Он нашел место домашнего учителя и продолжал писать. Левитов следил за назревавшими событиями общественной жизни, за ростом демократической литературы, за обсуждением современных проблем. И мысль об университете снова завладевает им. Весной 1860 года он вновь отправляется в путь - в Москву. Множество встреч и дорожных впечатлений дали обильный материал для последующего творчества.
В дороге, в скитаниях Левитов провел почти всю свою жизнь - подобно тем бродягам его очерков, которых гнало вечное беспокойство. Как и они, он так и не создал домашнего очага, "не обзавелся своей иконой". На полях одной из его рукописей выписано стихотворение Лермонтова:
Глупец! где посох твой дорожный?
Возьми его, пускайся вдаль;
Пойдешь ли ты через пустыню
Иль город пышный и большой,
Не обожай ничью святыню,
Нигде приют себе не строй…
Эти строки дают понять, что в вынужденных скитаниях его была и доля подвижничества. Но, в отличие от многих своих героев, Левитов не был счастлив бродяжничеством. Так и не попав в университет, он долго мыкался без работы, без крова, ночуя на Москворецкой набережной под лодками, заводя знакомства с будочниками, которые готовы были и приютить и поговорить о жизни.
А темы для бесед и взаимопонимание возникали легко: боли и нужды этих людей, вчерашних крестьян, Левитов знал хорошо (эта пора впоследствии получила отражение в ряде очерков: "Погибшее, но милое создание", "Дворянка" и др.).
Когда пришли неожиданные деньги из дому, Левитов снял на Грачевке "комнату снебилью", как значилось в прибитом на воротах объявлении. И здесь вдруг наступил резкий поворот в его судьбе. Его соседом оказался наборщик типографии "Русского вестника", познакомивший Левитова с Аполлоном Григорьевым, который вел тогда в журнале отдел критики. Левитову предложили место помощника секретаря редакции. Впервые в жизни был постоянный заработок, был аванс в счет будущего гонорара, рядом - люди, принимающие в нем участие. Левитов поверил в свой талант. 1861–1863 годы были самыми плодотворными в его жизни. Московские и петербургские журналы охотно его печатают. Только в 1861 году появляются в "Русской речи" "Целовальничиха", "Проезжая степная дорога", "Накануне Христова дня", несколько очерков о московских нищих. В журнале "Время" наконец увидело свет его первое произведение - "Ярмарочные сцены"; а в 1862 году щедро печатают Левитова журналы "Зритель" и "Развлечение".
"Теперь я не тот, что был три года назад: столицы эти меня отрезвили… практицизма этого чертовски много во мне сидит", - говорил он. Но "практицизма" не было. Очень скоро он уходит из "Русского вестника", потом задумывает издавать альманах, в котором намеревается объединить беллетристику, критические статьи, обозрение современной жизни; обещали свое участие Марко Вовчок, Слепцов, Глеб Успенский. Но этот замысел срывается. Правда, в 1865 году выходит первый том сборника сочинений Левитова под названием "Степные очерки" и в последующие два года - второй и третий тома, а "Современник" (1866, № 4) помещает на них сочувственную рецензию. Но это был единственный пространный печатный отзыв при жизни Левитова. Деньги разошлись быстро. Со здоровьем было опять плохо, и, главное, вернулось болезненное состояние духа. Он пробует учительствовать (к этому времени Левитов закончил учительские курсы при Петербургском университете) - сначала в провинции, потом в московской гимназии и в частных пансионах. Но внутреннее беспокойство, неуверенность в себе вновь мешают ему работать.
"Да, есть что-то фатальное, что преследует меня в продолжение всей моей жизни, с самой семинарии", - говорил он. В эти годы Левитов постоянно переезжает из Москвы в Петербург, из столиц в провинцию или деревню, как будто убегая от самого себя. Мнительность и нелюдимость порой граничат у него с душевным заболеванием. "Петербургский случай" особенно ясно передает состояние Левитова в эту пору.
