Осенью 1856 года его исключили из академии и отправили в ссылку - в Вологду, а затем еще дальше - в Архангельскую губернию, город Шенкурск, где он проработал фельдшером почти три года. О том, что произошло тогда в академии, точных сведений нет. Одни биографы неопределенно повторяли слова сестры Левитова: "Это какая-то ужасная тайна", другие считали, что, во всяком случае, "политики" не было, третьи видели здесь именно "политику" - отражение событий, происходивших в академии летом 1856 года. Герценский "Колокол" (10 октября 1857 г.) сообщал: "Трое студентов Петербургской Медико-хирургической академии, посланные в виде депутации от своих товарищей, лично жалуются государю, что их морят с голоду. Назначается следствие. Оказывается, что студенты говорят правду; тем не менее несчастных студентов, осмелившихся, мимо лестницы кравшего начальства, жаловаться лично государю, отправляют фельдшерами в армию". Есть предположение, что Левитов был одним из этих депутатов.
Годы ссылки были роковыми для Левитова. Натура нервная, неустойчивая, он не находил в себе силы противостоять разлагающим нравам российского захолустья. Дикость, пошлость, водка. В Шенкурске резко проявилась та болезненная раздражительность, которая обозначилась еще в семинарии.
Друзья не оставляют его. Они хлопочут о возвращении в Петербург, посылают деньги и, главное, убеждают писать. Он стал заниматься литературой еще в студенческие годы. Первым опытом его были "Ярмарочные сцены", получившие впоследствии название "Типы и сцены сельской ярмарки" (1858–1860). "Ты начал прекрасную повесть, зачем же не кончить ее?.. - Прошу тебя, продолжай свою работу - это единственное средство выйти тебе из дурного положения". Так пишет Левитову в ссылку старый друг по семинарии, с которым пришли они из Тамбова в Москву. И Левитов пытается стряхнуть оцепенение. Он присылает еще не оконченные очерки, но опубликовать их тогда не удается. И Левитов опять надолго замолкает. Сестра даже получила известие о его смерти. И вдруг осенью 1859 года он приходит в свою деревню - пешком из Вологды - измученный, больной, в тяжелейшем состоянии духа. "Явился почти раздетым и в каких-то опорышах… Вместо кожи на подошвах были куски мяса, а в это мясо врезались клочки холста", - вспоминала сестра.