Он мечтал о том, как уедет в "Рязанскую губернию", как славно заживет там в "какой-нибудь маленькой, малюсенькой деревнюшечке" и будет писать большой роман. В мечтах Левитова "Рязанская губерния" была такой же землей обетованной, как для многих его героев мифические "вольные земли" где-то в южных краях России. Но необходимость постоянного заработка отодвигала мечты и о деревне и о романе, хотя роман был начат и в его названии - "Сны и факты" - звучала горькая ирония собственной жизни. Трудно сказать, как справился бы Левитов с "большой вещью". Лирический характер его дарования, субъективная основа всего творчества, не слишком глубокое теоретическое мышление не способствовали рождению эпического произведения. Тем не менее роман стал всепоглощающей целью его жизни. Образы романа преследовали его до бреда, до галлюцинаций: "Мне так и кажется, что изо всех углов и стен, отовсюду глядят эти тени и хохочут надо мной душу раздирающим смехом",- говорил он Златовратскому. Уйти от них Левитов не мог. Но трагедия заключалась в сознании, что и воплотить их в художественное творение он не в силах. Сохранившаяся переписка с редактором "Вестника Европы" М. М. Стасюлевичем, которому он обещал будущий роман, пестрит просьбами об авансах, обещаниями завершить работу, как только уедет в деревню, куда он так никогда и не попадет. И вдруг неожиданно в одном из писем Стасюлевичу просьба: "Нельзя ли мне как-нибудь устроиться при вашем журнале в качестве корректора, иди конторщика, или секретаря редакции? Чувствую, что без определенных занятий обстоятельства неизбежно запутают меня". Он взялся редактировать еженедельник "Сияние" (зимой 1871 г.), потом пытался издавать журнал "Русский художник", - ничего не получалось. С 1872 по 1877 год Левитов живет на окраинах Москвы, в убогих каморках, больной, в состоянии глубокой апатии. Его мучило молчание критики. Вышедший в 1874 году сборник под названием "Горе сел, дорог и городов", третье издание "Степных очерков", сборник "Жизнь московских закоулков" не имели откликов. "Песенка моя спета. Меня уже больше не замечают", - говорил он.
Несмотря на лишения и беды, душевная щедрость, способность разделять чужое горе были в нем неизменны и поразительны. Каким-то чудом обретались, казалось, совсем иссякшие силы, когда кто-то нуждался в его поддержке. "Про него можно сказать: "Вот человек, несмотря на все грустные перипетии своей жизни, сохранивший в себе "душу живу""",- писал П. Засодимский. При всей вспыльчивости, невыдержанности, особенно в последние годы жизни, это был человек тончайшей деликатности. "Ты пишешь, чтобы я тебя не смел жалеть, - обращается он к другу, отказавшемуся принять его помощь. - Как же ты мог, голубчик мой, написать это? Разве ты не знаешь, что я только молчаливо могу смотреть на чужое горе, - грудь лопается и болит, а все молчишь. Разве не знаешь, сколько раз меня, бедное, нервнобольное, всякому горю сочувствовавшее животное, прогоняли к черту с моими сочувствиями? С какой же стати я буду стараться, чтобы ты-то еще отогнал меня? Разве ты не знаешь, что я додумался и дострадался до таких гибелей, от которых спасают не сожаления, а либо крутые повороты, либо могила?"
Болезнь прогрессировала. Туберкулез, нервное истощение уносили последние силы. В декабре 1876 года Левитов попадает в университетскую клинику. Он продолжал здесь работать над своим последним очерком "Всеядные". "Дорогой Н. Н., - пишет он Златовратскому, - поздравьте меня: я наконец в самом центре самого лучшего тепла и какой-то милой безмолвной тишины, то есть в клинике… Жду Вас как можно скорее, потому что мне очень нужно переговорить с Вами по делу моему… об исправлении и окончании очерка, что мне, поправившись, здоровым сделать будет очень удобно".
Но он не поправился. Умер Левитов в январе 1877 года на сорок втором году жизни. Его хоронила студенческая молодежь на деньги, собранные по подписке. Это были его читатели, среди которых многие разделяли и его образ жизни, и его образ мысли.
* * *
Жизнь уводила Левитова от земли и крестьянского труда, а он все возвращался в своем творчестве к степям и посадам родины. Первые же очерки, написанные вдали от дома - "Типы и сцены сельской ярмарки" (1856–1860), - возрождали многокрасочную картину степного южного края. Юмором, наивностью, ярким лиризмом они напоминают украинские повести Гоголя. Трудно сказать, невольное ли это подражание любимому писателю или согревающие душу воспоминания о родине, ее природе и людях диктовали смешные и грустные сюжеты. В этом первом труде уже вполне определилась та поэтическая тональность, которая отныне будет проникать почти все творчество Левитова и поставит его особняком среди демократических писателей-разночинцев.
Многие произведения Левитова звучат как монолог, полный воспоминаний и размышлений. Вот на степной дороге встречаются два путника ("Степная дорога днем", 1862). Один уже побывал в столицах, вкусил их горького хлеба, познал, как "тяжелы ступени чужого крыльца". Это alter ego автора. А другой, полный надежд и веры, бежит от "нравственного зловония" провинции ("Ежели буду жить здесь дольше, я чувствую, что непременно скоро умру"). Надежда на свет университетских аудиторий, на добрую и громкую славу выманивала героев Левитова из темных теплых углов и устремляла в неведомые дали. "Весь этот тернистый, до кровавого пота трудный путь" прошел писатель сам. Тернистый еще и потому, что рабский дух изживался с огромным трудом: упроченный веками крепостничества, он растлевал и человека зависимого и обретшего маломальскую власть. Не случайно так обнаженно воспроизводится самоистязающая исповедь левитовского героя, постигшего вдруг всю бездну своего падения ("Я радовался, что у меня есть возможность пожать человека в своих лапах, как меня жали и жмут. Такие случаи доставляли мне какое-то одуряющее до сумасшествия наслаждение").
Как ни уповал Левитов на просвещение, долженствующее указать путь ко всеобщему благу, мысль, что "ученье" само по себе еще не гарантия честности, нравственности, благородства, - в основе очерка: "Наука это меч обоюдоострый… Этим мечом в равной степени можно и защитить и убить". Гарантией может служить только способность сохранить в себе "душу живу", которая не притупляется от привычного вида всеобщего страдания и готова ответить активной, действенной помощью. Этим живым, глубоко личным чувством продиктовано все, что писал Левитов о народе. Его очерки автобиографичны не столько сюжетно, сколько психологически - через настроение и размышления героев. Чувство личной причастности, вообще принципиально отличающее творчество шестидесятников от литературы о народе предшествующего десятилетия, особенно глубоко проникает все творения Левитова.
Как бы ни были близки и дороги Левитову те или иные впечатления, они никогда не заслоняют его прямого трезвого взгляда, не мешают здравой оценке явлений. Неизбывная живучесть патриархальных нравов оборачивается жестокостью поселян, отказавших измученному путнику в ночлеге - потому только, что на нем не виданное здесь европейское платье: "вендерец" или "цыцарец" какой-то ("Насупротив", 1862). Как будто заснул деревенский люд много веков назад и спит без просыпу, а мимо бежит бурная жизнь эпохи, с "крестьянским вопросом", с призывом учиться у народа или поднимать его на возмущение. "В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши то же происходит патриархальное варварство, воровство, беззаконие", - писал Л. Толстой. Интуитивно уловил эту пропасть и Левитов. Он понимал - жестокость в народе и от невежества, и от "бескормицы", и все от тех же рабских, веками выработанных понятий: нас гнут, и мы этого случая не упустим. Вот беглый солдат скрывается в лесу, уповая на помощь божью и человеческую. Но не различают крестьяне - разбойник ли, добрый ли человек попался им: хватают, и страшное наказание шпицрутенами обрывает "вольную" жизнь беглеца. Только старики мудрецы ворчат про себя: "Своего горя мало - чужое ловить вздумали" ("Уличные картинки - ребячьи учители", 1862).
А сколько физических калек и слабоумных детей бродит по страницам левитовских сочинений - жертвы своеобразных представлений о родительских правах и способах воспитания ("Блаженненькая", "Колокол", "Деревенский случай" и т. д.).
Знал он и истинную цену той крестьянской общине, в которой многие усматривали наилучшую форму общественной организации. Понятие справедливости оказывалось беспомощным перед косушкой водки, выставлявшейся мужикам деревенским мироедом, а страх перед кулацкой силой истреблял в их душах чувства сострадания и справедливости. Сплошное "жизненное объюродивание". Редко-редко слышался человеческий голос: "Все ж таки господа бога мы позабыли, правду в кабаке пропили!" ("Расправа", 1862).
Даже религиозность - наиболее устойчивое свойство патриархального миросозерцания - для громадного большинства левитовских крестьян остается внешней, не затрагивает ни их душ, ни основ жизни. Сделать пожертвование в церковь, поселить в доме юродивого, отдать дочь в "чернички", притом без ее согласия, полагалось достаточным средством для искупления грехов ("Яков Петрович Сыроед", "Верное средство от разорения").
И почти всеобщая глухота к чужой беде. Побежал крестьянин в метель за барской коровой, и нет его трое суток. Но никто не шевельнется поискать или хотя бы пожалеть, а с рабской тупостью повторяют приказ барина считать беглым ("Беспременно он таперича в Одест убег!.. Страсть как в этом краю беглые богатеют". - "Моя фамилия", 1863).
Но Левитов не старался сгущать краски. Несмотря на бездну горя, разверзавшуюся перед его читателями, он находил в своих героях сокровенные человеческие черты, то доброе начало, в котором усматривал залог будущего нравственного обновления жизни. Он умел ценить в народе те духовные силы, которые дали жизнь пословице "Не стоит село без праведника". Писатель видел их в поэтических женских натурах ("Дворянка", 1863; "Целовальничиха", 1861), в неуемных заступницах за слабых и несмышленых ("Бабушка Маслиха", 1864), в отшельниках-старцах, слывших "ведунами", - мудрых и бесхитростных, как сама природа. Эти люди хранили верность человеческим и "божеским" заветам, - а если под их сильное и доброе влияние попадала душа ребенка, свое существование на земле они считали оправданным: "Вот и мое дитё бога узнало… слава тебе господи!.. Все же по крайности и моя теперь копеечка не щербата" ("Аховский посад", 1873).
Среди "праведников" и детей, чьи души не тронуты растлевающим хищничеством, среди тех, кто не разучился слышать "бога-природу", в их идиллической любви и сердечности укрывался Левитов от меркантильного века. Но он прекрасно понимал, что подобные натуры, хоть и скрашивают духовную нищету деревни, еще долго не смогут стать явлением всеобщим ("Какие такие устои могут быть у бедняка, у человека голодного?.." - говорил он). А в новой, переворошенной деревне они и вовсе стали не в чести. И хотя писателя всегда тянуло к тем, кто сохранил в тяжелом крестьянском труде способность слышать "шелест дремучего леса, птичьи крики и взлеты", обретать светлое чувство в церковных службах, забывать себя в чужом горе, он понимал - все последовательней уважение деревенского люда снискивают не эти "блаженные" и "поэты". "Основательные" мужики, исподволь припасавшие на черный день, почувствовали свое время ("Сельское учение"). Сельская трудовая жизнь изменяла свои нравы.
Давно замечено, что в переломные периоды истории искусство оказывается кое в чем подвижней общественных наук, опережая их в отображении психологических особенностей различных социальных типов. Демократический очерк благодаря гибкой природе своего жанра давал возможность запечатлевать движение жизни, не психический склад тех или иных классов, а именно психический сдвиг. В произведениях Левитова ясно видно, как шатались патриархальные установления в семейных, религиозных, в "мирских" сферах. Достоинства определялись по умению "добывать деньгу" - не зарабатывать, а именно добывать. Дочери ли, отпущенные в город, в "горничные", обирают незадачливых поклонников "из благородных", сыновья ли разбойничают на большой дороге, - все это "ради семейства", следовательно - умно, следовательно - одобряется. А деревни близ больших городов и вовсе крестьянское дело оставили - ни пахотой, ни торговлей, ни "рукомеслами" не занимаются. "Мы, сударыня ты моя, кормимся от вашего брата, потому как приезжают к нам господа для вольного воздуха… По шоссе опять много всякого народа и ходит и ездит, ну, значит, от другого…" - многозначительно добавляет недавний хлебопашец ("Беспечальный народ", 1869). Исконные деревенские "предания" рушились.